Вечером того же пня состоялась и прощальная аудиенция. Ермолов явился к шаху в персидской ленте, чем опять очень угодил ему. И, передавая Ермолову письмо к государю, шах сказал: "Ты до того расположил меня к себе, что язык мой не хочет произнесть, что я отпускаю тебя". Милостиво простившись с посольской свитой, шах отпустил Ермолова, пожелав ему "благополучного возвращения в Грузию и полного счастья в будущем".
Посольство Ермолова окончилось. Главнейшая цель его – разрешить вопрос о пограничных ханствах – была достигнута. Осталось, однако, еще два нерешенных вопроса-об учреждении в некоторых пунктах Персии русских консульств и о возвращении тех из русских дезертиров, которые сами пожелали бы возвратиться в отечество. Но переговоры по этому поводу были отданы на решение Аббас-Мирзы, как лица, заведовавшего пограничными областями Персии, и Ермолов должен был снова обратиться к нему.
Двадцать девятого августа, в ясный и теплый день, посольство русское, оставив шахскую резиденцию, выступило в обратный путь. Ермолов, по его собственным словам, оставлял Султаниэ без сожаления, однако же уносил с собою немало и приятных воспоминаний, которые, впрочем, сосредотачивались почти исключительно на Фет-Али-шахе, с такой готовностью скрепившем узы доброго согласия и соседской дружбы между Персией и Россией. Но не мог он равнодушно думать об Аббас-Мирзе, к которому теперь направлял путь свой и по милости которого ему предстояло пережить еще несколько тревожных дней. Дорого заплатил бы Ермолов, чтобы миновать Тавриз и не встретиться более ни с наследником, ни, в особенности, с ненавистным ему каймакамом, но приходилось покориться обстоятельствам.
На одном из переходов посольство обогнали англичане, ехавшие из Султаниэ также в Тавриз, и передали Ермолову письмо от верховного визиря. Последний писал в нем, что полон отчаяния после разлуки и чувствует приближение к гробу, лишившись надежды видеться с Ермоловым. Посол отвечал ему в восточном вкусе: "Со дня разлуки солнце печально освещает природу; увяли розы и припахивают полынью. Померк свет в глазах моих, и как уже позади меня те места, которые украшает он своим присутствием, то глаза единым зрением его насыщаясь, желают переселиться в затылок". "Я,– прибавляет Ермолов,– не оспаривал в нем чувство приближения к гробу, ибо казалось мне несколько неловким хвалить цветущую молодость в человеке девяноста лет..."
Девятого сентября посольство прибыло в Тавриз. Милостивый и ласковый прием, сделанный Ермолову Фет-Али-шахом, произвел свое действие и на принца. О прежних требованиях в соблюдении придворного этикета не могло теперь быть и речи, и посол каждый раз был принимаем в аудиенц-зале, где для него всегда стояло кресло и куда вместе с ним входила и вся его свита. На конференциях, начавшихся немедленно по прибытии посольства, скоро все вопросные пункты разрешены были удовлетворительно, за исключением, однако, самого щекотливого и трудного из них, касающегося возвращения наших беглых. Оказалось, что персияне "сплутовали", как выражается Ермолов, заблаговременно отправив батальон русских дезертиров в поход, а тех, которые остались в Тавризе, держа под караулом и никуда не выпуская, пока посольство находилось в резиденции. Узнав об этом, Ермолов в глаза разругал каймакама, и в отмщение уклонился от официального признания за Аббас-Мирзой титула наследника, чего тот настойчиво домогался.
Двадцатого сентября, после прощальной аудиенции, посольство наконец оставило и Тавриз. Ермолов был утомлен борьбой с вероломством и хитростью персиян, и потому день этот, по собственному его признанию, был один из приятнейших в его жизни; он не иначе согласился бы снова увидеть Персию, как с оружием в руках.
Притом, вынесенные Ермоловым на пути, особенно обратном, впечатления от восточного растления нравов, подкупности властей и раболепия народа поражали его неприятно. Еще по пути в Тавриз, в Нахичевани, ему пришлось познакомиться с жертвой страшного шахского деспотизма. Хан, управлявший небольшой областью этой, был ослеплен во время обладания Персией агой Мохаммед-ханом, и возмущенный Ермолов отнесся к нему с особым участием и уважением. Хан был тронут, и у него вырвалась даже горькая жалоба на жестокость тирана. "Но странно смотрели на мое соболезнование провожавшие меня персияне,– говорит Ермолов в записках,– рабы сии из подобострастия готовы почитать глаза излишеством... И ничто не изгладит моего презрения, которое я почувствовал к персидскому правительству!"
Теперь, на обратном пути, Ермолов остановился опять в доме этого хана, который оставил в нем приятные воспоминания. "Он один,– говорится в записках Ермолова,– чувствует гнусность правления, которому крайность одна заставляет его повиноваться. Он имеет твердость смело рассуждать о нем и самим персиянам выхвалять преимущество правления российского. Действительно, старый и слепой хан, только недавно возвращенный на ханство, оставивший притом сына своего заложником в руках персидского двора, научился смотреть дальше своих соотечественников очами души.
"Здесь,– говорил он Ермолову,– сидя у окна, восхищался я некогда богатством прекраснейшей долины, простиравшейся к Араксу; она была покрыта обширными садами и лесом, и многолюдное население оживляло ее. Теперь, сказывают мне, она обращена в пустыню, и нет следов прежнего ее богатства. Мысль о сем уменьшает горесть, что я лишен зрения, и я нередко благодарю судьбу, что она закрыла мои глаза на разорения земли, которая в продолжение трех веков блаженствовала под управлением моих предков. Междоусобные войны и прохождения армий Надир-шаха вносили в мою несчастную землю опустошения, и каждый шаг сего завоевателя ознаменован был бедствиями народов. Не так давно здесь были и русские войска, но они не заставили проливать слез в земле нашей, и злом не вспоминают о них соотечественники мои. Теперь вы, посол сильнейшего государя в мире, удостаиваете меня вашей приязнью и, не пренебрегая бедным жилищем моим, позволяете принять себя как друга. Не измените тех же чувств благорасположения, господин посол, когда непреодолимые войска государя вашего войдут победителями в страну сию. Хотя приближаюсь я к старости, но еще не сокрушит она сил моих, и последние дни жизни моей успокою я под сильной защитой вашего оружия. Некоторое предчувствие меня в том уверяет... Я знаю персиян и потому не полагаюсь на прочность дружбы, которую вы утвердить столько старались. Я не сомневаюсь, что или они нарушат дружбу своим вероломством, или вас заставят нарушить ее, вызывая к отмщению вероломства..."
Возмущаясь на каждом шагу зрелищами, которые оскорбляли в нем его человеческие чувства, Ермолов нетерпеливо торопился оставить Персию, и второго октября посольство было уже на русской границе. Здесь его встретила команда донских казаков, высланная в конвой, а вскоре показалось на возвышении и развевающееся знамя храбрых русских войск. "Удовольствие мое,– говорит об этой минуте Ермолов,– было свыше всякого выражения, и теперь не вспоминаю о том равнодушно. Далеки были от меня горделивые помышления, что я начальствую в странах сих, что мне повинуются страшные сии войска. Я стал бы в рядах сих храбрых воинов, и товарищем их нашел бы я удовлетворение своей гордости. Никогда не разлучно со мною чувство, что я россиянин".
Ермолов вынес из Персии ненависть к этой стране, столь чуждой ему по духу.
"Тебе, Персия,– обращается он к ней,– не дерзающая расторгнуть оковы поноснейшего рабства, которые налагает ненасытная власть, никаких пределов не признающая, где подлые свойства народа уничтожают достоинство человека и отъемлют познание прав его, где обязанности каждого истолковываются раболепным угождением властителю, где самая вера научает злодеяниям и дела добрые не получают возмездия,– тебе посвящаю я ненависть мою и отягчая проклятием прорицаю падение твое".
Так заканчиваются записки Ермолова о Персии.
"Но думал ли тогда Ермолов,– говорит Берже в своей монографии о посольстве Ермолова в Персию,– что именно то государство, над которым он произносит суровый приговор свой, прежде чем распасться самому, подготовит его собственную гибель?.."
Ермолову, действительно, предстояло в туманном будущем роковое столкновение с Персией, тяжко отозвавшееся на его личной судьбе.
III. ПЛЕН ШВЕЦОВА
Едва вступил Ермолов на кавказскую почву, как ему представился случай рельефно выказать свой взгляд на то, каковые должны быть отношения русских начальников к горским народам. Проезжая через Георгиевск в Тифлис, он остановил свое внимание между прочим на одном обстоятельстве, не имевшем общегосударственного интереса и тем не менее заинтересовавшем тогда всю военную Россию. Дело шло именно о выкупе из плена русского офицера, и Ермолов дал сразу поразивший всех пример той твердости, которая не могла не повести к счастливым результатам. Шестого февраля 1816 года проезжал по дороге в Кизляр из Казиюрта майор Грузинского гренадерского полка Павел Швецов, один из лучших боевых офицеров Кавказского корпуса, любимый ученик Котляревского, сподвижник славных его дел под Мигри, Ахалкалаками, Асландузом и Ленкоранью. Швецов ехал из Шемахи в отпуск повидаться с родными и, чтобы сократить путь, направился не обыкновенной Военно-Грузинской дорогой, а на Кубу и в Дербент, рассчитывая через Дагестанские владения скорее пробраться на Терек, в Кизляр, где один из его старших братьев был полицмейстером. Приехав в Казиюрт вечером пятого февраля, Швецов просил начальника укрепления, штабс-капитана Прошкова, снабдить его конвоем. Прошков резонно ответил, что на посту находится только одна рота пехоты и двадцать пять казаков, что они не имеют назначения конвоировать проезжающих и что, наконец, за безопасность пути между Дербентом и Кизляром отвечают те горские владельцы, которым принадлежат попутные земли. Во всяком случае, по его мнению, было бы гораздо благоразумнее пробыть в Казиюрте день или два, чтобы дождаться оказии, которая пойдет отсюда до карантинной заставы. Швецов ответил, что ему нельзя терять времени, и обратился с просьбой о конвое к одному из кумыкских князей, Шефи-беку. Тот послал сына с четырьмя узденями, собралось еще несколько жителей, и составившийся таким образом отряд из девятнадцати человек верховых, не считая самого Швецова, выехал из Казиюрта.
До Лащуринского карантина доехали благополучно; миновали еще восемь-девять верст, и дорога пошла густым камышом, простирающимся до самого Терека. Уже до Кизляра оставалось верст шесть, когда из придорожного кустарника вдруг грянул залп, и партия, человек в пять-десять конных, сидевшая в засаде, с гиком ринулась на путников. Лошадь под Швецовым была убита; он упал вместе с нею и едва вскочил на ноги, как на него уже напала целая толпа чеченцев. Отчаяние, однако, придало ему и силы и мужества; он выхватил шашку и стал защищаться. Трое чеченцев были изрублены, остальные отпрянули. Только тогда, оглянувшись кругом, Швецов увидел, что остался один. Из девятнадцати спутников его, трое, спасшиеся каким-то чудом, успели ускакать в Кизляр, одиннадцать лежали убитыми и трое – тяжело израненными; оба денщика Швецова были взяты в плен; вьюки – разграблены. Швецов не мог не сознавать отчаянности своего положения, и тем не менее, привычный к опасностям, он быстро составил план обороны, рассчитывая продержаться хоть с полчаса, чтобы дать время прискакать казакам из Кизляра. А на линии уже шла тревога, и глухие удары пушечных выстрелов доносились по ветру. Чеченцам также медлить было нельзя. И вот, пока они, столпившись в кучу, старались выманить последний выстрел со стороны Швецова, и когда все внимание последнего было обращено именно на то, что делалось у него перед глазами, один из чеченцев скрытно, как змея, прополз ему в тыл и внезапным ударом сзади по голове поверг Швецова на землю. Тогда чеченцы толпою набросились на раненого, скрутили его арканами и взбросили на лошадь. Теперь им оставалось только избежать погони, и партия, чтобы запутать свой след, пустилась не прямо к горам, а камышами к Каспийскому морю.
Погоня между тем уже неслась из Кизляра. Трое татар, прискакав в город, подняли там тревогу, и старший брат Швецова, быстро собрав по шестидесяти конных ногайцев, поспешил с ними на место происшествия, чтобы оттуда начать преследование. По дороге от раненых, уже подобранных жителями, Швецов узнал, что брат его жив, но в плену, а далее ему указали и направление партии. Он тотчас обрезал след и понесся наперерез хищникам.
Тогда уже и капитан Прошков со своими казаками, и сам владелец Шефи-бек, и соседние кумыкские князья также отправились в погоню за партией. Но пока они искали ее в камышах, по берегу моря, Швецов уже напал на след и преследовал партию до самой ночи. И она, наконец, была настигнута. Хищники, в свою очередь увидев, что им не уйти без боям остановились. С их стороны выехал парламентер, а между тем они вывели вперед и пленного Швецова, по бокам которого стали двое чеченцев с обнаженными кинжалами. Парламентер объявил, что если чеченцев не пропустят, они будут драться до последнего человека, но что первой жертвой неминуемо сделается пленный, которого зарежут, чтобы никто не осмелился после сказать, что татары отбили у них добычу. Несчастный пленник, хорошо сознавая свое положение, сам просил брата не домогаться его освобождения, положившись с полным упованием на милосердие Божие. Волей-неволей пришлось покориться обстоятельствам; условия были заключены, и чеченцы, отпустив одного из пленных денщиков, спокойно потянулись в горы.
Несколько дней путешествия – и горцы достигли наконец аула Большие Атаги. По обычаю своей родины они еще издали возвестили об удачном набеге ружейной пальбой и этим вызвали из саклей навстречу к себе все, что только могло участвовать в общей народной радости. И старые, и молодые теснились около смелых наездников и рассматривали пленного. Находились фанатики, подбегавшие к нему только за тем, чтобы нанести оскорбление, – плюнуть ему в лицо, ударить камнем или, вынув кинжал, показать, с каким удовольствием они, если бы можно, изрезали его на части. Их без церемонии, однако, отгоняли нагайками, и пленного бережно доставили в дом к одному из почтеннейших стариков аула. Здесь его посадили в какую-то тесную каморку, набили на него кандалы и, протянув тяжелую цепь сквозь стену в смежное отделение сакли, приставили караульных. Вероятно, чеченцы принимали Швецова за лицо весьма значительное; по крайней мере, вопреки обыкновению заменять одежду пленника рубищем, они оставили на Швецове мундир и даже не коснулись бывших на нем орденов. В таком положении пленный оставался около двух месяцев. Чеченцы, не видя со стороны его никаких попыток к побегу, ослабили цепь, стали его лучше кормить и, наконец, позволили писать родным и хлопотать о выкупе, назначив цену – десять арб серебряной монетой.
Случилось, что в это самое время родственники Швецова, кабардинские князья, собрали до полутораста человек отчаянных головорезов и скрытно отправились в Чечню с тем, чтобы или выкрасть пленного, или отбить его оружием. Попытка эта не имела успеха и лишь жестоко ухудшила положение узника. Чеченцы узнали, что в окрестных лесах скрывается партия кабардинцев, и догадались, в чем дело. Тогда они вырыли яму глубиной до четырех аршин, вкопали в нее толстый столб, и Швецова, скованного опять по рукам и ногам, спустили на веревках в это подземелье, там приковали его к столбу и бросили для подстилки ему пук гнилой соломы. Верх ямы они заделали толстыми досками, оставив одно небольшое отверстие для воздуха. В этом ужасном жилище страдалец должен был провести год и четыре месяца.
Письмо Швецова, посланное с его денщиком, между тем получено было на линии. Генерал Дельпоццо тотчас сообщил об этом матери Швецова, но просил ее ничего не писать сыну о намерении правительства выкупить его из плена, рассчитывая сбить чеченцев с требуемой суммы. Чеченцы, действительно, сбавили цену и, вместо десяти арб серебра, стали требовать двести пятьдесят тысяч рублей. Такой огромной суммы, конечно, взять было неоткуда. Тогда в судьбе несчастного принял горячее участие израненный герой Ленкорани, Петр Степанович Котляревский. Он написал письмо своему доброму приятелю, контр-адмиралу Головину, и два благородных товарища, знавшие Швецова с давних пор, сделали через газеты воззвание к русскому обществу. По всей России открыта была подписка для сбора посильных приношений, и Котляревский и Головин были первыми вкладчиками в эту священную сумму. Благородный призыв их нашел отголосок во всех слоях общества, и даже простые солдаты, не хотевшие отстать в этом общем единодушном движении, несли свои лепты; так, нижние чины бывшего корпуса графа Воронцова, стоявшего во Франции, сделали между собою постановление: отдавать на выкуп Швецова половину своего третного жалованья. Все пожертвования собирались в одну общую кассу и скоро постигли весьма значительной цифры.
В таком положении были дела, когда на Кавказ явился Ермолов. Торопясь в Тифлис и в Персию, он лично не мог хлопотать об освобождении пленного, и тем не менее он круто повернул дело к благополучному исходу. "Честью отвечаю вам,– писал он собственноручно матери Швецова,– что заступающему мое место поставлено будет в особую обязанность обратить внимание на участь сына вашего, и он столько же усердно будет о том заботиться, как и я сам. Нас всех должна побуждать к тому обязанность печься об участи товарищей по службе". И, выезжая из Георгиевска, он, действительно, приказал генералу Дельпоццо вызвать всех кумыкских князей и владельцев, через земли которых провезен был Швецов, заключить их в кизлярскую крепость и объявить, что если через десять дней они не изыщут средства к освобождению Швецова, то все, в числе восемнадцати человек, будут повешены на крепостном бастионе.