Тайный советник вождя - Успенский Владимир Дмитриевич 3 стр.


Знакомство Матильды Васильевны не с кем-нибудь, а именно с Джугашвили, не было, конечно, случайным. Где-то в дальней стороне виделась Матильда Васильевна со своей подругой - политической эмигранткой, давно не бывавшей в России. Людмила Николаевна (ее фамилию назову при более существенных обстоятельствах) тоже была женщиной оригинальной, независимой, из богатой семьи. Она-то и рассказала странствующей миллионерше о бунтаре, об умном грузине, авторе революционных статей, который безвестно пропадает в сибирских дебрях, попросила по возможности облегчить его участь. И уже если Матильда Васильевна помогала где-то в Бразилии страдающим борцам, то в своем-то Отечестве как не помочь! Опять же дело, забота, возможность приложить свои силы, чего ей так не хватало…

Думаю, что в пылу воспоминаний Людмила Николаевна не удержалась, коснулась не только политической стороны, но и чисто мужских достоинств своего давнего друга. Сие ведь не одними словами выражается, но и интонацией, и особым блеском глаз. Во всяком случае Матильда Васильевна Ч. была весьма заинтригована и, оказавшись в Красноярске, сразу же проявила горячий интерес к Джугашвили. Однако, как ни странно, проявление участия и несколько попыток познакомиться ближе были вежливо, но твердо отвергнуты опальным бунтарем в солдатской шинели. Это еще более разожгло интерес и стремление Матильды Васильевны. Она, попросту говоря, потеряла голову. Об отъезде из Красноярска даже не помышляла. В запасном полку бывала, вероятно, чаще, чем его командир. Где бы ни появлялась, рассказывала о тяжелом положении наших солдат, о несправедливом гонении на мужественных, передовых людей.

Собеседникам, коим надоедали ее общие рассуждения, ничего не стоило направить речь Матильды Васильевна в более определенное русло, для этого следовало лишь упомянуть фамилию Джугашвили. Слушать о нем было гораздо интересней. Дамы внимали с неподдельным любопытством, некоторые даже с завистью. Поручик Давнис - скрывая усмешку. А моя милая Вера очень страдала за Матильду Васильевну: неловко и обидно ей было, что все переживания этой женщины слишком обнажены и некоторые используют их для своего развлечения и увеселения.

Как и другие люди нашего тогдашнего круга, я, ни разу не видевший Джугашвили, волей-неволей знал о нем много всяких подробностей. Известно мне было, что в ссылке его содержали особенно строго, отправив дальше других революционеров к Ледовитому океану, в станок Курейку, и ему, южанину, было очень трудно в тамошней стуже. И что после долгой полярной зимы родился там у Иосифа Джугашвили сын, которого назвали Александром. (Матильда Васильевна говорила об этом без укора, без ревности, даже с какой-то печальной гордостью: вот, мол, на краю света, в каторге, а мужчина оставался мужчиной…)

Куда-то писала она о Джугашвили, отправляла какие-то запросы, телеграммы, хлопоча о смягчении его участи, об освобождении из солдат. Однажды с сияющим видом поведала нам с Верой вот что. Считают, будто Иосиф Виссарионович сын сапожника, но это не так. Посудите сами: разве поступил бы сын сапожника и крепостной крестьянки в духовное училище, а затем в духовную семинарию? Весь секрет в том, что мать Иосифа была очень красива и не могла не привлечь внимании своего хозяина - князя. Нет ничего удивительного, что князь позаботился затем о развитии мальчика, о его дальнейшей участи. И вполне естественно (при этом Матильда Васильевна лукаво улыбалась), что мальчик, осознав свое двойственное положение, с юных лет проявил недовольство, стал бунтарем. Он был достоин большего, старался расправить крылья. Прошлое тяготило его. Покинув дом, он не возвращался больше в семью, в родные места. К тому же он еще и поэт. Грузинский литератор Чавчавадзе, обладавший хорошим вкусом, включил одно из стихотворений Джугашвили в грузинскую азбуку. Его стихами на Кавказе наслаждаются дети, а он томится и терзается здесь.

Слушая Матильду Васильевну из вежливости, и даже с некоторым любопытством, я не имел ни желания, ни оснований возражать ей. Всякое бывает на этом свете… Солдат-революционер, да еще сын князя - случай все же незаурядный и не лишенный некоторого шарма.

К месту будь сказано: некоторое время спустя довелось мне услышать еще одну версию о родителях Джугашвили. Отец его, дескать, не кто иной, как известный путешественник Пржевальский, бывавший в гостях у князя. Даже портреты мне демонстрировали, утверждая, что Сталин и Пржевальский очень похожи, и не только лицом, но и фигурой, осанкой. Я сперва полностью отверг эту версию, так как знал, что в начале 1879 года Пржевальский отправился в свое второе путешествие по Центральной Азии, но затем, прикинув время и расстояние, пришел к выводу: и это возможно. Тем более что месяц и даже год рождения записывали со слов родителей, иногда много времени спустя после того, как ребенок родился. Такой разговор у нас еще впереди.

Из всех этих предположений достоверно только одно: Иосиф Виссарионович не любил вспоминать о Гори, о своем детстве, а если и упоминал, то лишь о матери и никогда - об отце, который, судя по всему, в свою очередь относился к Иосифу очень холодно. В тридцатых годах, помнится, я рассказал Сталину на даче обо всех этих версиях. И еще об одной, которую распространяли враги Иосифа Виссарионовича и которая была, по их мнению, причиной того, что Сталин не ездил в родные места. Речь шла об изнасиловании несовершеннолетней девушки, из-за чего, мол, Джугашвили выгнали из семинарии, а близкие и знакомые подвергли его презрению.

Над последней версией Сталин посмеялся: до чего додумались ненавистники! А про отца ничего не сказал. Умышленно или нет - не знаю. Ни возражений, ни утверждений. Хотя вообще-то он тяготел к четкости и определенности во всем, что имело отношение непосредственно к нему. Однако подобные разговоры между нами будут потом, а тогда, в Красноярске, совсем другие заботы и тревоги обуревали меня. Отпуск близился к концу, чувствовал я себя вполне сносно и долг повелевал мне возвратиться в действующую армию. Но Боже, кто бы знал, как тяжело мне становилось при одной лишь мысли, что предстоит снова расстаться с милой Верой, что впереди мрачная неизвестность. Потомственный военный, я с детства привык к тому, что принять смерть за Отечество - не страшно, почетно. Собственная гибель не очень пугала меня до последней встречи с Верой. А теперь я до краев был наполнен радостью бытия, и в то же время росло опасение, что сосуд слишком хрупок. И Вере без меня будет скверно. Я понимал это и чувствовал ответственность за нашу маленькую семью.

Между тем, приложи я некоторые усилия, покриви совестью, и фронт отодвинулся бы от меня на продолжительное время. Многие наши знакомые восприняли бы это как нечто совершенно естественное, не противоречащее офицерскому и человеческому достоинству. Меня поражало, сколько же "окопалось" в глубоком тылу чиновников, крепких молодых людей, а главное - офицеров. Под самыми разнообразными предлогами они отсиживались в тепле и уюте, пережидая войну. Особое раздражение (может, потому, что часто их видел) вызывали у меня двое. Уже названный поручик Давнис, человек, пышущий здоровьем, умудрился все военные годы провести за Уралом, не слышал ни одного боевого выстрела. Это был типичный фат, красавчик из аристократических салонов, нагловатый и уверенный в своей мужской неотразимости. Унаследованная от предков-французов способность с неприкрытой, обезоруживающе-наивной (я бы сказал, с бесстыжей) откровенностью добиваться у женщин определенной цели часто приносила ему удовлетворение желаний, к чему он и привык. С такими, как он, женщины сходятся беззаботно, играючи, уверенные, что все кончится легко и просто. Раздолье таким фатам в военное время, когда настоящие мужчины в окопах! И хоть много женщин было вокруг, этот щеголь, нимало не считаясь с моим присутствием, выбрал главным объектом своего внимания Веру. Ухаживал за ней упорно, не обижаясь на ее холодное отношение, даже насмешки. Несколько раз я видел, как смотрит он на мою жену издали; и взгляд его - тяжелый, мрачный, исступленный - пугал меня. Так смотрит терзаемый голодом хищник на близкую, но недоступную ему жертву. Он прыгнет, нанесет удар при малейшей возможности: никаких нравственных преград для такого животного не существует.

Он портил мне настроение, этот Давнис, и я, возможно, не всегда был справедлив по отношению к нему. Воспринимал бы его иначе, не добивайся он благосклонности Веры. А теперь даже друг Давниса, повсюду следовавший за ним прапорщик Оглы, вызывал у меня неприязнь.

Странная это была пара: аристократ с холеным лицом, изъяснявшийся на трех языках, и сын какого-то полудикого сибирского князька, едва говоривший по-русски, скуластый, с приплюснутым носом на широком лице, всегда блестевшем, как подгорелый намасленный блин. Глаза у него понимающие, хитрые и жестокие - только заглянуть в них почти невозможно, настолько они узкие.

Прапорщик Оглы много пил, не пьянея, ни с кем, кроме Давниса, не разговаривал. Изредка, когда его очень просили, выпрямлялся во весь свой высокий рост и, налившись яростью, принимался рубить бросаемые в воздух дамские батистовые платки. Ахал, приседая, со свистом рассекал воздух кривой саблей, и располосованный надвое платок опускался на пол. Иногда, изловчившись, прапорщик Оглы успевал разрубить летящий платок на три и даже на четыре части.

Служебными заботами оба приятеля не очень себя утруждали. По несколько дней пропадали где-то, сказываясь, что на охоте; кутили в ресторанах, катались на тройках. Знающие люди говорили, что отец прапорщика Оглы очень богат, на его землях много ценного леса и нашли золото… Да, для этих молодых людей и война была не война.

Поручик Давнис, появившийся в обществе после одной из попоек, первым принес известие о том, что солдат Джугашвили обмишулился и ему грозит суд. За самовольный уход из казармы более чем на четыре часа: это можно квалифицировать как попытку совершить дезертирство.

- А ведь все женщины, женщины, - смеялся Давнис, поглядывая на побледневшую Матильду Васильевну. - Такой самоотверженный борец за справедливость, но при всем том естество своего требует, - издевался поручик. - А денег мало, какие у солдата деньги? Вот и пришел в Дунькину слободку, к самым дешевым. Да еще, может, в очереди пришлось постоять.

Хлопнула дверь - это выбежала из комнаты Матильда Васильевна.

- Поручик, вы бы воздержались при ней, - сказал я.

- Простите, не вижу необходимости.

- Зачем обижать ее?

- Она сама виновата, сотворила себе кумира. Из кого? Из солдата, из политического преступника. Розовой кисеей окутала. Страдалец! А он шасть - и в Дунькину слободу!

- Речь не о Джугашвили, - возразил я. - Не следует касаться Матильды Васильевны.

- Будет исполнено, - шутливо щелкнул каблуками Давнис. - Честь женщины - щит наших пороков.

На том и кончилось бы мое весьма скромное отношение к делам рядового Джугашвили, и совсем по другому руслу потекла бы моя жизнь, не прояви тогда свой решительный характер Матильда Васильевна. Она приехала вечером к нам домой, осунувшаяся, в черной траурной мантии. Глаза у нее были, как у человека, способного на любую крайность. Она готова была упрашивать, пасть на колени, молить, унижаться… Она любила - эта немолодая женщина. И я тогда всем сердцем любил свою милую Веру и способен был понять силу и муки настоящего чувства. И, подавив самолюбие, некоторую даже брезгливость, согласился встретиться, поговорить с солдатом Джугашвили, хоть и не совсем понимая, для чего это нужно. Замолвить за него словечко перед воинским начальством, перед вице-губернатором и перед губернатором вполне могла и Матильда Васильевна. Но она была настолько потрясена случившимся и так возбуждена, что я не решился ни в чем отказать ей. Выдвинул только одно условие: увижусь с Джугашвили не в казарме. Ехать к солдату мне было бы совершенно унизительно. Матильда Васильевна поспешила заверить, что завтра в полдень Джугашвили будет у нее дома.

- Он не под стражей? - удивился я.

- Его проводит фельдфебель.

По глазам милой Веры я понял, что она очень довольна моим согласием, и это в значительной степени сгладило неприятность встречи с провинившимся солдатом.

День следующий выдался очень хорошим. Морозец держался градусов под тридцать, но совершенно без ветра: дымы над крышами поднимались прямо к ярко-синему небу. Солнце улыбалось лучисто, будто радуясь тому, что наступил перелом зимы, время поворачивает к весне. Розовато отсвечивал снег на склонах сопок, а Караульная гора, высившаяся над городом, сверкала вся, как глазированный кулич.

Велел извозчику ехать дальней дорогой, чтобы продлить удовольствие. Мимо бревенчатых домов с расписными ставнями, мимо высоких, глухих заплотов из толстых плах выкатились мы на простор Енисея, лихо пронеслись до самых причалов. Дышалось легко, я совсем не ощущал боли в груди, как до контузии.

Швейцар принял у меня шинель. Я спросил, здесь ли солдат, и швейцар ответил, что точно-с, здесь, проведен в гостиную, а фельдфебель ожидает на кухне. Не заходя к Матильде Васильевне, я сразу же направился в гостиную, чтобы поскорее покончить с тяготившим меня обещанием.

Поручик Давнис явно сгущал краски, рассказывая о рядовом Джугашвили. Старался, чтобы смешней и веселей было. Навстречу мне поднялся с кресла самый обыкновенный солдат, каких много, на которого в другой обстановке я не обратил бы внимания. Он именно поднялся, а не вскочил, не вытянулся, как положено солдату при появлении офицера. Я давно заметил, что людей пожилых трудно выдрессировать до полного автоматизма, а за людей интеллигентных, мыслящих неохотно брались в этом отношении даже самые опытные унтеры. Привить им воинскую выправку гораздо сложнее, чем деревенским парням.

Передо мной стоял коренастый, плотного телосложения человек, лет под сорок, со смуглым усталым лицом, на котором заметно проступали рябинки. Лоб невысокий, даже узкий, обрезанный черной полоской коротко постриженных волос. Несколько велик был нос, как у многих кавказских жителей. Показалось, что руки длинноваты и тяжеловаты по сравнению с туловищем. И малоподвижны, особенно левая. В общем, ничего уродливого, вызывающего насмешку в нем не было, и это успокоило меня. Дело в том, что я с невольной опаской отношусь к людям, имеющим какие-либо отклонения от нормы, какие-нибудь физические недостатки. Такие люди обычно болезненно-мнительны, преувеличивают свою ущербность: навязчивая мысль о собственной неполноценности накладывает отпечаток на их психику. Это относится к людям невысокого роста: чем они ниже, тем сильнее психический пресс. Одни из них становятся завистливыми, злыми, мстительными, другие - коварными и хитрыми, третьи одержимы идеей во что бы то ни стало доказать свое превосходство над всеми прочими. Честолюбие движет ими. А случается, что все три качества объединяются в одном человеке. Он становится опасным для окружающих. Образцовым примером честолюбивого коротышки можно считать Наполеона.

Рядовой Джугашвили и ростом был низковат, и внешними достоинствами не отличался, но, повторяю, ничего особенного в нем я не заметил. Вроде бы солдат как солдат. Однако, здороваясь со мной, он пристально посмотрел мне в глаза, и таким пронизывающим был его взгляд, что показалось: Джугашвили мгновенно просветил меня, проник в мою сущность, понял, кто перед ним. Это было неприятно, смутное недовольство возникло во мне. Стараясь приглушить это ощущение, сказал преувеличенно бодро:

- Наслышан о вас, весьма наслышан… А, собственно, кто вы по убеждениям?

- Отбывал ссылку как большевик, - раздельно и веско произнес солдат, будто подчеркивая, что ценит каждое свое слово.

- Меньшевики, большевики - странные словообразования. Игранье, забавы какие-то… Говорят, в этих ваших партиях на первых ролях выступают евреи?

- Есть и они, - ответил Джугашвили все столь же весомо, размеренно: голос его звучал ровно, негромко, глуховато. - Мы не придаем особого значения национальности… Мы интернационалисты.

- В принципе это можно понять, - кивнул я. - Если уж рай, то рай для всех. Идеал христианства.

- Церковь обещает рай на том свете, требуя взамен полного смирения здесь, на земле. Но кто знает, есть ли тот свет? - едва заметно улыбнулся солдат. - Мы хотим, чтобы люди были счастливы при жизни. Все люди, весь народ, а не избранные одиночки, - подчеркнул он.

Говорил Джугашвили с чувством собственного достоинства, даже с оттенком некоего превосходства, как с учеником, и это выбивало меня из привычной колеи. Собеседник явно не уступал мне в эрудиции, в умении вести дискуссию, но это был всего лишь рядовой солдат со стриженой головой, а солдатами я привык командовать, передвигать, как пешки, обращаться на "ты" или, в редких случаях, снисходительно-ласково произносить "братец". Однако беседовать в таком тоне с Джугашвили представлялось совершенно невозможным, и я терялся. А он понял мое состояние. Вновь прострелив пытливым, понимающим взглядом, сказал, словно бы рассуждая вслух:

- Офицеры русской армии, даже самые образованные и передовые, слабо разбираются в вопросах политики.

- Естественно. У офицеров четко определенный круг обязанностей. Заниматься политикой нам официально запрещено. Слуга царю и Отечеству - остальное не имеет значения.

- Такая вода - на нашу мельницу, - удовлетворенно продолжал Джугашвили. - На мельницу наших пропагандистов и агитаторов. Офицерам трудно противопоставить что-нибудь веское нашим самым элементарным доводам.

- Не могу не согласиться.

- Даже авантюрист, полуграмотный крикун, прочитавший две-три популярные брошюры, способен победить в споре неглупого офицера и привлечь массы на свою сторону. Иногда это даже плохо.

- Очень плохо, - засмеялся я. - Трогательное совпадение взглядов, хоть и смотрим мы с совершенно разных позиций. В моем представлении любая политическая игра - это, извините, нечто мелкое, пошлое.

- Политика политике рознь, - невозмутимо возразил Джугашвили. - Если добиваться собственной выгоды - это одно. Стараться для людей, для народа - совсем другое.

- Конкретизируйте.

- Народ, например, устал от войны, народу не нужна война, народ против нее, - при этих словах я впервые увидел короткий, энергичный жест Джугашвили: резкое движение, согнутой правой рукой с распрямленной ладонью от себя, сверху вниз - сей жест стал впоследствии неотъемлемой частью его облика.

- Возможно, - согласился я. - Но что же требуется народу?

- Ему нужно полное равенство, освобождение от сословных пут. Крестьянам нужна земля. Рабочим - фабрики и заводы.

- А вы спрашивали у него?

- У кого? - не понял Джугашвили.

- Откуда вам известно, что необходимо народу? Вы обращались к нему? Вот вы, сами?

- Почему лично я? Что нужно народу - знает наша партия.

Назад Дальше