Паскевич был крайне недоволен результатами преследования. Из числа шестнадцати доставленных к нему знамен пятнадцать были отбиты татарами, и главнокомандующий справедливо полагал, что если бы преследование велось с большим умением и энергией, то драгуны и уланы также могли бы принять участие в деле, а тогда трофеев было бы больше и результаты сражения были бы полнее.
Блеск миллидюзской победы и значение отбитых трофеев во многом увеличились тем, что среди пленных находился сам турецкий главнокомандующий Гагки-паша, а среди взятых знамен – его бунчужное знамя. Пленение Гагки-паши произошло при следующих обстоятельствах. В то время, когда колонна Панкратьева вступила в лес и сборный линейный казачий полк, следовавший в голове ее, рассыпался вслед за бегущими турками, два урядника Горского казачьего полка, Александр Венеровский и Борис Атарщиков, случайно наехали в лесу на партию пленных, которую препровождали в лагерь. Зная по-татарски, они спросили их: "А где же ваш паша?" – "Да вон он",– ответили турки и указали на пеструю кучку, которая одна среди общего бегства стояла в лесу, не трогаясь с места. То был, действительно, сам турецкий главнокомандующий со своей свитой. Старый испытанный воин, надежда арзерумских жителей, он в первый раз переживал столь страшный позор своей армии и, будучи отрезан от всех дорог, быть может, считал для себя унизительным бежать в лесную бездорожную чащобу.
Оба урядника, известные на Линии своим удальством, бросились по тому направлению, и через несколько секунд Гагки-паша, выхваченный из толпы, его окружавшей, уже находился в плену. Несколько человек, пытавшихся заслонить своего начальника, были моментально изрублены, и, может быть, та же участь постигла бы самого пашу, если бы он не назвал себя по имени и тем не отвел направленного на него удара. Его взяли в плен. Подскочивший в эту минуту командир линейного полка подполковник Верзилин хотел его обезоружить, но паша не отдал своей сабли. "Вы можете убить меня, но саблю я отдам только вашему главнокомандующему",– сказал он гордо. Верзилин не настаивал и приказал вести его к Паскевичу.
Все это произошло так быстро, что свита паши, как испуганное стадо, потерявшее своего вожака, кинулось к выходу из страшного леса. Но было уже поздно – выход сторожил второй конно-мусульманский полк, оставленный здесь Сакеном. Увидя выскочившую из леса пеструю толпу и посреди нее широко развевавшийся красивый бунчук, татары бросились наперерез, и через секунду славный трофей – белое с массивными кистями и с золотой луной на древке знамя – находился уже в их руках. Потерявшая голову свита повернула назад, опять наткнулась в лесу на линейцев и почти вся полегла под ударами шашек. Вообще в том небольшом участке, где действовали линейные казаки, в короткое время было изрублено более двухсот турок и сто человек взято в плен.
Было уже одиннадцать часов утра, когда Атарщиков и Венеровский привели Гагки-пашу к Паскевичу, который тут же поздравил их офицерами. Гагки-паша по восточному обычаю присел на колени и подал главнокомандующему свою саблю.
"Судьба войны,– сказал он,– непостоянна. За несколько минут до этого я повелевал двадцатитысячным корпусом, теперь, к стыду моему, я пленник. Но имя твое, христианский вождь, славится между нами высокими качествами. Говорят, что, умея побеждать, ты умеешь быть и великодушным". Паскевич отвечал ему, что милосердие русского царя не имеет пределов и что в русском стане Гагки-паша встретит уважение, приличное его высокому сану.
Рассуждая о несчастном исходе сражения, Гагки-паша сказал между прочим: "Я сумел бы умереть на месте, но удержать буйные толпы было не в моей власти. Вы отрезали у нас все пути, и мне оставалось свободное отступление только на Карс, но и там я попал бы между двух огней". Он жаловался на сераскира, который обещал соединиться с ним двумя днями раньше и не исполнил обещания, а между тем эти-то два дня и решили участь кампании. "Азиатская война мне хорошо известна,– прибавил он,– и другого Гагки-пашу они не найдут". Паскевич просил его указать продовольственные и боевые запасы миллидюзского лагеря. "Избавьте меня от тягостного унижения,– ответил паша,– вы сами найдете их".
В два часа пополудни стали приходить от частных начальников донесения о совершенном рассеянии неприятеля. Победа была полная. В два дня две сильные турецкие армии, пытавшиеся преградить путь победоносному корпусу, были уничтожены и только небольшие остатки их укрылись теперь в Арзеруме. Путь в сердце Малой Азии был совершенно открыт. "Не много можно найти примеров столь полной и совершенной победы, какую войска Вашего Императорского Величества одержали ныне в азиатской Турции",– доносил Паскевич государю.
Потеря в русском корпусе в оба дня не превышала ста человек и большей своей долей легла на мусульманские полки, которые, по свидетельству очевидцев, были всегда впереди. "Я не должен умолчать,– писал Паскевич государю,– о похвальном усердии находящихся со мною мусульманских полков. Во всех сражениях они дерутся с отличной храбростью, в атаках бывают впереди, мужественно и твердо бросаясь даже на неприятельскую пехоту, и большая часть пушек, знамен и пленных отбиты ими".
В числе мусульман, павших во время преследования турок, находились два знатнейшие карабагские бека, и Паскевич разрешил татарам отвезти тела их на родину. Один из них, некто Умбай-бек, был лицом небезызвестным Закавказскому краю, где за год перед тем имя его гремело, как имя страшного разбойника. По дорогам не было от него проезда: казенные почты, если не сопровождались сильным конвоем, редко достигали места своего назначения; купеческие караваны, мелкие торговцы и даже частные проезжающие – все платили ему посильную дань. Войска против него были бессильны, потому что его крепче караулов стерегла народная любовь.
Но то, чего не могла сделать сила, сделало золото. Умбай-бек, выданный во время одного из своих ночлегов, был схвачен, брошен в тюрьму и приговорен к виселице. Паскевич сумел, однако, увидеть в нем несколько хороших сторон и понял, что насколько этот человек был вреден в мирное время, настолько же он может быть полезен во время войны. Он объявил ему помилование, взял с собою в поход, и Умбай-бек целым рядом отличий заслужил прощение. Смертельно раненный, он в последние минуты своей жизни просил передать Паскевичу, что умирает верным слугою русских.
Не о нем ли упоминает в своих записках Радожицкий, описывая смерть одного татарского бека, которой ему пришлось быть случайным свидетелем. "В поле,– рассказывает он,– я увидел трогательную сцену: лежал смертельно раненный один из наших мусульманских беков; перед ним на корточках сидел товарищ и читал отходную молитву; двое других стояли, понурив головы. Раненый был до половины раздет, рубашка его окровавлена, на левом боку и на бритой голове зияли две сабельные раны; он чуть дышал, и смертельная бледность покрывала его лицо. Повернув голову, он выразительно всматривался в меня тусклыми, умирающими глазами и, обратившись потом к тому, который читал молитвы, просил рукою пить. Татары захлопотали, не зная, в чем принести ему воды; тогда я велел одному из них снять сапог и бежать к ближнему ручью за водой, другой за это почтительно поцеловал мне колено. Заметив, что раненого беспокоят мухи и солнечный зной, я снял с армянского духанщика, стоявшего здесь же в числе зрителей, большой папах и прикрыл им голову умирающего".
Солнце подходило к горизонту, когда замер вдали, на берегах Аракса, последний выстрел миллидюзского боя. На месте бывшего турецкого лагеря стоял теперь шатер русского главнокомандующего, и восемнадцать разноцветных знамен осеняли ставку. Неподалеку высилась зеленая остроконечная палатка, в которой поместили Гагки-пашу. Русские офицеры беспрерывно подходили к ней и видели перед собой сурового сорокалетнего человека, молча сидевшего на ковре и курившего трубку с восточным равнодушием. Глубокое спокойствие и покорность судьбе отражались во всей его довольно сановитой фигуре, он заранее просил, чтобы его избавили от всяких вопросов. Против палатки паши, на другом бугре, расположились пленные турки в своих кофейных куртках и белых чалмах. С немой грустью смотрели они и на своего униженного пашу, и на свои утраченные пушки и знамена. Еще сегодня утром эти самые пушки сторожили их лагерь, и у этих знамен, с полной надеждой и верой в гибель врага, сплоченно стояли их батальоны. Русские офицеры не без любопытства рассматривали турецкую артиллерию, которая на своих железных осях оказывалась лучше и подвижнее нашей. Все пушки имели клейма, и на их телах красивым рельефом отчеканены были герб и вензелевое имя султана. Паскевич распорядился хранить их в вагенбурге, чтобы в случае надобности образовать из них новые батареи.
Не скоро установился порядок в лагере. Гренадеры успели уже побывать в палатках и открыто носили по бивуаку свертки шелковых материй, дорогие кушаки, шали и другие вещи, сбывая их за бесценок. "Один казак,– рассказывает Радожицкий,– продал мне четыре бутылки отличного шампанского за два рубля ассигнациями, и мы тут же распили его за здоровье сераскира и Гагки-паши, позволивших так простодушно разбить себя".
Войска ночевали на отбитых позициях: кавалерия – на меджингертской дороге, там, где окончила свое преследование; колонна Панкратьева – впереди турецкого лагеря, на самой опушке миллидюзского леса, гренадеры – на взятом с боя плато. Бурцев, прибывший со своим отрядом уже по окончании битвы, получил приказание идти назад к Кара-Кургану и занять большую зивинскую дорогу, по которой должны были двигаться русские транспорты.
Предосторожность по отношению к вагенбургу вызывалась настоятельной необходимостью. Весь день 20 июня, по дороге от Каинлы к Кара-Кургану, обозы тянулись почти без прикрытия и, при беспрестанной ломке колес и осей, останавливались чиниться и отдыхать, где кому приходилось. При подобных условиях появление и небольшой турецкой шайки могло произвести страшную суматоху. Да тревоги и были в действительности. "К нашему отставшему парку,– рассказывает, например, Радожицкий,– пристроился подвижной госпиталь и часть провиантского магазина. Войска ушли вперед и для нашего прикрытия осталась неполная сотня казаков. Поздно вечером ко мне приехал урядник из арьергарда с вопросом, что делать: более десяти транспортных арб, нагруженных мукой, брошены грузинами на дороге и одна, госпитальная, уже разграблена турками.– "Какими турками?" – спросил я в недоумении.– "А Бог их знает какими; там на горе стоят их бекеты." – "Не бредишь ли ты, братец?" – "Если не верите, извольте сами съездить, только опасно...". Радожицкий тотчас поднялся с привала и шел всю ночь, пока в Кара-Кургане не догнал вагенбург. Скоро туда прибыл Бурцев, а вслед за ним ожидались и главные силы.
Битва 20 июня, открывшая русским войскам путь к Арзеруму, в то же время лишила их одного из крупных деятелей турецкого похода: начальник корпусного штаба генерал-майор барон Остен-Сакен должен был оставить свой пост и покинуть действующий корпус.
Обстоятельство это современники обыкновенно связывают с теми личными отношениями, которые уже давно сложились между Паскевичем и Сакеном. Пущин рассказывает, что однажды, еще в Тифлисе, он читал в Journal qes Ràbats одну корреспонденцию из Петербурга, где между прочим было сказано о Паскевиче, что он самых обыкновенных способностей и что успех его кампании должно приписать дарованиям начальника штаба. Вот эта-то статья, при известной подозрительности и крайне самолюбивом характере Паскевича, ревниво оберегавшего все, что касалось его личной славы, и послужила поводом сперва к неудовольствиям Сакеном, а потом и к удалению его из армии. Но если все это было и так, если подобные отношения и существовали действительно, то, во всяком случае, в данный момент они могли иметь лишь косвенное и притом далеко второстепенное значение. Вопрос шел о разности взглядов между главнокомандующим и его начальником штаба на предметы чисто военного свойства – на действия в бою кавалерии и на достижение ею наилучших боевых результатов.
Дело в том, что преследование разбитого неприятеля Паскевич ставил венцом военного искусства и требовал от своей конницы погони бешеной, действий самоотверженных, напряжения сил – крайнего. Он понимал, что только такое преследование и может довершить победу, деморализовать врага, разрушить его армию и сделать ее надолго неспособной к военным действиям. Такое именно преследование было девятого августа под Ахалцихе и девятнадцатого июня при поражении сераскира. Сакен не выделялся в этом случае из общего уровня тех кавалерийских генералов, которых создала в наших рядах после Отечественной войны так называемая немецкая школа. Он признавал тезисы Паскевича в принципе, но никогда не рискнул бы применить их на деле, опасаясь замучить кавалерию, и этот взгляд рельефнее всего выражается в одном из его же донесений Паскевичу, когда он, желая остановить преследование, писал, что считает лучше сохранить кавалерию, чем взять несколько сот лишних пленных. Разлад в убеждениях неоднократно обнаруживался и прежде, но 20 июня он был уже заключительным. Вполне понятно, что шестнадцать знамен и тысяча пленных – результат преследования кавалерии – не могли удовлетворить Паскевича. Он был недоволен распоряжениями Сакена и сделал ему замечание. Быть может, замечание это, при известной нервности Паскевича, облечено было в резкую форму, но, во всяком случае, оно не имело бы дальнейших последствий, если бы обиженный Сакен сам не потребовал от главнокомандующего или гласного оправдания, или предания себя суду.
Паскевич назвал требование его "неосмотрительным", но следствие назначил, приказав генералу Панкратьеву войти в рассмотрение вопросов: почему в бою 20 июня регулярная кавалерия взяла так мало знамен и пленных, где она находилась и до какого места гналась за неприятелем. И следствие окончилось не в пользу Сакена.
"Из представленного мне следственного дела, из ваших объяснений и моих личных замечаний,– писал Паскевич Сакену,– я нахожу следующее.
Неприятель бежал из укрепленного лагеря, отдавая нам свой фланг более, чем на десять верст, а потому по вашей просьбе я поручил вам резервную кавалерию с тем, чтобы атаковать неприятеля на всем десятиверстном протяжении. Мы стояли гораздо ближе к дороге, которую неприятель должен был взять для своего отступления,– и, несмотря на то, вы опоздали. В оправдание свое вы ссылаетесь на крутизну спуска и глубокий скалистый овраг. Но если мог спуститься Карпов с двумя казачьими сотнями, то нет сомнения, то могла пройти и вся кавалерия.
Вы сделали важную ошибку и превзошли даже власть вашу, переменя мое распоряжение и присоединив к себе донской казачий полк Фомина из бригады генерала Леонова, вам не подчиненный и имевший от меня особое назначение. Этим вы сгустили войска там, где их было с избытком, и лишили Леонова способа исполнить мое приказание. За такое присвоение власти и за изменение моего распоряжения вы уже достойны замечания.
Вы не поняли, что неприятель бежит параллельно вашему движению, подставляя вам фланг, и потому распоряжения ваши были ошибочны. Вы начали преследовать одной общей колонной, во главе которой был у вас один только мусульманский полк, оставшийся напоследок в числе двенадцати человек. Один этот полк и взял у неприятеля превосходное число знамен; прочие войска за ним только следовали, вовсе не участвуя в поражении неприятеля. Вам следовало разделить кавалерию на пять или, по крайней мере, на три колонны, составив каждую из одного или двух дивизионов регулярной кавалерии, с конными сотнями мусульман во главе. В таком порядке вы атаковали бы неприятеля разом на протяжении всей его линии и брали бы в плен на десять верст.
Густота леса не могла служить препятствием к преследованию, ибо если могла уходить по нему неприятельская кавалерия, то тем с большим успехом могла преследовать ее наша. Если бы неприятель стал защищаться в лесу, вы должны были спешить драгун и удерживать его, пока подоспела бы пехотная колонна, высланная вслед за вами, о чем вам было известно. Впрочем, опасаться сопротивления со стороны испуганного, рассеянного и преследуемого неприятеля вам не было основания. Сборный линейный полк, посланный двадцатью минутами позже, опередил вас, изрубил до двухсот человек, взял пашу и до ста пленных, потеряв со своей стороны только двух раненых. Я уверен, что войска, вам порученные, то же бы сделали, если бы получили подобное направление.
Вы говорите, что во время преследования неприятеля регулярная кавалерия ходила неоднократно в атаку на пехоту и что знаменщики, бывшие на лучших лошадях, не могли быть настигнуты ни ею, ни казаками; но из донесений всех частных начальников не видно, чтобы таковые атаки были делаемы в действительности. Был только один случай, и то на возвратном пути, когда неприятель засел в старом укреплении и был уничтожен уланами с частью пехоты из колонны Муравьева.
Вы утверждаете, что преследовали неприятеля до совершенного изнурения лошадей, и говорите, что если мусульманские беки на лучших карабагских жеребцах не могли уже далее гнаться, то регулярная кавалерия на лошадях не менее легких и обременных тяжелым вьюком, конечно, должна была пристать несравненно прежде. Однако о таком изнурении лошадей, кроме вас, генерала Раевского, майора Маркова и подполковника Ускова – из коих последние два точно были впереди вас,– никто более не говорит. Я также не могу принять за основание донесение ваше, ибо на таком расстоянии, как двадцать-двадцать пять верст, лошади не могли быть измучены до такой степени, взяв еще в соображение пятичасовое время преследования.
Что же касается испрашиваемого вами суда, то на сие скажу вам, что суд наряжается против умышленно виновных, за неумение же распорядиться делаются замечания, которые должны служить наставлением и предостережением впредь в подобных случаях от ошибок".
Назначение следствия, вызванного по желанию самого же Сакена, и было естественной причиной сдачи им должности начальника штаба генерал-майору Жуковскому, тогда только что прибывшему на Кавказ. По мнению государя, Сакен, яко лишившийся доверия главнокомандующего и упорствующий в непризнании сделанных им ошибок, не мог занимать никакой отдельной должности в Кавказском корпусе, и государь предоставлял отправить его в Россию. Но Сакен в то время был уже назначен начальником Ахалцихского пашалыка, и высочайшая воля была исполнена только по окончании турецкой войны.