II
Приехав ранее Бёрнонвиля в Берлин, как поверенный в делах, Биньон жил в январе 1800 г. в гостинице Soleil d’Or. Случай пожелал, чтобы вместе с ним очутился там новый российский посланник, барон Крюденер. Тайный агент прусского правительства, еврей Ефраим, уже известный в Париже, обратил внимание французского дипломата на это совпадение, сообщив ему в то же время о желании Пруссии улучшить и свои собственные отношения с Россией.
Крюденер находился еще в Берлине, "без звания". Приехав в ноябре 1799 г., он сделал визиты прусским министрам вместе с английским поверенным в делах, представлявшим его, как простого "путешественника". По истечении месяца он получил, однако, распоряжение выведать взгляды Гаугвица на оборонительный союз, который, по-видимому, был необходим из-за положения дел в Европе. Если бы Пруссия стала требовать заранее указания относительно вознаграждений, которые она могла бы получить за военные издержки, Крюденер должен был, ничего не определяя, "обнадежить ее корыстолюбие". Берлинский двор выказал много готовности принять эти предложения, но находил, что России следует раньше заключить мир с Францией, и предлагал для этого свои услуги. Этому-то и отвечали намеки Ефраима.
Предупрежденный и умевший пользоваться случаем, Талейран выяснил первому консулу пользу, которая получалась при следовании этим путем, выказывая примирительные намерения. Он имел успех и получил разрешение объясниться в этом смысле с прусским уполномоченным в Париже, Сандозом.
20 января, Бёрнонвиль сам вступил на свой пост, остановился в Hôtel de Russie и тоже встретился с Крюденером, который совершенно случайно только что переменил гостиницу. И на этот раз, за спиной Ефраима, сам Гаугвиц выступал на сцену с более точными заявлениями: Пруссии будет очень лестно служить посредницей между Петербургом и Парижем, и если Франция согласится на одну жертву в Средиземном море, в особенности, если они будет неприятна Австрии, то этому посредничеству был бы обеспечен быстрый успех. В то же время, бывший кавалер Св. Людовика и служитель монархии, Бёрнонвиль был, в противоположность Сиэйсу, окружен вниманием и почестями; с ним обращались, хотя он и был разночинцем, как с дворянином прежнего режима, носящим республиканский этикет лишь как случайный наряд, приглашали на большие, равно как и на малые приемы при Дворе. Очень тщеславный и неопытный дипломат, будущий маркиз реставрации чрезвычайно тешился этими приятностями и надеялся играть большую роль.
В чем состояла жертва в Средиземном море, на которую следовало согласиться, легко можно угадать. Представитель республики не замедлил, впрочем, получить об этом предмете более точное указание. Хорошо вышколенный Талейраном, он дал уклончивый ответ: "Франции охотно признала бы царя великим магистром ордена Св. Иоанна Иерусалимского, титул, который мог бы быть так же хорошо учрежден в Петербурге, или на Родосе, как и на самой Мальте". Гаугвиц, казалось, удовлетворился этой уловкой, и со своей стороны, уполномочив Бёрнонвиля продолжать начатые таким образом переговоры, первый консул не сделал никакой оговорки по этому особому пункту. Ссылаясь даже на трудность предвидеть желания или требования державы, "которая не ведет себя согласно интересам своей территории, политики и торговли, но руководится единственно увлечениями и непоследовательностями своего монарха", он объявил, что хочет положиться в этом вопросе на советы короля Пруссии.
Оставалось узнать мнение России. Что оно тоже склонялось в пользу примирения, за это Берлинский двор мог, по-видимому, поручиться. Но поведение Крюденера не выражало ничего. Как в гостинице Soleil d’Or, так и в Hôtel de Russie, министр делал вид, что не замечает присутствия своих французских коллег. Узнав вскоре – так, по крайней мере, утверждал Гаугвиц – об их дружеском расположении к нему, он не предпринял ничего, что выражало бы малейшее желание на него ответить. Он продолжал даже очень заметно избегать французов, казалось, страшился их любезностей, и когда Бёрнонвиль выразил по этому поводу свое изумление королю, Фридрих-Вильгельм не удержался от такого замечания:
– Чего вы хотите! Одна из ваших любезностей может отправить его в Сибирь!
– Но, – прибавил он, – это не мешает вести переговоры. Сперва нужно прийти к соглашению; любезности придут потом.
Однако, получив возможность объясниться по поводу предложений французского правительства, русский посланник оставался холоден. Он ограничился тем, что принял их ad referendum, отложил ответ до возвращения курьера, которого, по его словам, он уже отправил в Петербург, потом, получив ожидаемые инструкции, принял самый высокомерный тон, чтобы решительным образом отклонить все сношения с французским посланником. Российские министры не должны были иметь ни прямого, ни косвенного соприкосновения с министрами республики. В то же время Гаугвиц и его коллеги тоже становились гораздо более осторожными, хотя и продолжали утверждать, что возможность соглашения с Россией оставалась открытой.
Бёрнонвиль ничего не понял и предположил, что над ним насмеялись. Сам Талейран не знал, что подумать, тем более что Берлинский кабинет, очень хорошо знавший истинное положение вещей в России, оказывался вовсе необщительным в этом отношении. Однако вот что произошло в Петербурге.
В первых числах февраля (новый стиль), узнав через Крюденера о предложениях, сделанных через посла в Берлине, Павел написал на полях донесения от 16/28 января: "Что касается сближения с Францией, я не желаю ничего лучшего, как видеть ее идущей мне навстречу, в особенности в противовес Австрии". Но под этим замечанием Панин имел смелость приписать свое собственное, в котором говорилось: "Я никогда не смогу этого выполнить, не действуя против моей совести". И он поторопился послать барону Крюденеру инструкции, смысл которых пояснял следующим образом в письме к С. Воронцову: "Его Величество повелел ответить, что он не желает соглашаться ни на одно из предложений корсиканского узурпатора… Нелепости гаугвицевской политики не могли пошатнуть принципов нашего августейшего государя".
В своей ненависти к республике и к французскому государству он оставался непреклонным. На другом конце Европы он хотел играть роль дорого Питта, более молодого, менее рассудительного, но такого же пылкого и неукротимого. Он прибавил, правда, к своей депеше Крюденеру конфиденциальную записку, дававшую понять, при каких условиях она была составлена. Посланник в ней читал: "Не скрою от вас, что зло усиливается, что тирания и безумие достигли своей полноты". Но Крюденер не был такой человек, чтобы обратить внимание на предостережение. Преданный вице-канцлеру, он разделял его мнения и, как и он, по выражению Кочубея, "смотрел на республику не как российский министр, но как эмигрант".
Берлинский кабинет не имел со своей стороны никакого желания выяснять положение вещей. Он верил в возможность соглашения и искренно желал к нему привести; но, как в 1797 г., он стремился, главным образом, к тому, чтобы удержать эти переговоры в своих руках и поэтому не заботился о нахождении для них путей и средств. С другой стороны, он хотел получить плату за свой труд, и поэтому желал бы, чтобы, приехав, Бёрнонвиль высказался относительно общего примирения и выгод, на которые могла бы при этом рассчитывать Пруссия. Но посланному первого консула сперва нечего было сказать на эту интересную тему, а когда, в конце февраля, у него оказалась возможность ее коснуться, то только, чтобы изложить "принципы бескорыстия", вовсе не устраивавшие его собеседников.
После Лёбена, Директория заявила уже, что больше ничего не хочет отдавать. Ее принципы этому противилась. Она не собиралась торговать народами, и в этом отношении Бонапарт желал следовать уроку своих предшественников.
Франция, велел он сказать в Берлине, желает сохранить границу по Рейну, но это был вопрос решенный, предусмотренный договорами Берлинским и Кампоформийским, освященный даже в Раштадте и поэтому бесповоротно введенный в европейское право. Не спрашивая, таким образом, ничего, чем бы оно уже не владело, правительство республики высказывало пожелание, чтобы по его примеру и другие державы воздержались от заявления новых претензий.
Да, отвечали на это, но по Берлинскому трактату Пруссия получила твердое обещание компенсаций за то, что она отдает на левом берегу. Затем секретные статьи, добавленные к Кампоформийскому договору, по всеобщей молве, выговорили, что новая французская граница не коснется выступающих частей прусских владений. Чему следовало верить и каковы были в этом отношении намерения первого консула?
Бёрнонвиль вновь становился нем, а усердие Гаугвица к франко-русскому сближению тотчас же остывало, и в то же время прусский министр делал вид, что подвергает вновь рассмотрению самое основание вопроса о рейнской границе. Так как в течение следующих недель война, казалось, повернулась не в пользу Франции, он постепенно повысил тон. Отказавшись от левого берега великой немецкой реки, республика должна была еще вывести свои войска из Голландии и Швейцарии и признать независимость обеих этих стран. Сближение с Россией покупалось этой ценой, и не меньше требовалось для того, чтобы Крюденер согласился отнестись любезнее к представителю Франции. Не предупредив вовсе в Петербурге, что он формулировал эти требования, прусский министр храбро выдавал их за выработанные совместно с Российским двором. Он думал устроить таким образом сделку с Парижским кабинетом и, насколько удастся, ей воспользоваться.
Но в тот самый час Бонапарт и Талейран получили, другим путем, совсем различные сведения. Полномочный министр при ганзейских дворах, Бургоэнь, говорил, что на этом наблюдательном посту узнал из верного источника, будто момент крайне благоприятен, чтобы обратиться к Павлу с предложением о мире. "Верный источник" был в действительности довольно сомнительного достоинства. Бургоэнь получил эти сведения от бывшего маркиза Бельгарда, корнета перед революцией в полку Colonel-Général-Dragons, эмигрировавшего потом в Россию и завязавшего там полезные отношения, особенно с Ростопчиным. Это был второй Шуазёль-Гуфье, более прыткий. По его словам Ростопчин, Кутайсов и г-жа Шевалье должны были в скором времени одержать верх над Паниным. Любовница бывшего цирюльника вступила в сообщничество с г-жой Гурбильон, бывшей горничной графини де Прованс, которая, после изгнания из Митавы, злословила в Петербурге своих бывших господ и получила поддержку другой эмигрантки, г-жи де Бонёйль, имевшей интимную связь с президентом коллегии Иностранных Дел. Быть может, Бельгард не был очень надежной порукой; но Бургоэнь находил подтверждение его словам даже в поведении российского министра в Гамбурге, Муравьева, который, проявляя все еще сильную враждебность в отношении Франции, распространялся, будучи навеселе, в самых резких выражениях об Англии и Австрии.
Даже пьяный, Муравьев знал, что делает, и Бургоэнь не был введен в заблуждение. Среди влияний, толкавших ее в противоположном направлении, воля Павла еще колебалась. В этот самый момент, уступая одному из своих советников и огорчая другого, царь одобрительно отнесся к отправлению в Петербург графа Карамана, как официального представителя французского короля. Более благоразумно, Он находил тоже необходимым подождать результата кампании, в которой первый консул собирался испытать счастье в Германии или в Италии. Но Бонапарт и Франция привлекали его, в этом не могло быть сомнений. Руководимый своим верным инстинктом, Талейран был в этом убежден. Только он не находил средства коснуться этой бессильной воли деспота, обманутого и осмеянного своими слугами. Он подозревал, в свою очередь, искренность Пруссии и обратился к Бургоэню: Так как Берлин не дает ничего, нельзя ли найти удобный путь через Гамбург, где проходит столько народу?
23 июня 1800 г., после Маренго, Бургоэнь ответил советом, счастливой судьбы которого он, конечно, далеко не мог предвидеть и секрет которого остался доныне погребенным в архивах. Надо воздать за него честь скромному дипломату. Объясненный первым консулом с той полнотой, которую он умел давать всему, этот совет второстепенного министра должен был дать дипломатической кампании, так плохо начали, совершенно новое направление и решил ее успех. Несомненно, Маренго сыграло тоже некоторую роль.
Бургоэнь писал: "Я снова обдумывал способы нашего сближения с Россией. Мнение моих друзей по-прежнему таково, что лучший из всех способов – это посредничество Берлинского двора. Но они также думают, что, лаская Павла I, можно прийти к этой цели; что достаточно действовать в том духе, которым проникнуты с некоторых пор наши официальные газеты, прибавить к этому несколько шагов, которые доказали бы, как мы щадим русскую нацию и в особенности ее войска; применить в отношении их военнопленных меры гуманности, быть может, даже разрешить им вернуться в отечество".
III
20 июля 1800 года курьер привез автору этой депеши письмо, адресованное Талейраном Панину. В письме говорилось, что первый консул решил освободить всех русских пленных, находившихся во Франции, не требуя обмена. "После многократных и тщетных обращений, значилось в письме, к английским и австрийским комиссарам с предложением обмена русских пленных, глава французского правительства не пожелал долее задерживать их возвращения на родину".
По-видимому, повинуясь какой-то затаенной мысли, которую он не хотел никому поверить, Бонапарт оказывал царским войскам, попавшим в плен, всевозможные привилегии: он предоставил офицерам право ношения оружия, заботился о хорошем питании нижних чинов. Теперь он предлагал отослать их в Россию со всеми военными почестями, с оружием и знаменами и в новом обмундировании. Об этом предполагалось известить русского министра в Гамбурге, который должен был послать это предложение в Петербург со специальным курьером.
Но в отношении последнего пункта Талейран и первый консул несколько ошиблись в расчетах, и, накануне одного из своих лучших триумфов, французская дипломатия получила такое жестокое оскорбление, какого ей никогда еще не приходилось сносить. И это было после Маренго!
Бургоэнь написал Муравьеву записку, прося его переговорить с ним по вопросу, интересующему оба правительства, но не мог наши в доме русского министра ни одного лакея, который согласился бы принять от него эту записку! Он решил переслать ее по городской почте. Ответа не было. Муравьев подражал Крюденеру. Представитель Людовика XIV и даже Людовика XVI, конечно, не стал бы настаивать, но республиканские министры имели достаточно времени, – и случая, – отрешиться от подобной обидчивости. Три раза возобновлял Бургоэнь свои шаги, но безуспешно. Наконец, прибегнув к крайнему средству, он написал четвертое письмо, в котором изложил всю суть дела и пробовал запугать недоступного министра. Он писал ему, что, не желая передавать такого важного сообщения, не рискует ли царский посланник несравненно более, чем согласившись взяться за это дело? При этом, точно зачумленный, французский коллега русского министра прибавлял следующие советы: "Не пишите мне ответа собственноручно; не ставьте моего имени ни на конверте, ни в тексте письма; не давайте ни одним словом понять о предмете нашей переписки; адресуйте мне ответ на имя г-на де ла Круа, у которого я и получу его, не возбуждая никаких подозрений".
На этот раз ответ был получен, но в виде записки без подписи и следующего содержания: "Не имея права входить в сношения с г. де ла Круа без особых на то полномочий, взять на себя передачу письма, каково бы ни было его содержание, мы находим еще менее возможным. Это единственный ответ, который мы можем дать".
И послание Талейрана к Панину так и не пошло! Бургоэнь хотел было послать его просто по почте, но потом передумал. В общем, намерения первого консула были известны Муравьеву. Он не мог не сообщить о них своему государю. Было благоразумнее подождать результатов этих частных сношений. Такое соображение оказалось правильным. Павел был предупрежден о том, что ему предлагали; в то же время и настроение его и лиц его окружавших, за исключением Панина, значительно изменилось в пользу Франции: если в Гамбурге Муравьев оставался глух, то в Петербурге гром Маренго нашел себе звучный отклик.
Несмотря на противодействие своего коллеги, Ростопчин распорядился уже послать Крюденеру указание не избегать более представителя республики. В согласии с Берлинским кабинетом, царь предполагал связать возобновление дипломатических сношений с задачей общего успокоения Европы, но его взгляды на это дело нисколько не согласовались с намерениями прусских министров. Новые инструкции, данные Крюденеру, обходили молчанием Мальту, а относительно границы по Рейну высказывали лишь пожелание, чтобы французские приобретения были насколько возможно ограничены. Больше всего заботила Павла судьба итальянских государей, курфюрста баварского и короля португальского, которых ему хотелось видеть восстановленными во всех их правах. Если окажется совершенно невозможным вернуть сардинскому королю Савойю и прочие части его владений, уже присоединенные к Франции, то император находил желательным, чтобы король получил вознаграждение насчет цизальпийских территорий. Одним словом, не было речи о Пруссии и о требовании для нее удовлетворения за убытки, на что, по ее уверениям, она получила согласие России.
Через посредство баварского министра, барона Поша, русский посол сообщил все вышеизложенное Бёрнонвилю, который из этого вполне резонно заключил, что для достижения франко-русского сближения ему больше нечего рассчитывать на содействие Фридриха-Вильгельма и его министров. Он надеялся обойтись без них. По его ожидало еще одно разочарование. С каждым новым курьером Крюденер менял свою физиономию и начинал говорить по-новому. Стоило ему получить известие, что Панину удалось найти способ лишний раз настоять на своем, как русский посол сейчас же возвращался к прежней неопределенности: он уклонялся от свидания, на которое соглашался раньше, а на предложение посредничества испанского министра, О’Фариля, в конце концов заявил, что считает всякие разговоры с французским министром излишними, так как не имеет распоряжений на ведение с ним каких бы то ни было переговоров.
Бёрнонвиль уже приходил в отчаяние, как вдруг 12 сентября Гаугвиц сообщил ему, что волнениям его наступает конец, так как шаги первого консула, предпринятые им по совету Бургоэня, на этот раз возымели свое действие. Извещенный Муравьевым о любезности Бонапарта и очень тронутый ею, Павел, однако, по настоянию Панина, некоторое время, вопреки своему желанию, не давал ответа, а тем временем Талейран пытался доставить свое послание в Петербург другим путем – отправив туда одного русского пленного, майора Сергеева. Он даже добавил к первому письму еще другое, помеченное 26 августа 1800 г., где давал понять, что первый консул будет очень сговорчив в вопросе о Мальте, "предпочитая пойти на все жертвы, которые окажутся необходимыми, лишь бы только остров не достался в руки Англии".