На другой окраине империи, действительно, война со Швецией показала во всем блеске храбрость многочисленных добровольцев, соотечественников Вербуа. Граф Ланжерон, впоследствии возобновивший уже забытые и вышедшие из употребления традиции честности наемника, – и совершенно напрасно буквально исполнявший принятые на себя обязанности кондотьера, даже командовавший русским корпусом под стенами Парижа – оправдывал в Финляндии уже приобретенную репутацию знания и храбрости. Его неизданные записки, которыми мы пользовались в широкой мере, остаются драгоценным документом для истории этого времени. Прево де Лонион, простой артиллерийский капитан, возводил очень искусно придуманные приспособления для защиты берегов Финляндии. Корабельный капитан де Траверсэ, преемник Вербуа, достиг чина контр-адмирала и служил родоначальником еще теперь не прекратившейся семьи военных. Один из потомков храброго моряка был полковником драгунского полка, долгое время стоявшего в Калише.
8 апреля 1791 г. Женэ докладывал из Петербурга графу Монморен:
"Императрица раздавала в прошедший вторник награды за прошлую войну: г. де Ришелье получил золотую шпагу и Георгиевский крест третьей степени; г. де Ленжерон – золотую шпагу и чин полковника русской армии со старшинством, которое имел во французской".
Не только одному графу де Сегюру все эти волонтеры, – правда щедро отплачивавшие за получаемые милости, но постоянно возбуждавшие зависть со стороны русских офицеров – обязаны были ласковым приемом, который встречали; и Лагарп – хотя и называвший себя швейцарцем и республиканцем – тоже оказывал тут немалое влияние. Интересную главу может внести в историю роль, которую играл в Петербурге горячий ученик Локе и Руссо, этот провозвестник свободы и рационализма, – поклонник Брута, презиравший Цезаря, превозносивший Юлиана Отступника и презиравший Константина Великого; поддерживавший переписку с отъявленными демагогами своей страны – и состоявший воспитателем будущего основателя Священного союза! Тайна этого воспитания, на которое Екатерина смотрела благосклонно, которое даже защищала против частых нападок – это тайна его совести и самых сокровенных мыслей. Лагарп не казался Екатерине ни ненавистным, ни опасным потому, что она вовсе не боялась революции в С.-Петербурге, а в душе симпатизировала большинству принципов, служивших отправной точкой движения, ужасные толчки которого начинала испытывать вся Европа.
Чему этот человек помогает или может помочь в Швейцарии или во Франции, мало интересовало ее: это не ее дело; а то, что он говорил или писал, она почти повторяла за ним – по крайней мере, в начале кризиса, готового разразиться. Позднее, увлеченная в общую свалку и присоединившись к антиреволюционной кампании по причинам политической тактики, в которых сначала ни сердце, ни ум ученицы Вольтера не принимали никакого участия, она мало-помалу отдалась ей и сердцем и умом. Но еще в 1791 г. Женэ думал, что может ручаться в совершенно иных чувствах с ее стороны, и вот что мы читаем в его депеше от 14 июня этого года по случаю приезда в Париж графа де Сомбрёйль, привезшего, как полагали, поручение от французских контрреволюционеров:
"Правда, что эта государыня, по самой природе образа правления в ее империи, не может не проявлять принципов весьма далеких от тех, которые служили основанием нашей новой конституции; но я почти смею ручаться вам, милостивый государь, что гений, продиктовавший великолепный наказ комиссия об уложениях, ободрявший писателей, которым мы обязаны успехами просвещения и уничтожением фанатизма, давший России философский кодекс, достойный удивления всех веков – что этот гений ни прямо, ни косвенно не примета участия в безумных планах тех, кто из мести или честолюбия к собственному несчастью решил мешать работе народа, занятого, вместе со своим королем, величайшим политическим делом, когда-либо предпринятым людьми, соединенными в общество".
Это место, несомненно, очень ясно, и это скорее просьба, обращенная к самой государыне, чем сообщение, предназначенное для министра; но оно попало в цель. И в сущности, даже в минуты позднейших, наиболее яростных вспышек против якобинства и самых страстных манифестаций в пользу монархического дела, Екатерине нельзя предъявить обвинения в противоречии самой себе и отступничества от своего философского прошлого, потому что она ставит в упрек революции не принципы, которыми та руководится, но делаемое из них применение. Разве не могут эти принципы найти себе другое приложение, менее резкое и более мудрое? Екатерина утверждала, что она сама доказала возможность этого. О чем она всегда, в сущности, мечтала – это очень деспотическая монархия, опирающаяся на очень либеральные идеи. "Может быть, ей не удалось вполне осуществить эту программу, но у нее есть внук Александр, который может довести предприятие до благополучного конца". И вот почему Лагарп так на месте; вот почему еще в 1791 и 1793 гг. Екатерина упорно отстаивала его, несмотря на все старания пробудить в ней опасения и сомнения, которых она ни за что не хотела допустить в свою душу. В 1791 г., когда кобленцкие эмигранты через посредство Румянцева, – посла, присланного им императрицей – доносили о сношениях Лагарпа с агитаторами Ватского кантона, Екатерина ограничилась тем, что пошутила над этим, вместе с самим Лагарпом. В следующем году, когда некоторые эмигранты при всем дворе хвалили старые порядки, брат Александра, тринадцатилетний великий князь Константин, тоже воспитанник Лагарпа, прервал их:
– Картина, которую вы рисуете, совершенно неверна.
– Откуда вы почерпнули эти сведения, Ваше Высочество?
– Из записок Дюкло, которые читал с Лагарпом.
Императрица еще смеялась этому. В 1793 г. пребывание графа д’Артуа в Петербурге придало новые силы нападкам на воспитателя, заподозренного в якобинстве. Один соотечественник Лагарпа, сопровождавший графа, шевалье Ролль, сделался выразителем мнения совета Бернского кантона, которого тревожили сношения педагога с его братом – генералом, союзником парижских якобинцев. Екатерина ограничилась тем, что посоветовала своему протеже не вмешиваться впредь в дела его отечества. Впрочем, она предоставила ему самому изложить и защитить свои идеи в объяснительной записке, которую постаралась распространить.
К несчастью, для воспитателя Александра и, мы сказали бы, для самого Александра, – очень мудрый совет, которым государыня предполагала положить конец сношениям, действительно неприятным и компрометировавшим ее, имел совершенно неожиданное и гибельное следствие: Лагарп отказался от политической деятельности в Швейцарии только для того, чтобы совершенно неожиданно предаться ей в России. Что бы ни говорили, и что бы ни утверждал он сам, окончательная победа его врагов и удаление его не имели другой причины. Он увлекся мыслью устроить сближение – вовсе нежелательное Екатерине – между Павлом и его двумя сыновьями и, таким образов, воспрепятствовать нарушению порядка престолонаследия, план которого, как подозревали, занимал Екатерину. Тут уже не стали долго рассуждать! 27 декабря 1793 г. хорошо осведомленный придворный пишет из Петербурга князю Куракину: "Некто Лагарп, майор и кавалер ордена св. Владимира, состоявший воспитателем его императорского высочества великого князя Александра, был арестован и выслан за границу. Думают, что причина тому – его обнаружившееся якобинство... Вот каких змей мы согреваем у себя на груди!.."
Хорошо осведомленный придворный – не кто иной, как Бантыш-Каменский, важный чиновник коллегии иностранных дел и отец автора "Словаря исторических деятелей", пользующегося большим уважением в России, – на этот раз ошибается: якобинство кавалера ордена св. Владимира было ни при чем в этой история, точно так же, как сам Лагарп был ни при чем в замедлении до его отъезда из России выступления войска царицы против революции, хотя он и пытался намекать на противоположное.
Об отставленном наставнике его воспитанники очень жалели. "Не хочу больше читать!" – заявил однажды Константин преемнику Лагарпа, графу Сакену: "Вы постоянно читаете, и с того только глупеете!" Скрываясь во Франции, Лагарп вернулся в родную сторону с революционной армией, и идеи, внесенные им туда с собой, те же самые, представителем которых он был в С.-Петербурге, под снисходительным взором Екатерины. Назначенный членом директората Швейцарской республики, он проявлял в исполнении своих обязанностей дух идеального правления, задуманного великой государыней: он деспот и либерал, смотря потому, как ему вздумается. Он даже начал мечтать о другом 18 брюмера, героем которого был бы он сам. Но это имело для него последствием только несколько неожиданную отставку со стороны его сограждан и конец его политической карьеры.
III
Приездом в Петербург графа Сен-При (Сен-Прюста) в 1791 г. открывается новая эпоха в истории французской колонии, поселившейся в России: эпоха эмиграции. С этого времени Екатерина начинает относиться разборчивее к французам, отдающимся под ее покровительство; и, чтобы воспользоваться последним, надо иметь возможность доказать свою белую кость. Живописца Дойена, явившегося в Россию, имея за собой довольно определенное революционное прошлое, сначала выпроводили. "Я не видала его, – писала Екатерина Гримму, – потому что у нас уже не принимают так быстро французов; он прежде должен подвергнуться политическому карантину". Испытание, впрочем, было еще не из самых трудных; Дойен быстро выдержал его и даже приобрел при дворе блестящее положение. Но эмигранты сами постарались увеличить строгости запрета. Они прибывали теперь целыми толпами. Дипломатическая лаборатория в Кобленце дала Сен-При поручение заручиться помощью Екатерины для экспедиции, которую король шведский предполагал снарядить во Францию, чтобы восстановить там порядок. Сен-При приехал слишком рано и встретил довольно холодный прием. Представленный императрице официальным уполномоченным конституционной монархии, против которой он собирался просить вооруженного вмешательства царицы, он очутился в довольно двусмысленном положении, не способствовавшем упрочению его шансов.
За ним, в сентябре 1791 г., последовал Эстергази, отправленный графом д’Артуа, чтобы сообщить императрице о результате пильницких совещаний. Он имел бóльший успех, благодаря счастливым личным качествам, доставившим ему некогда близость с Марией-Антуанеттой. Он был еще окружен престижем старинного Версаля. Бывший паж короля Станислава и протеже Марии Лещинской, он имел, кроме того, за собой почетную карьеру во французской армии. Мать Марии-Антуанетты, правда, отказалась способствовать его возвращению в Австрию из-за его распущенных нравов; но сомнения святой Терезы не имели значения для святой Екатерины. Эстергази, кроме того, нашел средство приобрести расположение фаворита Зубова, который без церемоний привез его в Эрмитаж, провел по нескольким комнатам, отворил дверь и втолкнул его, говоря: "Вот она!" Очутившись таким образом перед государыней и оставшись с ней наедине, Эстергази не растерялся и даже успел понравиться. Екатерина слушала рассеянно его дипломатические сообщения, но предложила ему остаться при ней, обещая содержать его – а это, собственно, все, что ему было нужно. После окончательного падения Бурбонов он жил спокойно в поместье, подаренном ему императрицей на Волыни.
Сомбрёйль тоже решился в это время покинуть эмигрантскую службу и поселиться в России, где и получил место адъютанта при принце Нассау. У него нашлись многочисленные подражатели. "Де Фюрстенберг, де Швейцер, де Ламбер и де Вандр, – пишет Женэ в апреле 1791 г. – просили позволения поступить волонтерами в русскую армию... Все они получили чины выше, чем те, которые имели во Франции, и при дворе их отличают".
За два месяца до попытки Варенна сам маркиз Буйэ уже предлагал свои услуги русской императрице через посредство Гримма. Генерал Гейман, блестящий кавалерийский офицер, отправленный для начала переговоров, также намеревался последовать за ним в Россию. Не сошлись в условиях: Екатерина ответила с некоторым неудовольствием, что русские генералы стоят ей дешевле и пользы приносят не меньше, чем французские "пустозвоны". Но Гримму скоро стали делать другие предложения: некто Виомениль и Вобен хотели "посвятить себя службе государыни, которой победа подрядилась служить". Молодой князь де Граон "сгорает желанием отправиться в Россию, чтобы принести там свою первую жертву в храме Славы". Маркиз де Жюинье, глава многочисленной семьи, лишенный революцией средств удовлетворять ее потребностям, "желает забыть свое несчастье, надев мундир ее императорского величества". Другие отправлялись со своими просьбами прямо в Петербург: в сентябрь 1791 г. Женэ отмечает прибытие де Боажелена, де Фортена и де Вёзотта. Скоро за ними уже вся армия принцев, или, по крайней мере, остатки ее, с Кондэ во главе и 1 500 человек еще оставшихся под его знаменем, просили приюта в рядах императорской армии. Но у Екатерины было достаточно солдат. В декабре 1792 г. Ришелье, герой Измаила, приехал в главную квартиру Кондэ с двумя санями, нагруженными 60 000 серебряных рублей, и письмом Екатерины, предлагавшей эмигрантам основать на восточном берегу Азовского моря город в пустыне! Она уже распределила участки земли и нарисовала планы будущих домов. Ришелье будет губернатором, Эстергази строителем, а Кондэ генерал инспектором – там, за Кубанью. На устройство предполагалось отпустить до полутораста тысяч рублей! Можно себе представить испуг несчастных, потерпевших крушение своей судьбы. "Лучше умереть", – писал один из них.
Производить на Рейне много шума, делая мало дела, входило в это время в виды Екатерины. Появление в лагере Кондэ Ришелье с его бочонками денег и малособлазнительными предложениями, вероятно, не имело другой цели. Румянцев уже два года старался там в том же направлении; вся эта армия дворян перебывала у него: он произносит торжественные речи у маршала Брольи, но фактически только сделался фаворитом платонической фаворитки принца. И принц Нассау в блестящем мундире русского адмирала тоже фигурировал там, держа открытый стол, задавая празднества и предлагая восторженные тосты. Сама Екатерина время от времени напоминала о себе, посылая кое-какую помощь и постоянные советы, которым не всегда легко было следовать, вроде, например, того, что она советовала принцам никогда не принимать никого "во фраке", чтобы "устранить всякую мысль о равенстве". Увы! Бедные принцы рисковали скоро увидать себя окруженными людьми, у которых не было даже и фрака, чтобы одеться. Императрица желала, чтобы все ее советы принимались серьезно, и почти достигла этого, сама серьезно решившись не делать ничего серьезного. Все разочарования, постигавшие принца д’Артуа, не мешали ему сравнивать Екатерину с Прометеем, "похищающим у неба лучи света, чтобы оживить ими землю".
Императрице вовсе не улыбалось содержать полуторатысячный корпус французов на жаловании, но было выгодно иметь под командой своих генералов такого человека, как Ришелье, а также украшать свои салоны цветом первого европейского дворянства. "Мадам Виже-Лебрён скоро может вообразить себя в Париже – столько французов бывает на вечерах", – писал в 1793 г. принц де Линь, рисуя картину петербургского общества. Екатерина отвела Эстергази помещение во дворце, выдавала пенсию Бомбеллю, употребляла Сен-При на кое-какие дипломатические поручения, торжественно принимала Шуазёль-Гуффье, о примирительной роли которого в Константинополе у нее осталось приятное воспоминание. Она уговорила его поселиться прочно в России, чем приобрела больше одним дворянским родом, давшим, впрочем, впоследствии и Франции несколько своих благородных отпрысков. Даже утверждали – но это семейное предание, – что любезность императрицы к бывшему послу была внушена более нежным участием. Но его рисуют человеком строгой добродетели, сыгравшим роль Иосифа в сцене очень оскорбительной для самолюбия Семирамиды. Забывают, что Шуазёль, родившийся в 1752 г., уже давно перешел за возрасты Платона и Валериана Зубовых, а любовные фантазии Екатерины не нуждались в чудесах преумножения. Но вполне естественно, что воображение современников работало в этом направлении, и, наконец, все, случавшееся в этом уголке романа, и без того уже богатого различными эпизодами, разрасталось вдвое и втрое.
Семирамида также оказывала некоторую поддержку салонному поэту Гримо, тактику Траншан де Лаверн, будущему автору двух посредственных биографий Потемкина и Суворова, и даже, говорят, настолько забыла свое предубеждение против художника Дойена, что отвела ему в театре место рядом со своей ложей. Она назначила его декоратором своих дворцов и профессором Академии, хотя и знала, что в Париже ему поручали только составить инвентарь произведений искусства, конфискованных у монастырей!
Местное общество, само собой разумеется, покорно следовало за таким решительным примером и наперерыв старалось приютить и обласкать эмигрантов. Салон госпожи Дивовой называли Маленьким Кобленцем; там раздавалось французское остроумие, иногда даже на счет самой императрицы. Например, циркулировал пасквиль, автором которого был эмигрант, получавший пенсию от Екатерины. У княгини Долгорукой также пересуживали Екатерину и восхищались мадам Виже-Лебрён. У князя Белосельского восторгались стихами хозяина дома, которые Екатерина, как известно, ценила невысоко. Везде любезничали по обычаям обеих стран. На этой почве смешивались привычки, вкусы, различные страсти – более утонченные с одной стороны; более необузданные с другой, – но свидетельствовавшие об одинаковой распущенности. Это Версаль, целиком перенесенный в Петербург.