Габриэл настоял на своем: если рассуждать здраво, не так уж все это страшно, когда, того и гляди, нагрянут настоящие опасности, похлеще этих. Он, как отец, считает, что гораздо важней, чтобы Сетефан до самой сути узнал свое, родное, вжился в него.
В другие времена и при других обстоятельствах Жюльетта нашла бы сто возражений. Теперь же она сразу сдалась и замолчала. Это была молчаливая капитуляция, и меньше всего сознавала это сама Жюльетта. После того ночного разговора, когда ей открылось, в каком отчаянии Габриэл, произошло что-то непонятное. Та душевная близость, которая взращена была их четырнадцатилетним супружеством, с каждым днем таяла. Когда Жюльетта ночью просыпалась, ей порой чудилось, что у нее и этого спящего рядом мужчины нет общего прошлого. Их общее прошлое осталось там, в Париже и других манящих огнями городах Европы, совсем обособленное от них и больше им не принадлежащее.
Что же случилось? Габриэл ли изменился, она ли?
Она по-прежнему не относилась серьезно к возможности катастрофы. Смешной казалась ей самая мысль, что вал потопа не отступит перед нею, француженкой. Придется потерпеть еще две-три недели. А там – назад, домой! Стало быть, случится ли что или не случится за эти недели – ее дело сторона. Потому она и промолчала, услышав о решении Габриэла отдать Стефана в сельскую, школу.
Когда же она вдруг почувствовала в тайниках души, каким холодом веет от этого "мое дело сторона", ее пронзила острая, никогда не испытанная боль не только за себя, но, пожалуй даже больше, и за Стефана.
Как и следовало ожидать, Стефан нововведение принял с восторгом. Он признался отцу, что на уроках добрейшего Авакяна уже не способен сосредоточить внимание, собраться с мыслями. Этому парижскому гимназисту, приобщенному к латыни и греческому, была куда милей армянская сельская школа. Радостная готовность мальчика объяснялась не только тем, что ему наскучило повторение уроков с Авакяном, – он тоже жил в душевном смятении и напряженном ожидании, особенно с тех пор как в доме поселились Искуи и Сато.
Из-за Сато и был однажды большой переполох в доме. Как-то утром Стефан и девочка пропали, объявились они только спустя несколько часов после обеда. Для Сато это плохо бы кончилось, если бы не Стефан, который по-рыцарски взял на себя вину и сказал, что они пошли гулять на Дамладжк и заблудились. Жюльетта закатила сцену не только Авакяну, но и Габриэлу, а сыну запретила даже разговаривать с Сато. Отныне бродяжка была отлучена от господского общества и не смела, бывая дома, выходить из своей каморки. Тем больше тянулся теперь Стефан к Искуи, которой давно уже разрешили встать с постели, хоть она и не выздоровела. Когда она отдыхала в шезлонге в саду, Стефан сидел у ее ног на земле. О многом хотелось ему ее спросить. Уступая его просьбам, Искуи рассказывала о Зейтуне. Но как только появлялась Жюльетта, они, точно заговорщики, умолкали.
"Как его тянет ко всем этим", – думала Жюльетта.
Йогонолукская школа отличалась внушительными размерами и, как самая большая в Мусадагском округе, была четырехклассной. Руководство школой Тер-Айказун возложил на Шатахяна. Шатахян же по собственному почину открыл дополнительный класс, в котором преподавал французский язык и историю, а Восканян – литературу и чистописание. Но этим дело не ограничилось: при школе открыли вечерние курсы для взрослых. Здесь наконец нашел применение своим талантам и универсальный ученый, аптекарь Грикор. Он читал лекции о звездах, цветах, живой и мертвой природе, о древних племенах, мудрецах и поэтах. Лекции он читал не по отдельным темам, а на свой лад, фантастически все смешивая, потому что был изощренным сказочником от науки. Речь свою он уснащал таинственными словами и числами, так что озадаченные слушатели не сводили с него недоуменных глаз.
Но как ярко свидетельствуют о тяге к просвещению армянского народа эти вечерние курсы для взрослых! Ведь их главным образом посещали пожилые люди, чаще всего ремесленники, повидавшие мир и пожелавшие на склоне лет узнать о нем что-то новое и не постеснявшиеся сесть за тесную школьную парту.
Апет Шатахян записал Стефана в дополнительный класс, который состоял из тридцати учеников в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет, затем отвел Габриэла в сторону и сказал:
– Я не совсем вас понимаю, эфенди. Чему может ваш сын у нас здесь научиться? О многом он, наверное, знает больше меня, потому что я хоть и учился некоторое время в Швейцарии, но уже столько лет прозябаю в этой глуши! Поглядите только на этих детей: совершенные дикари! Не знаю, право, окажет ли это хорошее влияние…
– Именно от этого влияния я не хотел бы оградить моего мальчика, Апет Шатахян, – ответил Габриэл, и учитель удивился самодурству отца, который во что бы то ни стало хочет превратить благовоспитанного европейца в азиата.
Классная комната была полна детворы и родителей, пришедших записать своих детей в школу.
Какая-то старуха подвела к Шатахяну мальчугана:
– Получай его, учитель! Смотри, только не шибко бей!
– Ну вот вы и сами слышали, что это такое, – сказал, повернувшись к Габриэлу, Шатахян и вздохнул над тем, какие горы устарелых понятий, предрассудков и невежества ему предстоит преодолеть.
Багратян и учитель договорились, что Стефан будет ходить в школу четыре раза в неделю, главным образом для практики в армянской устной и письменной речи. Сато же зачислили в начальный класс, состоявший преимущественно из девочек намного моложе трудновоспитуемой зейтунской сиротки.
На второй же день Стефан пришел из школы злой. Он не позволит делать из себя посмешище из-за этого дурацкого английского костюма, заявил он. Он хочет быть одет точно так же, как другие ребята. И потребовал весьма решительно, чтобы ему сшили у деревенского портного такой же, как у всех, энтари – халат с цветным поясом и шаровары. Из-за этого неожиданного требования у Стефана разгорелся спор с мамой, после которого много дней так ничего и не было решено.
Вместо занятий со Стефаном Самвел Авакян получил новую, совершенно иного рода работу. Габрнэл передал ему все свои многочисленные разрозненные заметки, которые накопились за последние недели. Студент должен был объединить полученные в разных вариантах данные в одну большую статистическую сводку. Каково назначение этой работы – Авакяну осталось неизвестно. Сначала ему нужно было установить, под определенным углом зрения, общее количество жителей Муса-дага от "Кружевниц" – Вакефа на юге, до "Пасечной" – Кебусие – на севере. Сведения, которые Багратян собрал у письмоводителя Йогонолукской общины и старост остальных шести деревень, надо было систематизировать и проверить.
Уже на другой день Авакян представил Багратяну следующую таблицу:
Общая численность населения семи деревень, соответственно полу и возрасту:
Дети грудного возраста и моложе 4 лет – 583
Девочки от 4 до 12 лет – 579
Мальчики от 4 до 14 лет – 823
Женщины старше 12 лет – 2074
Мужчины старше 14 лет – 1550
____________________
Всего – 5609 душ
В это число входила также семья Багратяна и обитатели его дома. Кроме таких суммарных таблиц, были составлены, в зависимости от их значения, подробные таблицы, содержавшие данные о численности семей в отдельных деревнях и о составе населения по профессиям и занятиям. Но Габриэла интересовали не только люди. Он хотел знать и количество скота в округе. Это была нелегкая работа, и удалась она не полностью, потому что и мухтары не могли дать точный ответ на эти вопросы. Одно было ясно. Крупного рогатого скота и лошадей не было совсем. Но каждая мало-мальски состоятельная семья имела нескольких коз, осла или мула, на котором возили тяжести или ездили верхом. По обычаю горцев большие стада овец, находившиеся в частном или общинном владении, паслись на подножном корму на дальних пастбищах, где они от одной стрижки до другой были под присмотром пастухов и подпасков. Обнаружилось, что нельзя даже приблизительно определить численность поголовья этих овец.
Трудолюбец Авакян рад был любой работе, он усердно обходил деревни и превратил кабинет Багратяна в хранилище кадастровых сведений. Однако про себя он пожимал плечами, дивясь причудам богача, который думает скоротать тревожное время накануне грозного события этим вымученным и головоломным занятием. Ничем, думал Авакян, этот одержимый крохобор не гнушается, все записывает; готовит, верно, книгу о народной жизни на Муса-даге. И до всего-то ему есть дело: и сколько в деревнях тондыров (это такие вырытые в земле печи), и каков урожай. По-видимому, Багратян был встревожен тем, что горцы покупают на равнине у мусульман кукурузу и красноватое сирийское зерно. Не меньше огорчало его и то, что ни в Йогонолуке, ни в Битиасе и вообще нигде у армян не было мельницы.
Отважился Багратян наведаться и к аптекарю, расспрашивал, как обстоит дело с лекарствами. Грикор, ожидавший, что визитом Багратяна он обязан своему собранию книг, а не лекарств, с разочарованным видом обвел рукой стены. На двух маленьких полках стояли всевозможные банки и склянки с начертанными на них чужеземными письменами. То было все, что хоть сколько-нибудь напоминало аптеку. Три больших бидона с керосином в углу, мешок соли, одна-две кипы трубочного табаку да связка метел свидетельствовали, что в аптеке идет бойкая торговля предметами обихода, но не медикаментами. Грикор величественно постучал костлявым перстом по одному из таинственных сосудов:
– Как говорил Иоанн Златоуст, в состав всех лекарств входят семь элементов: известь, сера, селитра, йод, мак, смола вербы и сок лавра. В сотнях форм это всегда одно и то же.
Сосуд в ответ на постукивание издал легкий звон, словно подтверждая, что содержит вдоволь целебных средств Иоанна Златоуста.
После преподанного ему урока современной фармакологии Габриэл больше не любопытствовал. К счастью, у него была своя собственная, и хорошая, домашняя аптечка.
Но, конечно, важнее всего было разведать, есть ли у людей оружие. Приятель Нурхан делал по этому поводу туманные намеки. Но как только Габриэл напрямик спрашивал об этом сельских старост, они тотчас сбегали от него.
Однажды все же он настиг йогонолукского мухтара Кебусяна у него дома, не дал ему сбежать.
– Будь со мной откровенен, Товмас: сколько у вас винтовок и каких?
У мухтара стал отчаянно косить глаз, затряслась плешивая голова.
– Господи Исусе! Неужто ты хочешь на нас беду накликать, эфенди?
– Почему именно меня вы не удостаиваете доверием?
– Моя жена этого не знает, мои сыновья не знают и учителя ничего не знают. Ни один человек знать не знает!
– А мой брат Аветис знал?
– Твоему брату Аветису – да будет земля ему пухом! – верно, было это известно. Да ведь он-то ни одной душе слова не сказал.
– Похож я на человека, который не умеет молчать?
– Если докопаются, нас всех прикончат.
Однако, как ни косил глазом, как ни тряс головой Кебусян, деваться было некуда, кончилось тем, что он запер дверь на два поворота ключа.
Затем, пришепетывая от страха, поведал правду.
В 1908 году, когда Иттихат возглавил революцию против Абдула Гамида, уполномоченные младотурок раздавали оружие во всех округах и общинах Османской империи, преимущественно армянских, ибо армяне считались оплотом тогдашнего восстания. Разумеется, Энвер-паша знал об этом и, когда разразилась мировая война, перво-наперво отдал приказ как можно быстрее отобрать у армян это оружие.
При проведении в жизнь этого правительственного приказа большую роль, естественно, играли характер и образ мыслей тогдашних его исполнителей. Если в вилайетах хозяйничали ретивые заправилы провинциального Иттихата, как, например, в Эрзеруме или Сивасе, то, случалось, безоружные их обитатели скупали у заптиев оружие, чтобы им же и сдать его во исполнение правительственного приказа. В таких местностях неимение оружия рассматривалось как злостное его сокрытие.
В вилайете у Джелала-бея все проходило, как можно предположить, гораздо более мирно. Превосходный администратор, Джелал по свойственной ему человечности противился мероприятиям блистательного стамбульского бога войны, проводил подобные приказы с большой прохладцей, если попросту не отправлял их в корзину для бумаг. Его обходительности подражали большей частью и нижестоящие чиновники, за исключением жестокого марашского мутесарифа. И все же в январе в Йогонолук из Антиохии для изъятия оружия прибыл в сопровождении капитана полиции рыжий мюдир; приняв к сведению свидетельство ухмылявшихся мухтаров, что никто здесь оружия никогда не получал, оба спокойно удалились.
К счастью, мухтар в свое время действительно не дал расписки уполномоченному комитета.
Габриэл похвалил старосту:
– Очень хорошо, а ружья-то на что-нибудь годятся? Сколько их?
– Пятьдесят маузеровских винтовок и двести пятьдесят греческих карабинов. На каждое по тридцать обойм, итого сто пятьдесят выстрелов.
Габриэл призадумался. На это, и правда, не стоило слова тратить. А нет ли у людей еще какого-нибудь огнестрельного оружия?
Кебусян замялся.
– Это их дело. На охоту многие ходят. Но какой прок от нескольких сот допотопных ружей с кремневым запалом?
Габриэл встал и протянул мухтару руку.
– Спасибо за доверие, Товмас Кебусян! А теперь, раз уж ты мне все рассказал, я бы хотел знать: куда вы всё это упрятали?
– Тебе непременно нужно знать, эфенди?
– Нет, но мне любопытно, и я не вижу оснований скрывать от меня конец истории.
Мухтар несколько минут боролся с собой. О "конце истории", кроме его сотоварищей – старост, Тер-Айказуна и пономаря, действительно не знала ни одна душа. Но было в Габриэле что-то такое, перед чем Кебусян не мог устоять. И, отчаянно заклиная его молчать, он все-таки выдал Габриэлу эту тайну.
Ящики с ружьями и патронами захоронили на Йогонолукском кладбище, по-настоящему, в могилах, и на надгробьях начертали вымышленные имена.
– Ну вот, теперь моя жизнь в твоих руках, эфенди, – вырвался из груди мухтара стон, когда он отпирал дверь, выпуская гостя.
Тот, не оборачиваясь, ответил:
– А может и так, Товмас Кебусян.
Мысли, которых он сам пугался, неотступно преследовали Багратяна, были для души таким сильным потрясением, что он и на час не мог забыться ни днем ни ночью. При этом, несмотря на его педантичную изыскательскую работу, мысли эти как бы реяли где-то в призрачном мире меж бывшим и будущим, как и вся эта жизнь у подножия зеленеющих гор.
Габриэл видел перед собой только перепутье, где дорога разветвлялась. Еще пять шагов – и сразу туман, тьма. Но, наверное, в жизни каждого человека накануне решения ничто не кажется столь нереальным, как цель.
И все же разве не было ясно, что Габриэл отдает всю свою пробудившуюся энергию этой узкой долине, что он отвергает любой выход, который, быть может, и нашелся бы? Почему не воззвал к нему голос: "Что ты медлишь, Багратян? Почему теряешь день за днем? Ты человек с именем, ты богат. Воспользуйся этим преимуществом! Пусть подстерегает тебя опасность и ожидают величайшие трудности, попытайся, проберись с Жюльеттой и Стефаном в Алеппо. Алеппо ведь большой город. У тебя там есть связи. Ты можешь хотя бы жене и сыну обеспечить покровительство иностранных консулов. Да, конечно, твоих земляков, занимающих видное положение в обществе, всюду пересажали, перевешали, сослали. Поездка, бесспорно, представляет огромный риск. А разве оставаться здесь – риск меньший? Не тяни же больше, сделай попытку спастись, пока не поздно!" Не всегда молчал этот голос. Но звучал он будто приглушенно. Мирно высился Муса-даг. Ничто не изменилось. Здешний мирок словно подтверждал правоту Рифаата Берекета: ни малейшего отзвука событий не проникало в эту долину. Родина, которую Габриэл еще считал отзвучавшим детским преданием, сейчас накрепко приковала его к себе. Да и в образе Жюльетты что-то замутилось. Так что, захоти он даже вырваться из-под власти Муса-дага, он бы, возможно, не был в состоянии это сделать.
Габриэл сдержал слово, данное мухтару, не говорить никому о спрятанном оружии. Даже Авакяну ни словом не обмолвился. Зато вдруг дал ему новые задания. Авакян был произведен в картографы. Теперь обрел смысл тот план Дамладжка, который Стефан по желанию отца начертил неопытной рукой еще в марте. Авакяну заказана была точная карта горы в большом масштабе и в трех экземплярах.
"Долину с людьми и скотом он исчерпал, – думал студент, – теперь дело дошло до горного хребта".
Как известно, Дамладжк – поистине сердце Муса-дага. Тогда как на севере горный хребет разветвляется на несколько отрогов, которые, снижаясь к долине Бейлана, превращаются по воле природы в призрачные замки и террасы; тогда как к югу он хаотически и как бы не окончательно обрывается в низину устья Оронта, в центре – а это и есть Дамладжк – он как бы сосредоточивает всю свою мощь. Здесь, в центральной части, натягивает он себе на грудь крепкими, скалистыми ручищами долину семи деревень, точно одеяло, собравшееся в складки. Здесь вздымаются, тоже довольно круто, над Йогонолуком и над Аджи-Абибли две самые высокие вершины горной цепи, – единственные, где нет деревьев, лишь трава растет. Тыльная часть Дамладжка образует довольно обширное плато; в самом широком месте, между выходом из Дубового ущелья и отвесными скалами побережья по прямой линии – согласно подсчетам Авакяна, – свыше трех километров.
Но особенно занимали Габриэла поразительно четкие границы, в которые природа замкнула это плоскогорье. На севере там был проход, сжатый крутыми склонами распадок, и узкая седловина, сюда из долины вела старая горная тропа, она, правда, терялась в чаще кустарников, потому что здесь никак нельзя было преодолеть утесы, стеной загородившие путь к морю. На юге же, там, где гора обрывалась над пустынным, почти лишенным растительности полукружием каменного обвала, высилась исполинская скалистая башня вышиною в пятьдесят футов. С этого природного бастиона открывался вид на часть моря и всю равнину Оронта с турецкими деревнями, вплоть до голых вершин Джебель Акра. Отсюда видны были огромные развалины храмов и акведуков Селевкии в зеленых тенетах ползучих растений; глаз различал каждую колею на важном тракте, соединявшем Антиохию с Эль Эскелем и Суэдией. Сверкали белизной кубики домов в этих городках, и ярким светом заливало солнце винокуренный завод на правом берегу Оронта, вблизи моря.