Напрашивается неизбежный вывод. Если Филиппа действительно предали смерти на основании любого из двух предполагаемых обвинений, это могло произойти только в то время, когда король был недееспособен. (Предположение, что король просто отсутствовал, кажется неправдоподобным. Во-первых, хронисты бы об этом упомянули; во-вторых, ответственные лица никогда не посмели бы вынести смертный приговор главному королевскому сановнику без согласия короля.) Мы знаем, что за два с половиной года до того Рожер, будучи еще в средних летах, короновал своего сына как соправителя; мы знаем также, что спустя несколько месяцев после осуждения Филиппа он умер. Ссылка Гуго Фальканда на "преждевременную старость" короля свидетельствует в пользу предлагаемой теории; с другой стороны, король мог просто перенести несколько ударов или сердечных приступов ("грудная жаба" Ибн аль-Атхира), которые болтливые языки - а ни у кого язык не был более ядовитым, чем у Гуго, - приписали невоздержанности в личной жизни. Так или иначе, некое ослабление его физических и умственных способностей, похоже, имело место, что в конце концов сделало Рожера неспособным к ведению государственных дел.
Если принять такое объяснение, трагедия Филиппа Мах-дийского становится понятной. Остается неясным, почему автор вставки в хронику Ромуальда так старательно подчеркивал участие Рожера в этой истории; но его рассказ - в котором, кстати, нет и тени критики в адрес короля, - датируется самым концом столетия, временем, когда, как мы увидим, не только римская церковь, но и сами правители Сицилии были заинтересованы в том, чтобы представить величайшего из нормандских королей скорее как деятельного поборника христианства, нежели как образец просвещенной терпимости; а два арабских автора могли им вторить.
Однако даже Ибн аль-Атхир противоречит сам себе и в других пассажах своего сочинения представляет Рожера совершенно иначе. После описания нескольких арабских обычаев, которые король ввел в сицилийский придворный церемониал, он заявляет: "Рожер относился к мусульманам с уважением. Он чувствовал себя свободно с ними и защищал их всегда, даже против франков. Они в ответ на это его любили". От арабского историка король не мог желать лучшей эпитафии; и на этих словах разбирательство следует закрыть.
Короля Рожера похоронили в палермском кафедральном соборе. Уже девять лет большой порфировый саркофаг ожидал его в построенной им самим церкви в Чефалу; но за эти девять лет многое изменилось. Палермо обрел дополнительный вес и значение как столица латинского христианства, а Чефалу был всего лишь мелкой епископией, мало того, основанной антипапой Анаклетом. В представлении многих, и прежде всего членов римской курии, он по-прежнему символизировал тот вызов, который Рожер долгое время бросал папе и его решимости быть хозяином у себя дома. Соответственно, Чефалу не признавали в Риме. Много лет каноники из Чефалу с возмущением утверждали, что Палермо был избран лишь как временное место упокоения короля; Вильгельм, утверждали они, обещал, что тело его отца будет вверено их заботам, как только статус их собора получит подобающее подтверждение. Но это обещание, если Вильгельм действительно его давал, осталось невыполненным; саркофаг стоял пустым шестьдесят лет после смерти короля, до того, как его перевезли в Палермо, чтобы похоронить в нем прославленного внука Рожера, императора Фридриха II.
Пока же другая гробница, тоже порфировая, была приготовлена в Палермо для умершего короля. Собор, в котором она помешалась, несколько раз - и с разрушительными последствиями - перестраивался в течение последующих веков, но само надгробие осталось на прежнем месте в южном нефе, окруженное теперь могилами дочери, зятя и внука Рожера. Из этих четырех гробница Рожера оформлена проще всего, единственным украшением ее служат опоры из белого мрамора в виде коленопреклоненных юношей, держащих на своих плечах саркофаг, и прекрасный классический балдахин, сверкающий мозаикой, возможно датируемый следующим столетием. Гробницу открывали не однажды, и присутствующие могли лицезреть тело Рожера, облаченное в королевскую мантию и далматик, а также корону с жемчужными подвесками, подобную той, которую мы видим на мозаичном портрете короля в Марторане. В последний раз король обратил свой взор в сторону Византии, империи, которую он ненавидел, но чью концепцию монархии он полностью принял.
Монархия стала тем главным даром, который Рожер оставил Сицилии. От отца он унаследовал графство, а сыну завещал королевство, которое включало в себя не только остров и пустынные земли Калабрии, но весь итальянский полуостров к юго-востоку от линии, соединяющей устье Тронто и устье Гарильяно, - все области, когда-либо завоеванные нормандцами на юге. В него входили Мальта и Гоцо, а по другую сторону моря все североафриканское побережье между Боном и Триполи. На мече Рожера было выгравировано "Апулия и Калабрия, Силиция и Африка мне служат". Это являлось простой констатацией факта.
Но достижения Рожера нельзя оценивать только в терминах территориальных приобретений. Никто не понимал лучше его, что если Сицилии суждено выжить как европейской державе, то только в качестве чего-то большего, чем собрание совершенно разнородных в этническом, языковом и религиозном отношении общин. В дни процветания и благоденствия эти общины уживались на удивление хорошо; но кто мог сказать, способны ли они выступать заодно в кризисной ситуации? Нормандские бароны стали предателями; а остальные? Если, например, острову будет грозить полномасштабное вторжение византийцев, останется ли греческая община лояльной? Если Альмохады во имя ислама начнут войну в Северной Африке, а оттуда двинутся на север, к Сицилии, можно ли рассчитывать на то, что мусульмане Сиракуз, Агридженто и Катании окажут им сопротивление?
До тех пор пока каждый обитатель королевства не будет считать себя прежде всего подданным короля, такого рода опасность остается реальной. Подобные задачи следовало решать методами объединения и убеждения, постепенно и без излишней настойчивости; несколько поколений должно былосмениться, прежде чем станет заметен результат. Рожер посвятил этому жизнь. Его отец на первом этапе формирования нормандско-сицилийского государства постарался примирить разнородные элементы, прежде враждовавшие, и склонить их к сотрудничеству и взаимодействию в рамках обшей системы связей.
Сам Рожер пошел дальше и дал подданным возможность почувствовать гордость за свою принадлежность к великой и процветающей нации. Монархия должна была стать живым видимым воплощением национального величия. Из самого факта существования в одной стране столь многих законов и языков, такого разнообразия религий и обычаев вытекала потребность в сильной централизованной власти, стоящей над всеми и в отдалении от всех и потому всеобъемлющей. Именно эти соображения, наряду с личным пристрастием к роскоши и восточным складом ума, заставляли Рожера окружать себя почти мистическим великолепием, которое и не снилось ни одному из монархов Запада.
В его представлении это великолепие было не более чем средством для достижения других целей. Золото и жемчуга, дворцы и парки, сверкающие мозаики и роскошная парча, большие шелковые балдахины, которые держали над его головой во время торжественных церемоний (обычай, заимствованный у Фатимидов), - все это должно было увеличивать славу не самого Рожера, а некоего идеального короля, образ которого присутствовал в его сознании. Хотя мало кто из тогдашних государей мог сравниться с Рожером в щедрости, никто не знал лучше его цену деньгам. Александр из Телезе пишет, что Рожер лично проверял отчеты казначея, никогда не начинал тратить деньги, не подсчитав предварительно все расходы, аккуратно выплачивал долги и столь же скрупулезно требовал их возвращения. Он любил роскошь не меньше, чем восточный владыка, - не зря Микеле Амари, крупнейший сицилийский арабист, называет его "крещеным султаном", - но нормандская кровь избавила его от лени, часто являющейся спутницей роскошной жизни. Наслаждаясь - он имел на это полное право - всем тем, что давал ему его королевский статус, он никогда не уклонялся от ответственности; а его деятельная натура позволяла ему, как писал с благоговением его друг Идриси, "совершать больше во сне, чем другие совершают за день бодрствования".
Ему было всего пятьдесят восемь, когда он умер. Проживи он еще пятнадцать лет, его страна могла бы обрести национальное единство, над созданием которого он так упорно трудился; если бы его новая молодая королева родила ему сына, династия Отвилей пережила бы века, и вся история Южной Европы пошла бы другим путем. Но все подобные рассуждения, сколь бы ни были они занимательны, - лишены смысла. В течение последующих лет нормандская Сицилия благодаря серии военных и дипломатических побед распространила влияние на просторах от Лондона до Константинополя. Еще двум императорам предстояло пережить унижение, еще один папа был поставлен на колени. Какое-то время палермский двор оставался центром наук и искусств, не имевшим себе равных в Европе. Но государственный механизм уже начал барахлить; а в царствование Вильгельма Злого королевство, внешне по-прежнему блистательное, вступило в полосу неизбежного, неостановимого и горестного упадка.
Часть третья
УДЛИНЯЮЩИЕСЯ ТЕНИ
Глава 9
Новое поколение
Король Вильгельм… был красив на вид и величествен, крепок телом, статен, высокомерен и жаден до почестей; он побеждал на суше и на море; в его королевстве его скорее боялись, нежели любили. Постоянно заботившийся о приобретении богатств, раздавал он их с некоторой неохотой. Тех, кто был ему верен, он возвышал, одаривал и окружал почестями; тех, кто предавал его, он обрекал на жестокие мучения или изгонял из королевства. Очень обязательный в служении Святому престолу, он относился с высочайшим уважением ко всем служителям церкви.
Ромуальд, архиепископ Салерно
Обычай различать королей по прозвищу, а не только по римской цифре, стоящей следом за именем, никогда не пользовался особой популярностью в Англии. Нерешительный, Исповедник, Завоеватель и Львиное Сердце - всего четыре английских короля вошли в историю, помимо имени, под своим прозвищем. В Европе, однако, в Средние века и позднее венцы украшали головы Пьяниц, Заик и Дьяволов, Философов, Мореплавателей и Птицеловов; Красивых и Лысых, Сварливых и Жестоких, Учтивых, Простоватых и Толстых. Наверное, самое занятное из всех подобных прозвищ мы находим у отца византийского императора Романа I; он, правда, сам не был корован, но современники знали его под именем Феофилакт Невыносимый. И все же только два персонажа этого ковыляющего, фиглярничающего, важничающего собрания получили на веки вечные ясное и не оставляющее ни у кого сомнений определение - Злой. Первый - король Карл II Наваррский; другой - король Вильгельм I Сицилийский.
Новый король совершенно не заслужил такого прозвища. Оно было ему дано только спустя двести лет после его смерти - и обязано своим существованием двум неудачным обстоятельствам, с которыми он ничего не мог поделать. Первое связано с тем, что его полностью затмевал его отец Рожер II, второе - с тем, что хронист, оставивший самый подробный рассказ о его царствовании, чернил его при любой возможности. Фигура автора "Истории Сицилийского королевства" представляет собой одну из самых сложных проблем для историка нормандского королевства, но обсуждение загадки не входит в задачи моей книги (см. заметки об основных источниках); мы знаем его просто как Гуго Фальканда, но это имя он - почти наверняка - получил четыре столетия спустя. Мы можем только сказать, что это был умудренный и владеющий слогом автор, о котором такой авторитет, как Эдуард Гиббон, говорил, что "его изложение живо и ясно: его стиль четок и красноречив, его наблюдения точны. Он изучил человечество и чувствовал по-человечески". Увы, двумя добродетелями данный автор не обладал. Как человеку ему не хватало милосердия, как историку - скрупулезности. В его сочинении мы находим вселяющую ужас цепь заговоров и контрзаговоров, интриг и убийств и отравлений, в сравнении с которой история дома Борджиа кажется наглядным уроком нравственности и честности. Он видел скрытое зло везде. Едва ли найдется хоть один поступок, которому он не приписал бы зловещих мотивов, хоть один персонаж, который не был бы воплощением порока. Но самый смертоносный яд он приберег для короля.
Внешность Вильгельма тоже говорила против него. Не сохранилось ни одного его прижизненного портрета, кроме портретов на монетах; но монастырская хроника того времени описывает его как "огромного человека, чья густая черная борода придавала ему дикий и грозный вид, внушавший многим людям страх". Он обладал Геркулесовой силой, мог руками разгибать подковы, однажды, когда полностью нагруженная грузовая лошадь споткнулась и упала на мосту, он без посторонней помощи поднял ее и поставил на ноги. Такие качества могли сослужить ему хорошую службу на поле боя, где он выказывал несгибаемое мужество и, употребляя клише того времени, всегда оказывался в гуще битвы; но они едва ли могли снискать ему любовь его подданных.
Но хотя Вильгельм превосходил своего отца в физической силе и воинской доблести, он не унаследовал его политической дальновидности. Как все Отвили до него, Рожер II имел вкус к работе. Он мог вмешиваться - и вмешивался - во все дела государства. Его сын был полной противоположностью ему. В отличие от трех своих старших братьев, рассматривавшихся в качестве возможных наследников трона, Вильгельм не имел того опыта в политике и государственном управлении, который обрели Рожер, Танкред и Альфонсо, ставшие герцогами, когда им не исполнилось и двадцати. Вильгельма никогда не готовили к тому, чтобы быть королем, и, когда после преждевременных смертей братьев он в тридцать лет вступил на трон, оказалось, что он к этому совершенно не готов. Ленивый и любящий удовольствия, он посвящал большую часть времени занятиям, которым Рожер отдавал редкие часы досуга, - беседам об искусствах и науках с учеными людьми, жившими при его дворе, или забавам с женщинами во дворцах, которые, по словам одного путешественника, окрркали Палермо подобно ожерелью - Фаваре, Парко, возможно, летнем дворце в Мимнермо, а позже в собственной роскошной резиденции в Зизе. Он был восточным человеком в еще большей степени, чем его отец; Восток вошел в самую его душу. Он женился в ранней молодости на Маргарите, дочери короля Гарсия Рамиреса Наваррского, но после восшествия на престол проявлял мало внимания к ней и четырем сыновьям, которых она ему родила. Его жизнь более походила на жизнь султана, нежели короля, а в его характере мы находим то самое сочетание сладострастия и фатализма, которое являлось отличительной чертой столь многих восточных правителей. Он никогда не принимал решений, если мог этого избежать, никогда не брался за какую-то задачу, если имелся малейший шанс, что, отложенное достаточно надолго, дело уладится само собой. Но, начав действовать, он бросал все силы на достижение цели - хотя бы для того, как ядовито замечает Шаландой, чтобы вернуться поскорее к более приятному времяпрепровождению.
В отличие от своего отца Вильгельм препоручил повседневные дела королевства своим доверенным лицам - клирикам и государственным служащим, большинство из которых были людьми не очень знатного происхождения, достигшими своего нынешнего положения исключительно благодаря королю и потому всей душой ему преданными. Даже в этом Вильгельм предпочел избавить себя от лишних хлопот и - за двумя известными нам исключениями - просто оставил главных должностных лиц своего отца на их местах.
Одним из двух исключений был англичанин, Томас Браун. Сын или племянник некоего Уильяма Брауна или Ле Брюна, чиновника короля Генриха I, Томас прибыл на Сицилию примерно в 1130 г., почти мальчиком - возможно, вместе с Робером из Селби и как его протеже. Мы встречаемся с ним впервые в 1137 г., а с этого времени его имя постоянно появляется в дошедших до нас официальных документах. В период царствования Рожера Томас, кажется, пользовался доверием и расположением короля; есть основания предполагать, что именно он составлял грамоту об основании Палатинской капеллы в 1140 г. Но после вступления на престол Вильгельма по причинам, к сожалению, нам неизвестным он потерял свой высокий пост и вернулся в Англию, где ведал раздачей милостыни при дворе Генриха II.