Командоры полярных морей - Николай Черкашин 11 стр.


* * *

В Порт-Артуре лейтенант Колчак предстал перед своим нечаянным покровителем - командующим флотом вице-адмиралом Степаном Осиповичем Макаровым. Всегда чуравшийся высоких протекций, Александр на сей раз надеялся, что адмирал, весьма благоволивший к его научным работам, не откажет в назначении на миноносец, корабль, которому по роду службы чаще всего приходится встречаться с противником. Однако вид у соискателя активной боевой жизни был столь изможденным после северных передряг, что адмирал Макаров решил дать отчаянному лейтенанту передышку и назначил его на пятитрубный крейсер "Аскольд". На большом корабле быт более комфортен.

Это была их последняя встреча Флагман порт-артурской эскадры налетел на японские мины… Гибель Макарова потрясла всех, даже японцев. Многие порт-артурцы приносили свои личные клятвы отомстить за адмирала - самую светлую голову русского флота. Дал такую клятву и лейтенант Колчак. И вскоре выполнил ее. Сразу же после трагического известия он подал рапорт о переводе на минный заградитель "Амур". Еще через какое-то время он наконец добился того, чего просил у Макарова, - назначения на миноносец, командиром на "Сердитый". Он рвался в бой. Но судьба сыграла злую шутку. Здоровье, подорванное полярными лишениями, не выдержало новых встрясок. Командир "Сердитого" слег в госпиталь с двусторонним воспалением легких. Валяться на госпитальной койке с боевым ранением - куда ни шло, но с заурядной обывательской пневмонией?! Сознавать это было невыносимо для офицерской чести, и лейтенант с лицом аскета, едва спал жар лихорадки, вернулся на мостик "Сердитого".

Порт-артурские миноносцы - кораблики довольно щуплые, в свежую погоду на приличном ходу волна порой перехлестывала через невысокий мостик. Эти соленые купели, а может и недавние ночевки во льдах, тоже не прошли даром. Острый суставной ревматизм чуть не вынудил его снова слечь. Но возвращаться в госпиталь отказался наотрез.

И словно в награду за стойкость, военное счастье ему улыбнулось. На подходах к Порт-Артуру "Сердитый" выставил группу мин. На них, точь-в-точь как "Петропавловск", наскочил и подорвался японский крейсер "Такасаго". Лейтенант Колчак сдержал свое обетное слово.

Спустя многие годы военные историки назовут четырех лучших адмиралов русского флота, итожа первое двадцатилетие XX века: адмирал Макаров, адмирал Эссен, адмирал Непенин и адмирал Колчак. Эта плеяда продолжит славное созвездие XIX века; Лазарев, Ушаков, Сенявин, Истомин, Нахимов, Корнилов…

За уничтожение крейсера Александр Колчак получил Георгиевское оружие.

К весне 1905 года судьбу Порт-Артура решал береговой фронт. Командир "Сердитого" покидает лишившийся боевой работы миноносец и уходит на береговую батарею морских орудий, вольно или невольно повторяя военную судьбу отца на Малаховом кургане. Даже взрывы неприятельских снарядов метят их одинаково: та же контузия и то же ранение в руку. Однако позицию не покинул и до самых последних залпов, в бинтах, командовал батареей. Лишь после падения крепости он позволил отвести себя в госпиталь. Оттуда в апреле был переправлен японцами в Нагасаки. Раненым пленным офицерам микадо разрешил возвращаться на Родину без каких бы то ни было обязательств. И вскоре Колчак отправляется в Петербург рейсовым пароходом через Канаду…

* * *

Гибель Колчака и разгром его армии - это отнюдь не личная трагедия адмирала как политика и полководца, не частная беда тех, кто шел под его знаменем. Это боль и кровь всего народа. Любая победа в Гражданской, внутриотечественной, кровнородственной войне - это пиррова победа.

Те мерзости и зверства, какими бурлит Гражданская война по ОБЕ стороны баррикад, были названы победителями лишь его именем - колчаковщиной. Да, белогвардейцы вырезали на спинах пленных совдеповцев красные звезды. Но и красноармейские командиры с не меньшей ненавистью забивали офицерам гвозди в плечи - по числу звездочек - или вспарывали красные лампасы вдоль бедер. С тем же основанием красный террор и кровавые перегибы ЧК можно было окрестить дзержинщиной, буденовщиной или свердловщиной.

Колчак не рвался к верховной власти. Она выпала ему как тяжкий крест, уклониться от которого ему не позволили ни долг гражданина, ни офицерская честь.

Все было так, как на первом корабле его мичманской юности, - крейсере "Рюрик". Когда в бою с превосходящей эскадрой погиб командир, его сменил старший офицер; когда пал и он, на его место заступил штурман; затем на мостик, превратившийся в аду боя в командирский эшафот, поднимались - по старшинству - остальные офицеры… По этому же праву и адмирал Колчак вступил в командование гибнущим кораблем русской государственности.

Ни личное бесстрашие, ни бескорыстность, ни верность канонам чести, ни флотоводческий дар, ни воинская твердость не только не помогли Колчаку как политическому вождю и государственному мужу, но даже мешали там, где, его противники отнюдь не гнушались быть демагогами и интриганами, уверяя себя и других, что "революцию в белых перчатках не делают", что благородство, честь, совесть - предрассудки буржуазной морали, а нравственно лишь все то, что помогает удержать власть в ежовых рукавицах

Я думаю, что любой честный, прямой человек, неискушенный в политике, будь он и семи пядей во лбу, не смог бы обуздать, подчинить стихию, охватившую страну в девятнадцатом году.

Да, он не был новичком в Сибири. Адмирал хорошо знал ее стужи, льды и ветры, но мог ли он знать (да и кто мог?) многоплеменный народ этого полуконтинента? Мог ли он разобраться в том политическом циклоне, который вихрился вокруг него: рвавшиеся домой и готовые заплатить за это любую цену чехословацкие полки, дальневосточная партизанщина в тылу, интриги японцев, своекорыстие англичан, бунты в собственных рядах, спровоцированные эсерами, бессилие, чванство, предательство ближайших помощников…

"Несомненно, очень нервный, порывистый, но искренний человек; острые и неглупые глаза, - характеризует его мемуарист-современник, - в губах что-то горькое и странное; важности никакой, напротив - озабоченность, подавленность ответственностью и иногда бурный протест против происходящего…

.. Жалко адмирала, когда ему приходится докладывать тяжелую и грозную правду: он то вспыхивает негодованием, гремит и требует действия, то как-то сереет и тухнет, то закипает и грозит всех расстрелять, то никнет и жалуется на отсутствие дельных людей, честных помощников…"

* * *

СТАРОЕ ФОТО. 1 мая 1919 года. Как не похож вице-адмирал в защитном френче на самого себя всего лишь семнадцатилетней давности. Лицо, изуродованное резкими складками. Если нанести их на бумагу - прочтется иероглиф безмерной душевной и физической усталости, но готовности нести свой крест до конца.

Не сверхгерой, не аскет, не фанатик Человек, который вдруг увидел в стеклянном оке фотообъектива черный зрачок так скоро наставленного ствола. Горестно ужаснулся судьбе, но не отвел глаз, не склонил головы.

Впрочем, если верить его возлюбленной - Анне Васильевне Тимиревой, "ни одна фотография не передает его характер. Его лицо отражало все оттенки мысли и чувства, в хорошие минуты оно словно светилось внутренним светом и тогда было прекрасно. Прекрасна была и его улыбка…

…Он был человеком очень сильного личного обаяния. Я не говорю о себе, но его любили и офицеры, и матросы, которые говорили: "Ох и строгий у нас адмирал! Нам-то еще ничего, а вот бедные офицеры!""

Что бы там ни говорили о причинах краха Белого движения, но корень зла уходит в старинную русскую беду - распрю. Междоусобная рознь земель, удельная гордыня вождей, генералов, атаманов, несогласие партий и партиек - все это, помноженное на интриги и коварство союзников, весьма и весьма поспособствовало военному поражению.

И еще одна наша застарелая беда: равнодушие русского человека к тому, кто там на престоле, - варяг ли, эллин, иудей. До Бога высоко, до царя далеко, и каждая сосна своему бору шумит.

Вековая отстраненность от учреждения власти, заведомая подневольность любой власти (ибо всякая власть от Бога) рано или поздно заставляют доведенного до отчаяния мужика взяться за топор и вилы. Его политическая активность вспышечна и потому разрушительна, ибо культура политического созидания, как и контроль за властями предержащими, где не привита, а где жестоко вытравлена. Вот и в 17-м, и в 18-м российскому крестьянству - главному телу народа - все равно было, кто там правил бал в Питере - "большаки" ли, эсеры, кадеты… "Нам один пес, лишь бы яйца нес, а мы бы ели да похваливали!"

Потом спохватятся, когда на двор придут и хлеб отнимут, да так почистят, как и татары не грабили. Поднимутся то тут, то там - да поздно.

В своем прекрасном романе об адмирале Владимир Максимов попытался взглянуть на Гражданскую войну глазами Колчака:

"Случившееся теперь в России представлялось ему ненароком сдвинутой с места лавиной, что устремляется сейчас во все стороны, движимая лишь силой собственной тяжести, сметая все, попадающееся на пути. В таких обстоятельствах обычно не имеют значения ни ум, ни опыт, ни уровень противоборствующих сторон: искусством маневрирования и точного расчета стихию можно смягчить или даже чуть придержать, но остановить, укротить, преодолеть ее было невозможно.

Казалось, каким это сверхъестественным способом бывшие подпрапорщики, ученики аптекарей из черты оседлости, сельские ветеринары, недоучившиеся фельдшеры и недавние семинаристы выигрывают бои и сражения у вышколенных в академиях и на войне, прославленных боевых генералов?

Ответ здесь напрашивается сам по себе: к счастью для новоиспеченных полководцев, они должны были обладать одним-единственным качеством - умением бежать впереди этой лавины, не оглядываясь, чтобы не быть раздавленным или поглощенным ею".

Еще надо в расчет взять и то, что все эти аптекарские ученики и недоучившиеся фельдшеры охотно и твердо усвоили подленькие нравы налетчиков, лихо "грабивших награбленное".

И если в Белом стане последнюю черту человеческого озверения мешали переступить остатки офицерской чести, православной веры или дворянского приличия, то в красном без колебаний приняли "игру без правил", смердяковский постулат воинствующего безбожия: "Все дозволено!"

И не символично ли, что против адмирала Колчака выступил большевик, взявший имя героя, рванувшего к своему благу с топором в руках, - Родиона Раскольникова Юный большевик Ильин, уверовавший, как и его кумир, что именно ему дозволено все, поступил в гардемаринские классы вовсе не из-за любви к морям или ради мечты достичь полюса, а для того лишь, чтобы спасти себя от фронта

На революционной мутной волне мичман Ильин-Раскольников достиг в иерархии своего клана адмиральского ранга, даже превзойдя по служебной лестнице будущего противника - адмирала Колчака И если Колчаку в 17-м не хватило "революционной гибкости" отдать почетное оружие, ставя на одну чашу весов честь, на другую - жизнь, то "первый морской лорд советского адмиралтейства", свободный от "буржуазных предрассудков", в 19-м, спасая свою жизнь, велел спустить красный флаг перед английскими шлюпками, окружившими его севший на камни флагманский корабль. И кто потом из его соратников поставил в упрек "морскому лорду", что ему выпала печальная слава первым в советском флоте спустить флаг перед неприятелем?

Честь флота, доблесть флагмана - право, какое смешное донкихотство перед всесветным пожаром "мировой революции"!

Нетрудно представить, чем бы закончился поединок между Родионом Раскольниковым и князем Мышкиным, сведи их не читательское воображение, а жизнь. Но жизнь и свела - в Предуралье… Как ни непредставим адмирал Колчак в облике князя Мышкина, но все же их роднит один и тот же идеализм. И насколько адмирал не дотягивает до героя Достоевского, настолько Ильин-Раскольников превосходит в масштабах вседозволенности своего литературного предтечу.

В ночь перед расстрелом Александр Васильевич Колчак не спал. У него было время подвести итоговую черту. Сорок шесть лет… Год его жизни вполне мог считаться и за два… Было все, что только может пожелать себе человек: и подвиги, и слава, и прекрасные женщины, диковинные города и экзотические страны, военное счастье и отцовские радости. У него не было причин цепляться за жизнь. Но разве может человек бестрепетно расстаться с такой жизнью, которую осенила счастливая звезда?!

* * *

Семен Чудновский: "…Колчак и находившийся тоже в тюрьме министр Пепеляев были выведены на холм на окраине города, на берегу Ангары Колчак стоял спокойный, стройный, прямо смотрел на нас Он пожелал выкурить последнюю папиросу и бросил свой портсигар в подарок правофланговому нашего взвода. Рядом с ним Пепеляев, короткий, тучный, смертельно бледный, стоял с закрытыми глазами и имел вид живого трупа. Наши товарищи выпустили два залпа, и все было кончено. Трупы спустили в прорубь под лед Ангары…"

Тело его, как и подобает моряку, приняла вода. Сибирь, которой он отдал лучшие годы молодости, отвагу и жар души, подарила ему ледяной саркофаг. Полярная Прикол-звезда, как и заклинал он под гитарные струны, горит, сияет над его безвестной могилой.

В 1903 году лейтенант Колчак, обследуя Землю Беннетта, провалился под лед. Он потерял сознание от холодового шока и был вытащен боцманом Бегичевым.

В 1921 году адмирал Колчак, точнее, его тело с расстрельной пулей в сердце ушло под лед Ангары.

Трагический парафраз судьбы?

Говорят, когда Сталин прочитал протоколы допросов Колчака, он крепко выругался: "Какого человека расстреляли, сволочи! Нам так не хватает честных и порядочных людей!"

Глава одиннадцатая.
"КНЯЖНА"

В иркутской тюрьме она была преисполнена такого достоинства и благородства, готовая не на словах, а на деле умереть рядом с возлюбленным, была так величава и красива, что убийцы ее гражданского мужа невольно признали и прозвали ее "княжной". И даже в своих мемуарах писали - "княжна Тимирева". А она была - казачка. Не станичная - из интеллигентной семьи превосходного музыканта Василия Ивановича Сафонова, директора Московской консерватории.

Москва. Январь 1970 года

Не могу простить себе, что не догадался разыскать эту женщину. Ведь жили в одном городе, по одним улицам ходили, быть может, в одном метровагоне рядом сидели. Но…

Радуюсь за тех, кто посмел прийти к ней, расспросить, записать. Пожалуй, в большей мере это удалось алтайскому (!) энтузиасту-исследователю Георгию Васильевичу Егорову.

* * *

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: "Я приехал к ней на Плющиху ранее условленного часа Долго ходил около ее дома, заглянул во все близрасположенные магазины, чтобы скоротать время. Я волновался…

Ровно - минута в минуту - в условленное время я надавил кнопку звонка у двери на первом этаже.

Дверь открыла старуха. Нет, не немощная, не дряхлая. Но седая. Вся седая. Я представился. Она отступила от двери вглубь прихожей на один шаг. Не больше. Этим самым приглашая меня пройти. Тоже на один шаг. Не больше - лишь переступить порог. И тут она меня предупредила (голос у нее прокуренный, хриплый):

- Имейте в виду, я советскую власть не люблю…

Сейчас, когда всем все дозволено, трудно представить мое состояние, когда я услышал такие слова. Я пробормотал что-то невнятное, что-то наподобие того, что, дескать, дело ваше личное, вы можете то или другое… Словом, сам не совсем понял, что сказал.

Анна Васильевна молча показала, куда повесить пальто. Провела меня в довольно большую комнату, сплошь заставленную старой мебелью, старыми вещами - чем-то старым, массивным. И сама она села в старое массивное кресло из темного дерева с высокой спинкой. Достала длинный, с кабинетную авторучку, мундштук, вставила в него дешевую (типа "Астры" или "Примы'') сигарету. Закурила. Мундштук держала всей пятерней в ладони, устремив дымящую сигарету вперед.

Она не была, как принято говорить, подчеркнуто любезной. Если не сказать больше. Мелькнула мысль: ничего, стерплю. Не каждый день соприкасаюсь с историей, тем более живой историей. Не стесняясь, рассматривал я комнату; спрашивал, с кем она живет, и как вообще у нее прошла жизнь после Гражданской войны. Она отвечала отрывисто, не вдаваясь в подробности: после Гражданской войны тридцать семь лет провела в советских лагерях. За что - не знает. При Дзержинском, говорит, ее время от времени выпускали, потом снова забирали, а при Ежове и при Берии уже не выпускали; сидела, что называется, безвылазно.

Эта первая наша встреча была непродолжительной и беспредметной: говорили обо всем и ни о чем. Уходя, я испросил разрешения зайти к ней еще и еще - в общем, заходить к ней, пока буду в Москве. Она не очень охотно, но все-таки согласилась, дала разрешение посещать ее. Меня это устраивало, тем более что жила она совсем недалеко от архивов, в которых я тогда копался, изучая материалы Гражданской войны.

Я захаживал к Анне Васильевне время от времени. Мы теперь уж беседовали как старые добрые знакомые. Иногда она угощала меня чаем. Говорила гораздо охотнее о своем детстве, об отце, который был другом великого Бородина. Однажды я спросил, что это за бюст стоит под потолком на шифоньере, не Колчак ли. (Бюст был черный, наполовину чем-то прикрыт.) Нет, говорит, это не Александр Васильевич (за все наши встречи в ту зиму при разговорах она, по-моему, ни разу не назвала Колчака по фамилии, называла только по имени и отчеству), это, говорит, не Александр Васильевич, а бюст моего отца. Он был в течение пятнадцати лет директором Московской консерватории, там, говорит, до сих пор в вестибюле (или в фойе) висит мемориальная доска, на которой отец назван "известным русским музыковедом и музыкальным просветителем".

- За него я и получаю сейчас пенсию. На нее и живу… Был ее отец довольно долго и директором Нью-Йоркской консерватории.

А однажды - кажется, на следующий год, в очередной свой приезд в Москву, - я увидел у нее в простенке фотопортрет мужчины средних лет с шотландской бородой.

- У вас раньше его не было. Кто это? - спросил я.

- Это Солженицын! - Она произнесла с гордостью и даже торжеством.

А Солженицына тогда только что (так писали в то время) "выдворили" за пределы страны, лишив гражданства, и хранить его портреты было, конечно, небезопасно. Но ей, как видно, терять было нечего, она шла на конфронтацию открыто.

Назад Дальше