История русской литературы: 90 е годы XX века: учебное пособие - Юрий Минералов 3 стр.


Как уже упоминалось, часть писателей на переломе от 80-х к 90-м годам в той или иной мере видоизменила характер своего личного творчества. Как следствие, обозначились жанровые "подвижки": например, некоторые романисты стали сосредоточиваться на публицистических статьях, очерках и эссе (В. Распутин, В. Белов, с одной стороны, и такие "умеренные" авангардисты, как А. Зиновьев, Э. Лимонов, – с другой). Некоторые же стали писать в манере, стилизованной под дневниковые записи (Владимир Гусев "Дневники"), под философские "максимы" (Виктор Астафьев "Затеей") либо пытаться превращать в факт искусства реальные события личной биографии, их анализ и раздумья по этому поводу (С. Есин "В сезон засолки огурцов"), окутывая все это "аурой" стилистики художественного текста.

Гусев Владимир Иванович (род. в 1937 г.) – критик, прозаик, литературовед, председатель Московской писательской организации Союза писателей России. Автор повестей и романов "Горизонты свободы" (1972), "Легенда о синем гусаре" (1976), "Спасское-Лутовиново" (1979) и др. Заведует кафедрой в Литературном институте им. А. М. Горького. Живет в Москве.

Астафьев Виктор Петрович (род. в 1924 г.) – прозаик. Автор широко известных в 70-80-е годы художественных произведений – романов и повестей "Пастух и пастушка", "Царь-рыба", "Печальный детектив" и др., а также политического памфлета "Прокляты и убиты" (1992). Живет в Красноярском крае.

Есин Сергей Николаевич (род. в 1935 г.) – прозаик, ректор Литературного института им. А. М. Горького. Живет в Москве.

Суррогатным отзвуком подобных профессиональных писательских исканий стало неожиданное обилие всяческих "мемуаров" и "записок", исполненных нередко еще не достигшими значительного возраста авторами (автобиографические опыты в прозе поэтов С. Гандлевского, Б. Кенжеева и ряда других лиц).

Точнее всего увидеть в этом последнем суррогат лирического самовыражения, ибо в таких современных записках в центре повествования – неизменно не события, не эпоха, а личность самого автора, его разнообразные самокопания на фоне жизни общества. А если так, то приходится сделать вывод, что характер личного творчества изменился и у ряда лирических поэтов: одним просто стало как бы не о чем писать, и они вошли в затяжной творческий кризис, другие же "ударились в прозу", не владея ее техникой и не имея опыта построения прозаического текста как произведения искусства. В таких суррогатах, выдаваемых за срезы подлинной "сырой" жизни, с жизненными фактами, как правило, обращаются весьма вольно, сообщая немало неправдивых сведений о событиях последних лет, т. е. говорить об увлечении подобных авторов документальными жанрами (что было бы по-своему литературно привлекательно) не удается. Это не документальная проза, а попытки мифологизировать реальность с помощью "документальной упаковки". На последнем моменте целесообразно задержаться.

Литература не только "отражает" жизнь, но и способна, в общем-то, формировать в жизни новые реалии, как желательные (нравственно, граждански, человечески), так и нежелательные. Она способна провоцировать их появление. Что имеется в виду?

Общепонятно и широко принято, что литература есть "отражение жизни", причем нередко "кривозеркальное", допускающее многообразные отходы от реальности на основе творческой фантазии художников. Тем не менее подчеркивание влияния жизни на литературу неизбежно есть одностороннее гипертрофирование отдельно берущейся ипостаси двуединого диалектического процесса. Нельзя забывать о второй его стороне – влиянии литературы, ее образов, ее сюжетов, их событийных коллизий на реальную жизнь.

КритикН. А. Добролюбов некогда сделал любопытное наблюдение над романами своего современникаИ. С. Тургенева. Добролюбов заметил, что стоит в сюжете художественного произведения Тургенева появиться новому колоритному герою, как спустя небольшое время люди его типа появляются в реальной русской жизни. Критик попытался объяснить подмеченное им явление некоей обостренной социально-исторической "интуицией" Тургенева, т. е., по сути, несмотря на весь свой личный мировоззренческий материализм, невольно приписал писателю дар угадывания будущего, идеалистического "предвидения" в духе Нострадамуса и иных запомнившихся человечеству предсказателей. Не касаясь природы предсказаний Нострадамуса, сосредоточимся на Тургеневе. Ведь то, что вскоре после издания романа "Отцы и дети" тип молодого нигилиста (нередко прямо проецирующего себя на образ Базарова) возник и на десятилетия закрепился в реальной культурно-исторической жизни России, – несомненный факт. Но добролюбовская интерпретация этого факта отнюдь не бесспорна.

На протяжении истории культуры различных эпох накопилось множество примеров, когда сюжетные литературные тексты создавали основу для подобного мощного толчка. Тургеневские "Отцы и дети", вышедшие почти параллельно с "Что делать?" Н. Г. Чернышевского, сыграли именно такую роль. Оба романа не "предвосхитили", а скорее сформировали в России реальные человеческие типы и оказали мощное формирующее воздействие на ряд впоследствии выплеснувшихся в жизнь событийных коллизий. Базарову, Рахметову, Вере Павловне Розальской, Лопухову и др. стала в массовом порядке подражать молодежь. Явление обрело и общее "имя" – "нигилизм", так что вся пестрота, разнородность и чересполосица конкретных попыток отдельных молодых людей вести себя неким экстравагантным образом стали опознаваться и маркироваться общественным сознанием как нечто единообразное.

Незадолго до Октябрьской революции, в разгар серебряного века русской культуры, академик-филолог Д. Н. Овсянико-Куликовский выпустил объемный труд под названием "История русской интеллигенции" (Овсянико-Куликовский Д. Н. Собр. соч.: В 13 т. – СПб., 1914. – Т. VII–VIII). Это исследование маститого ученого в основном озадачило публику. Автор попытался описать историю реальной русской интеллигенции, оперируя не столько подлинными жизненными фактами, сколько художественно-литературным материалом – образами Чацкого, Онегина, Печорина и др. Попытка Овсянико-Куликовского многими была воспринята как забавный пример того, до чего "книжного" человека (каким, конечно, был Овсянико-Куликовский в силу своей профессии) способны всего пропитать его литературоведческие штудии – так что он-де уже не замечает, как смешивает литературу с реальностью… Такого рода отношение к данному труду академика было небезосновательно: методологическая сбивчивость, неумение ясно объяснить читателю, почему в рассуждениях о реальной социокультурной истории он как автор испытывает некую неотступную потребность "съезжать" на художественные вымышленные образы, на литературу, и в самом деле дают себя знать. Тем не менее Д. Н. Овсянико-Куликовский поднял важную тему, четко сформулировать которую ему мешала, может быть, его личная и характерная для его времени несколько окостенелая позитивистская "ученость". Он видел, как и все, в литературе отражение реальности (явно улавливая, что это "еще не все"), и стремился постичь, в чем же состоит вторая диалектическая ипостась литературы. След таких напряженных исканий Овсянико-Куликовского усматривается, например, в его интереснейшей идее о существовании особого типа "художников-экспериментаторов". Но ученый так и не задался впрямую вопросом, не повернуты ли порой эксперименты писателей в будущее, не "программируют" ли они, не формируют ли вольно или невольно вероятностные черты возможного реального будущего. Между тем гимназические Онегины, печорины, княжны мери продолжали, как и в XIX веке, являться во все новых поколениях русской молодежи, т. е. тенденция, которую верно обнаружил (хотя, пожалуй, и не вполне объяснил) в русской жизни зоркий исследователь академик Овсянико-Куликовский, продолжала оставаться действенной. Подражание этим и другим привлекательным молодым литературным героям продолжилось и в старших классах советской школы.

Словом, на протяжении XIX–XX веков многие сменявшие друг друга поколения российской молодежи на собственном примере опровергали известную идею, что тип "лишнего человека" – порождение конфликтов, противоречий и социальных пороков определенного этапа развития русского общества. Охотно продолжая вживаться в литературные образы вроде вышеупомянутых, молодежь демонстрировала, что, скорее, на всех этапах, во все эпохи многие юноши и девушки определенного возраста (а впоследствии это чаще всего благополучно проходит) испытывают внутреннюю потребность ощущать себя "лишними людьми". При этом, однако, тенденция резко усиливается и конкретизируется, если литература создает подходящую "ролевую маску" или прообраз для подражания и проводит его через некоторый приобретающий массовую известность сюжет. Последний задает схему жизненного поведения – позволяет человеку, нечаянно оказавшемуся в аналогичных эффектных сценах и коллизиях реальной жизни (или даже создавшему их искусственно), проявить свою загадочную разочарованность, непонятость современниками, одинокость и пр. Такими прообразами стати пришедшие из литературы Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин и др.

В 60-е годы XIX века юношеское стремление "сделать вызов" обществу, утвердить себя в грубоватой браваде, также едва ли не "всевременное" по своей природе, обрело прообраз в героях Тургенева и Чернышевского. Впечатляют массовость и устойчивость подражания литературным нигилистам в обществе 60-80-х годов XIX века .

Формирующее воздействие литературы, ее сюжетов и образов на идущую жизнь, разумеется, имеет свои объективные основания, обусловлено определенными "механизмами" – психофизиологическими, социально-психологическими и др. В этой связи укажем на исследования Г. Н. Сытина, основанные на колоссальном по объему материале. "Самоубеждение", по мнению Г. Н. Сытина, есть сильнейшее средство внутренней регуляции личности, а один из наиболее действенных способов самоубеждения – ориентация на некий конкретный прообраз, вхождение в образ. Литература открывает человеку самые широкие возможности для вхождения в те или иные привлекательные для него по тем или иным причинам образы. В результате люди начинают пытаться вести себя наподобие лиц, послуживших прообразами, и совершать реальные поступки, так или иначе перекликающиеся с сюжетными коллизиями. Осознание этого круга фактов позволяет конкретизировать многие ставшие привычными, принимаемые к сведению "в общем виде" культурно-исторические феномены.

Например, неизменно констатируется, что на людей русского серебряного века чрезвычайно интенсивно повлияла философия Фридриха Ницше. Между тем точнее и конкретнее было бы говорить, что повлияла отнюдь не сама философская доктрина Ницше. Повлиял образ Заратустры из облеченного в сюжетную форму небольшого произведения Ницше. Этому герою, его вызывающим суждениям и поступкам немедленно начали подражать. Причем даже в этих суждениях и поступках улавливались чаще всего, пожалуй, только их внешняя сторона, броская аморальность, ясно выраженное чувство вседозволенности для сильной личности и т. п. (не случайно даже имел широкое хождение стишок: "Действуйте ловко и шустро – так говорил Заратустра"), Большинство других произведений Ницше, богатый комплекс развитых в них чисто философских идей для массового читателя оказались и остались неведомыми, и говорить о каком-то их "влиянии" не приходится.

(Кстати, явная преемственность такого перешедшего в реальную жизнь расхожего "заратустрианства" по отношению к "базаровщине" и "рахметовщине" предыдущего культурно-исторического витка – лишний пример того, что ролевая маска "сильной личности", как и "лишнего человека", скорее универсалия человеческой культуры, чем порождение определенных культурно-исторических этапов, и что такого рода маски при попытках их объяснять нельзя свести ни к "декадансу", ни к подавляющему личность "самодержавному гнету" и пр. Тут скорее всего дают себя знать извечная человеческая природа, ее противоречивость и несовершенство.)

Понятно, что бывают объективно-исторические условия, когда реальная жизнь "предрасположена" к возникновению тех или иных социальных катаклизмов, к конкретным событиям того или иного рода, к распространению людей определенных типов. Но как "предрасположенный" к той или иной болезни человек совсем не обязательно все-таки заразится ею, так и общество может удачно либо миновать те или иные кризисные фазы, либо перенести свои недуги в латентной или легкой форме. Например, мы, современники, прекрасно сознаем, что катастрофических событий конца 1980-х – начала 1990-х годов, изуродовавших нашу державу, могло и не произойти – что бы там ни навыдумывали для потомков лет через двадцать о "неотвратимости" и "неизбежности" "краха империи" те или иные авторы с бойким пером, рядящиеся в тогу объективных историков.

Чрезвычайно интересные и яркие наблюдения над примерами из истории русской культуры (преимущественно конца XVIII – начала XIX века) делал Ю. М. Лотман в работах по типологии культуры. Правда, исследователь был склонен к узкой интерпретации материала. Он сводил проблему к поведенческому стереотипу, увлекаясь своим "коньком" – так называемым "игровым поведением", "театральностью" поведения, которые усматривал в людях декабристского круга, вообще в людях пушкинской эпохи. Бытовое актерство, действительно, свойственно некоторым людям в самые разные времена, и личное право каждого – играть в жизни крутого супермена, романтического юношу или, скажем, отпустить эйнштейновскую гриву и ницшеанские усы. Но, думается, тот или иной поведенческий стереотип – все же только внешнее проявление обсуждаемых фактов. Кроме того, Ю. М. Лотман излишне, на наш взгляд, педалировал "непредсказуемость" грядущего развития человеческой культуры, скептически относясь, например, к футурологии (иронически называл ее даже "гаданием на кофейной гуще"). Между тем такая "непредсказуемость" всегда относительна, и фатализм в ее отношении чреват лишь устойчивыми "просмотрами" множество раз подтвержденных в реальной человеческой жизни причин и следствий. Прозорливый человек с достаточным жизненным опытом и обостренной интуицией, живя во времена Пушкина и Лермонтова, мог бы безошибочно предсказать скорый переход в реальность их литературных образов, а современник Тургенева и Чернышевского – их литературных образов (что и не преминуло совершиться в обоих случаях). Так и в наше время всегда есть основания "опасаться", что в реальности "оживут" кое-какие и желательные и нежелательные литературные (до поры до времени литературные !) образы и коллизии. Как конкретно применит их жизнь, конечно, всегда вопрос особый.

В 60-70-е годы нынешнего века в СССР у взрослого, а не детского читателя пользовался исключительной популярностью "Маленький принц" А. Сент-Экзюпери, образы и сюжетные коллизии которого неожиданно "пригодились" многим любовным парам (этот факт отразился затем опять-таки в самой литературе – вспомните лейтмотив повести Валентина Распутина "Рудольфио"), Мировая же классика дала образы (вроде Гамлета, Дон-Жуана), действенные на протяжении веков и по сей день. Павки Корчагины, оводы и иные подобные образы еще недавно играли свою роль в реальной советской жизни. Даже герои так называемой "молодежной прозы" конца 50-х – начала 60-х годов XX века ("прозы "Юности"", как еще выражались критики) – прозы, подражавшей по-русски языку Хэмингуэя (а еще вернее, его русского переводчика И. Кашкина), т. е. если конкретно, довольно слабой прозы молодого В. Аксенова, А. Гладилина и иных подобных авторов, – эти герои оказали немалое формирующее воздействие на реальные коллизии того времени. Со страниц аксеновских "Коллег" и "Звездного билета" сходили с прибаутками плоско-ироничные "супермены" и таковые же девицы. Городские старшеклассники и студенческая молодежь начала 60-х в своем жизненном поведении подражали им отчаянно…

Что касается драматургических произведений, то более действенна в обсуждаемом аспекте читаемая драматургия (а не спектакли как таковые). Дело, видимо, в том, что в спектакле в тех ролях, на которые склонен подставлять себя человек, уже выступают другие люди – актеры с их индивидуальным внешним обликом, их психологией, – интерпретирующие сюжет по-своему. А это мешает собственному вхождению этого человека в образ. Читаемый же текст не навязывает ни чужих лиц, ни чужих голосов – подставить в него себя заведомо легче и проще.

Все сказанное выше подразумевало литературу. Если же задаться вопросом, не становятся ли ее естественными соперниками в формировании тех или иных черт грядущих жизненных коллизий кино и телевидение, то придется сразу же указать вот на что. Наиболее действенны, видимо, словесно рассказанные, словесно выраженные, претворенные в слове сюжеты, а не сюжеты "показанные" (в кино, по телевидению). Действует прежде всего слово как таковое. И в объяснение этого сослаться следует на все, что знает человечество о силе слова (начиная уже с того, что издревле говорит о ней религия).

Что до самих образов и сюжетов, то их воздействию подвержена преимущественно молодежь. Одним оказываются нужны образы, чья внутренняя слабость примиряет их с собственной слабостью – "объясняет" ее, делает привлекательной и т. п. Другим – образы, сила которых помогает "строить" себя в реальности по их подобию. Может быть еще множество конкретных ситуаций вроде приведенных, но, по-видимому, почти всегда молодые люди ориентируются на образы молодых людей (исключение – подражание сильным героическим личностям, государственным деятелям и др.: здесь возраст объекта для подражания не важен). Так что, допустим, экстраполяция в реальность тех или иных черт уже не очень молодых Мастера и Маргариты (в романе М. Булгакова) представляется менее вероятной, чем воздействие на реальную жизнь более юных экстравагантных или поэтичных героев литературы. (Впрочем, как и всякий прогноз, данное суждение лишь предположительно.)

Назад Дальше