По приезде в Петербург мой сын тут же просил великого князя Александра выхлопотать мне позволение жить в Москве и посетить другие поместья. Я, однако, убедительно советовала ему не думать обо мне, а позаботиться о собственном благополучии. В каждом письме я просила его об этом, уверяя, что довольна своей жизнью в Троицком и предпочитаю его всем другим местам в России; что же касается моих поместий, то мое управление крестьянами, обязанными самым умеренным оброком, не требует личного надзора. Поэтому я убеждала его не хлопотать за меня напрасно.
Несмотря на это, Дашков продолжал напоминать обо мне великому князю, но прошел месяц, а обещания Александра не были выполнены. Он также говорил об этом с Николаи, директором Академии наук, самым доверенным лицом императрицы, у которой он был первым секретарем.
Однажды случилось Николаи находиться в кабинете государыни. Она разговаривала с Нелидовой о блестящем положении Дашкова при дворе и о влиянии его на императора, причем выразила удивление, что сын не хочет содействовать полному прощению матери. Николаи, услышав это, сказал, что Дашков не раз умолял великого князя об этой милости и глубоко сокрушается, что данные ему обещания до сих пор не выполнены. Он даже намекнул, как было бы великодушно и благородно, если бы государыня и Нелидова поддержали своим влиянием просьбу великого князя.
Директор Академии наук передал этот разговор моему сыну. Через несколько дней князь Алексей Куракин навестил Дашкова и от имени императора предложил ему дар в пять тысяч мужиков. Дашков от всей души благодарил государя за его доброту, но заметил, что ничего другого так не желает, как свободы своей матери. На другое утро Куракин во время гвардейского парада подошел к Дашкову и объявил ему, что государь дал мне полную свободу и приказал уведомить меня о том.
Письмо князя Куракина было такого содержания: "Любезнейшая тетушка. Я считаю особенным для себя счастьем уведомить вас по приказанию государя, что вы совершенно свободно можете располагать местом своего жительства – посещать свои имения, жить где угодно и даже бывать в столице, когда отлучается отсюда царская фамилия; но, если она здесь, вы можете жить не иначе как за городом".
Когда император явился на парад, мой сын хотел пасть перед ним на колени, но Павел I, опередив его, облобызал Дашкова. В пылу благодарного чувства, забыв, что император низкого роста, Дашков приподнял его от земли, чтобы ловчей возвратить ему поцелуй. И потом оба заплакали. В первый и в последний раз гвардейцы были свидетелями такой сентиментальности царя.
Расположение Павла I к моему сыну продолжалось до самого отъезда его из Петербурга. Государь советовался с ним обо всех военных замыслах. Он заставлял его составлять в своем кабинете чертежи стратегических планов, расположения войск соседних держав и решил назначить его командиром корпуса, стоявшего в это время в Киеве. Он даже дал ему несколько бланковых подписей, чтобы в случае надобности употребить их по собственному желанию. В то же время были посланы инструкции к константинопольскому и венскому посланникам войти в сношения с князем Дашковым, а адмиралу Черноморского флота было приказано действовать согласно его советам. Мой сын был послан из Петербурга прямо в Киев, где ему было поручено исполнять все чрезвычайные распоряжения и докладывать о том императору.
После такого беспредельного доверия и горячей любви кто бы мог подумать, что Дашков менее чем через год получит отставку? Но оно так и было. И за что же? За то, что Дашков уведомил князя Лопухина, генерал-прокурора Сената, что некто Альтести (Altesti), заключенный в киевскую крепость, невиновен в преступлении, в котором его обвинили. Этот человек был предан суду за то, что будто бы поселил нескольких солдат в качестве хлебопашцев на землях, подаренных ему Екатериной II. Обвинение было ложным, в его имении не было ни одного солдата. Но Альтести в прошлое царствование пользовался особым покровительством и безграничным, хотя, может быть, и не совсем безукоризненным доверием Зубова, у которого он служил секретарем. В этом одном заключалась вся его вина. Вероятно, князь Лопухин, докладывая государю мнение моего сына, выбрал неудачную минуту, когда тот был не в духе. Могло статься и так, что генерал-прокурор нарочно искал подобного случая, потому что это был человек фальшивый, скрытный и мстительный. Как бы то ни было, но император написал Дашкову следующее письмо: "Так как вы вмешиваетесь в дела, не относящиеся к вам, то вы увольняетесь от службы. Павел".
Мой сын, не поверив курьеру, просил императора прислать к нему более доверенное лицо, чтобы вручить ему бланковые подписи и другие важные бумаги. Павел I не торопился с отправлением нового посла. Дашков поручил очередному курьеру, ехавшему в Петербург, отдать государю все официальные документы и его письма. Потом, устроив наскоро свои дела в Киеве, удалился отсюда в свое тамбовское имение.
Глава XXIX
В следующее лето я посетила свое белорусское поместье, где пробыла несколько недель. Имение было разорено моим управляющим, поляком, который надеялся, что меня сошлют в Сибирь.
Поправив немного положение крепостных, я поставила во главе их одного из русских крестьян. На обратном пути отсюда я провела шесть недель у брата. Здесь я занималась улучшением его усадеб, рассадила новые деревья и кустарники, перенесла на другое место старые, дурно разведенные, и тем придала более красоты его садам.
Проводя каждый день по нескольку часов вместе, мы часто разговаривали о предмете, общегрустном для нас: о несчастье Отечества и опасном положении любого частного лица, ибо тот, кто сам ускользал от всепоражающей тирании Павла, тот оплакивал судьбу друга, родственника или соседа. Не знаю почему, но в моем уме зародилась полная уверенность, что 1801 год будет роковым для императора. Я не могла дать отчета в этом убеждении, но часто повторяла его брату, и эта идея глубоко засела в моей душу.
В начале этого года брат напомнил мне: "Ну вот наступил и ваш обетованный год". – "Ну да, он только начинается; но вы увидите, что мое предсказание сбудется до его исхода", – отвечала я.
В самом деле, 12 марта по старому стилю Провидение, прекратив дни Павла I, избавило народ от государственных и семейных бедствий, которые под влиянием всевозможных преследований и деспотического гнета быстро росли по всей империи.
Не раз я благодарила судьбу за то, что она, поставив меня в число жертв, избавила от постыдной обязанности находиться при дворе такого монарха. Да и что я могла делать при нем, лишенная способности притворяться, главной в жизни царей и их клевретов, я, на лице которой выражалось любое движение души – чувство досады, презрения и гнева. Это обстоятельство, конечно, спасло меня от многих и многих неудовольствий и бед. Без всякого преувеличения можно сказать, что Павел I не был абсолютно злым существом, но его безумие превосходило всякую меру. Как император он проявлял его в безграничном злоупотреблении своей властью, как солдат он был жалким рабом прусского капральства.
По временам Павел I оказывался подозрительным трусом, постоянно боялся воображаемых заговоров против него. Его дела были взрывами сиюминутных впечатлений и, к несчастью, почти всегда носили на себе характер жестокости и обиды. Никто не подходил к нему без страха, но и не без примеси полного презрения к деспоту.
Какая разительная противоположность между жизнью окружавших его рабов, забитых страхом перед капризной волей, и жизнью людей, стоявших близ трона Екатерины II! В ее приемах было нечто поражавшее, и вместе с тем каждый приближался к ней без раболепия и боязни. Она внушала к себе уважение, соединенное с любовью и благодарностью. Приветливая, веселая, она забывала о своем достоинстве в частном обществе. Если и забывали о ее внешних отличиях, то каждый питал чувство почтения к ее природному превосходству.
Граф Александр Романович Воронцов (1741–1805) – канцлер Российской империи, сын генерал-аншефа графа Р. И. Воронцова; брат известной княгини Е. Р. Дашковой, графини Е. Р. Воронцовой и дипломата С. Р. Воронцова
Мой брат, возвратившись в Москву, многим рассказывал о моем пророчестве и тем возбудил всеобщее любопытство, на которое мне нечем было отвечать; я уже сказала, что эта мысль бессознательно волновала мое воображение.
Затем брат получил письмо от нового государя, который просил его немедленно возвратиться в Петербург и принять участие в правительственных делах. Ко мне в Троицкое также был прислан гонец, мой племянник Татищев, с приглашением явиться ко двору.
Впрочем, эта честь была уже не для меня: в моем возрасте, с моими понятиями о придворной жизни и при моем нездоровье было бы странным вновь выступить на сцену.
Я удерживала своего племянника не более трех дней, чтобы дать ему возможность побыть подольше у матери и родственников в Москве. Убедив Татищева как можно скорее возвратиться к своему посту, чтобы не потерять его из-за непредвиденных перемен в новом царствовании, я вручила ему письмо к государю. Поблагодарив того за добрую память, я отказалась немедленно ехать в столицу под предлогом плохого здоровья, но при первой возможности обещала явиться ко двору.
С этой целью в конце апреля я оставила Троицкое и по дороге навестила своего брата, прежде чем отправилась в Петербург. Здесь мы условились, что он выедет неделей раньше: я хотела, во-первых, собраться с силами для предстоящего путешествия; а во-вторых, избежать остановок на почтовых станциях из-за нехватки лошадей.
В мае я прибыла в Петербург. Если мне было приятно видеть государя, которого я давно привыкла любить, то еще приятнее было встретить его красавицу-жену: ее ум, образованность, скромность и необычайная симпатичность, признак дружелюбной природы, соединялись с тактом и благоразумием не по ее летам. Она пленяла всех своими прекрасными манерами и по-русски говорила уже правильно, без малейшего иностранного акцента. Но, к сожалению, я заметила, что Александра окружали молодые люди, готовые осмеивать стариков, которых император уже начал избегать вследствие известной застенчивости, может быть происходившей от его глухоты.
Четыре года павловского царствования, поучительные для его детей одной солдатчиной, были потеряны для их истинного образования. Покойный государь обращал их внимание исключительно на гвардейские парады и военную форму. Я полагала, что теперешний добродушный император, руководимый чувством справедливости и уважения к человеческому достоинству, уже воспитанного в нем, не без упрека и сожаления смотрит на упадок России под рукой его отца.
Я оставила Петербург в конце июля, поехав в Белоруссию, чтобы приготовиться к коронации, запастись платьем и экипажами, совсем забытыми за последние семь лет.
С этой целью я заняла в банке сорок четыре тысячи рублей, из которых девятнадцать тысяч пятьсот употребила на погашение заемного письма моего сына, одиннадцать тысяч – на уплату долга моего племянника Татищева, а остальное пошло на поправку дома и на то, чтобы явиться на коронации если и не в блестящем, то по крайней мере в приличном виде.
Перед отъездом я взяла с государя обещание, что по случаю предстоящего производства в придворные чины моя племянница Кочетова будет назначена фрейлиной, а князь Урусов, только что женившийся на моей родственнице Татищевой, определен камер-юнкером.
Я приехала в Москву двумя неделями раньше царской семьи. Въезд императора в старую столицу был великолепен. Более пятидесяти придворных карет и множество других экипажей составляли процессию. После царских карет следовал экипаж, в котором сидела Амелия, сестра императрицы, и я как старшая статс-дама двора. Потом ехали статс-дамы и фрейлины, а за ними другие сановники.
Государь остановился у кремлевского собора, где отслушал обедню. Впрочем, у меня нет особого желания описывать эту церемонию: все коронации похожи одна на другую. Я замечу только, что молодой монарх и его прелестная супруга возбудили общую любовь к себе в жителях Москвы.
В продолжение этого царского праздника я до крайности утомилась. Хотя слобода, где поселился император, отстояла от моего дома почти за десять верст, но я почти каждый день являлась во дворец и учащала свои визиты, потому что надеялась быть в некотором отношении полезной императрице Елизавете. Я знакомила ее с характерами некоторых лиц и сообщила несколько нелишних замечаний о том, как лучше вести себя по отношению к подданным, которых она любила.
Эти посещения не только хорошо были приняты, но, как я слышала от брата, заслужили самые лестные отзывы со стороны государыни, а следовательно, и не были совсем бесполезными. Впрочем, только вследствие этого убеждения и горячей моей привязанности к Елизавете я могла обречь себя на скуку, все стеснения этикета, всю тяжесть душной придворной атмосферы; какие-либо личные расчеты были далеки от меня.
После отъезда двора в Петербург я очень была рада начать свою обычную жизнь и потому в начале марта опять удалилась в Троицкое.
На следующий год я снова побывала в своем белорусском имении, где закончила строить и освятила церковь, воздвигнутую посреди главной площади села Круглово. Тем же летом мой брат Семен возвратился в Петербург из Англии, где он был полномочным министром при Екатерине II и частным жителем при Павле I. По случаю его приезда я отправилась в Петербург в июле.
Все лица, окружавшие юного царя, при всем разнообразии их мнений сходились в одном – унижали правление и характер Екатерины II. Я чувствовала невыразимую досаду, когда вместо покойной императрицы до небес превозносили Петра I. Я не сдерживала своих чувств в этом отношении и, может быть, иногда выражала их слишком горячо.
Однажды, помню, почти все министры нового и несколько разноцветного правительства, а также многие из личных друзей и фаворитов императора обедали у моего брата (Александра). Речь зашла о царствовании Екатерины II. Деяния ее беспощадно критиковали, смешивая злоупотребления князя Потемкина с собственными распоряжениями государыни и нисколько не различая невежества министра с чистотой и глубиной ее намерений, всегда направленных на благо страны. Этот разговор так глубоко оскорбил и встревожил меня, что я решила защищать императрицу со всей искренностью и жаром, что немало озадачило все общество. Некоторые из моих родственников согласились с моим мнением. Но эта горячая защита и резкая оппозиция моих противников стоили мне болезни, с которой я возвратилась домой и несколько дней прохворала. В продолжение этого времени двери мои постоянно осаждали посетители обоего пола, приезжавшие справиться о моем здоровье. И я приписываю это необыкновенное внимание готовности, с какой эти лица, как и я, защищали честь и доверие покойной императрицы. Мои слова пошли по всему городу; отсюда вытекали и участие к моей болезни, и цена, какую я придавала этому участию.
Впрочем, Петербург во многом изменился. Между выскочками и первыми актерами на сцене были люди двух цветов – якобинского и серо-солдатского. Я говорю "солдатского", потому что каждый военный, от солдата и до генерала, занимался единственно шагистикой и ружистикой, а так как требования дисциплины постоянно изменялись, каждый должен был забыть старое и учиться новому.
Глубокой осенью я воротилась в Москву, а потом в Троицкое, откуда я не могла надолго отлучаться, потому что на мне лежали обязанности архитектора, садовника и, если почва требовала особенного ухода, фермера.
Несколько следующих лет моей жизни я обойду молчанием; впрочем, они и не имеют особого интереса. И если мои душевные скорби были такого свойства, что я охотно желала бы скрыть их от самой себя, то считаю тем менее нужным описывать их читателю.
Не могу, однако, не упомянуть, что император принял на себя долг по сумме, взятой мной в банке.
В конце августа 1803 года я имела счастье встретить у себя мисс Уильмот, двоюродную сестру миссис Гамильтон, дочери туамского архиепископа. Мисс Уильмот в Троицком окружила меня всеми тихими удовольствиями, в которых я так давно нуждалась для пробуждения своего нравственного существования; ее беседа, чтения, ее кроткий и симпатичный характер оживили мою дряхлую старость. Родители так превосходно воспитали ее, что она была предметом общего удивления для всех, кто ее знал.
Я не умею полностью выразить той благодарности за все, чем обязана моему молодому другу: за доверие ее отцов, за ее собственную великодушную решимость навестить престарелую женщину, не способную разделить ее удовольствия, которой наскучила сама жизнь. Такой поступок выше всех моих похвал. Она озарила лучом новой радости мое уединение – да, это так, если бы…
Я уже сказала, что эти записки принадлежат ей; я отказалась писать их по просьбе родственников и друзей, но уступила ее пламенному желанию. Поэтому она одна может располагать ими с одним, однако, условием, что до моей смерти они не появятся в свет.