В академию я ехал с командиром той девятки бомбардировщиков, которую мне было приказано любыми средствами принудить к посадке. Значит, и ему, капитану Вячеславу Орлову, тоже было выражено, как и мне, недоверие. Не потому ли тогда нас обоих направили на учебу? Едва ли это было случайным совпадением. А почему меня после академии назначили с понижением в должности? Видно, тоже не доверяли.
Может, на самом деле все это и не так, но человек очень уж чувствителен к несправедливостям. Обиды, принятые близко к сердцу, всегда порождают мнительность. Даже учеба в академии показалась мне сейчас чем-то вроде наказания, как бы изоляцией от фронта.
- Какая подлость! - вырвалось у меня. - Кому это нужно? Для чего?
- По правде говоря, как ты уехал в академию, я думал, что больше не увидимся.
- Полечу. Спасибо за все.
- Переночуй.
- Не могу.
Петухов, зная меня, не стал уговаривать. Только добавил:
- Не думал, что ты так расстроишься, а то…
- А ты бы не рассердился? Ведь нет хуже обиды, чем выразить человеку недоверие!
- Зря переживаешь. Все это уже позади. Конечно, все это позади, однако какой-то тяжелый осадок остался на душе, и хотелось, чтобы он скорее выветрился.
Теперь, много лет спустя после этого разговора, мы можем в полный голос сказать: атмосфера недоверия к людям, подозрительность, нарушение законности были порождены культом личности Сталина. Как тяжкий груз, давивший на все живое, его испытывала вся страна. Коммунистическая партия смело раскритиковала культ личности. Это окрылило людей, вдохнуло в каждого из нас новые силы.
Но тогда… Тогда я просто не находил объяснения случившемуся.
…Напор упругого воздуха освежил голову, стало легче, досада смягчилась. Полетел к линии фронта.
Над передовой работали "илы". Вокруг - темно-серое кипение земли: рвутся бомбы. Мне сразу передалось боевое напряжение. Наносные житейские недоразумения мгновенно выскочили из головы.
Вражеских самолетов не видно.
Небо точно голубой бархат, мягкое, с золотистым отблеском от закатного солнца. По телу разливается приятное тепло. Кругом какой-то добрый уют. Лечу на Харьков. Захотелось посмотреть на город моей летной молодости. Высота 5000 метров. В лучах солнца, в блеске крыш и окон маячат знакомые улицы. Летная школа, курсантская жизнь, первая образцовая столовая в центре, где часто, находясь в увольнении, мы обедали, - все ожило в сознании в один миг.
Смотрю вниз. Город разрушен, полыхают пожары. Лечу к Рогани. Там тоже все знакомо и памятно. Здесь учили меня летать инструкторы Клименко и Павлов, здесь впервые я поднялся в воздух. Тысячам советских летчиков училище дало путевку в жизнь. Их готовили хорошие авиаторы: Федоров, Закс, Шубин, Индюшкин, Солдатов, Фаршатов… Где вы теперь?
Вот показалась Рогань: казармы в развалинах. От лучшего здания - Дома Красной Армии - остались груды камней. Учебный корпус - обгоревшая коробка. А аэродром? Над ним плывет пара "Фокке-Вульф-190".
Не раздумывая, пикирую на ведомого, рассчитывая сбить его сверху, а потом проскочить вниз и уже тогда разделаться с ведущим. Той внутренней напряженности, которую всегда ощущаешь перед атакой, у меня нет. И все же по привычке, ставшей, очевидно, уже условным рефлексом, осматриваюсь. Опасности никакой. Вот это будет охота! Нужно обязательно обоих завалить.
Противник меня не видит. Целюсь. Следуя правилу - бить в упор, сближаюсь. "Фокке-Вульф" уже близко.
И тут случилось то, чего я никак не ожидал: вражеский самолет загородил весь нос моего "яка". Мне некуда деться, кажется, столкновение неизбежно. И я не предпринимаю никаких защитных движений: руки и ноги словно оцепенели, только глаза сработали - они закрылись. Меня встряхнуло. Удар? Конец? Нет, я жив, и самолет цел… Так ли это? Еще не разобрался в том, что произошло. Понемногу прихожу в себя. Оказывается, мое бездействие дало возможность врагу на какие-то сантиметры отойти вперед, и "як" проскочил.
Вдруг все мысли из головы вышвырнула новая опасность: самолет бешено мчался вниз, где виднелись развалины Харькова. Что было силы оттянул ручку управления на себя, да так, что сквозь шум мотора услышал хруст в теле и треск самолета. От перегрузки потемнело в глазах, но ручку не выпустил, сознавая, что только это сейчас спасет меня от гибели.
И снова в глазах чистое небо. Мой "як" вертикально идет вверх. А где противник? Может, в хвосте? Сваливаю самолет на крыло. Вот они, фашистские истребители, кружатся надо мной. Драться уже нет никакой охоты, но и уйти домой не так-то просто: у противника высота, а я ее потерял.
Началась схватка. Из двух "фоккеров" я выбираю, как показалось, наиболее слабого и на нем сосредоточиваю все свое внимание. Защищаясь от второго, подловил удачный момент, пытаюсь сбить "слабачка". Но в прицел противник никак не попадает, глаз и руки действуют как-то неуверенно.
Внутренний голос подсказывает: "Скорей к себе!" И мне с трудом за счет маневра удается это сделать.
Только на земле я почувствовал, как гудит спина. И еще что удивительно - я очень спокоен. Очевидно, на свои слабости люди не обижаются, просто им бывает стыдно. Летчику неприятно говорить о своих неудачах, и я никому не рассказал об этом бое над Харьковом.
А напрасно! После меня на том же "яке" полетел Александр Выборнов. Самолет на взлете сразу же потерял управляемость. Как уцелел Саша - все удивлялись. Оказывается, "як" после акробатики над Харьковом настолько деформировался, что его невозможно было даже ремонтировать. Машину списали на слом. Жалко. Но то, что мой поврежденный позвоночник выдержал жуткие перегрузки - радовало, большой запас прочности заложен в человеческом организме. Правда, все до поры, до времени.
7
18 августа - День Воздушного Флота. Вечером летчики были приятно удивлены, когда между двух колхозных изб, на открытом воздухе, увидели празднично накрытые столы. В свете самодельных "молний" из снарядных гильз рдели букеты цветов, вазы с помидорами, спелыми яблоками. Всеобщее внимание привлекли большие торты.
Ужин в напряженные боевые дни всегда ждешь с радостным нетерпением, а сегодня просто от всего богатства и красоты душа пела. Девушки в белых фартуках, ожидая гостей, собрались в стайку и оживленно о чем-то беседовали.
С шумливым говором мы покидали машины, подвозившие нас с аэродрома. Заведующая столовой по-хозяйски указывала, где кому располагаться. Наши летчики разместились за одним столом. Соседи-штурмовики, с которыми вот уже второй день летаем вместе, заняли все остальные места. Штурмовиков намного больше, чем нас, - почти целая дивизия.
Ужин начался. Сидим тесно, но, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Привычное чувство локтя товарища и на празднике так же необходимо, как и в бою. Без хорошей, тесной дружбы нет настоящего отдыха.
На фронте люди не считают недель, безразлично относятся к воскресным дням, но зато годовые праздники в любых условиях отмечать не забывают. Большой праздник для фронтовиков все равно что самый высокий наблюдательный пункт. Каждый боец самокритично оглядывается назад. И путь, путь побед и поражений, освещенный пожарами войны, порой окропленный собственной кровью, особенно ярко видится в торжественные дни. Оценив прошлое, мысленно уносишься вперед, хочется разглядеть свои будущие дороги.
Нет, далеко не такое настроение было у нас в августовские дни 1941-1942 годов. Тогда наша армия отходила. Теперь наступаем. Правда, уже восемь дней как приходится отбивать яростные атаки врага, пытающегося сорвать продвижение советских войск.
Немцы, собрав все резервы, наспех бросают их в бой. Первая попытка прорваться с юга на Богодухов успеха не имела. Сегодня фашисты нанесли новый сильный контрудар с запада, со стороны Ахтырки. Командование Воронежского фронта уже ждало здесь натиска врага, и он был встречен в полной боевой готовности. В бой вступила из резерва 47-я армия. Кроме того, поближе к Ахтырке была выдвинута 4-я гвардейская.
Хотя мы и не знали замысла командования, но с воздуха очень хорошо видели свои войска. Это придавало уверенность, что ахтырская группировка неприятеля будет разгромлена. Но командование призывает нас не обольщаться. Поздравляя собравшихся с праздником, заместитель командира полка по политической части подполковник Клюев говорит:
- Фашистская армия еще сильна. Чтобы ее разгромить, предстоит упорная борьба. Сейчас надо помочь наземным войскам разгромить ахтырскую группировку. А там откроется дорога на Киев, Польшу, Чехословакию, Берлин…
На лицах людей, внимательно слушающих Клюева, праздничные улыбки.
- Да, теперь не сорок первый, - мечтательно говорит капитан Рогачев и рассказывает об одном из эпизодов начального периода войны:
- Собрались мы на уцелевших машинах улетать на восток. Немцы уже аэродром обходят. Слышится стрельба. Рядом - большие вещевые склады. Ребята советуют съездить туда и взять на складе реглан - все равно тыловики не скоро выдадут новый взамен сгоревшего на аэродроме при бомбежке. Поехал. Там какой-то майор с бойцами орудует: то ли поджигать хочет склад, то ли защищать - не пойму. Говорю: "Чем добру пропадать, дайте мне реглан, у вас же сотни". - "Не имею права разбазаривать социалистическую собственность. Согласно плану боевой тревоги обязан часть имущества перевезти на другие склады. - И майор назвал город западнее аэродрома, который уже захватили оккупанты. - Жду только машины". Я возмутился. Сейчас, говорю, сюда фашисты ворвутся, нужно все имущество сжечь и скорее отходить. Майор как закричит: "Без приказа разве можно отступать?! Ты провокатор!" - И отдал распоряжение арестовать меня. Может, для меня эта встреча и плохо бы кончилась, если бы к аэродрому не подошла девятка "юнкерсов". Они, конечно, хотели добить наши самолеты. В это время прилетели И-шестнадцатые и давай сверху колошматить фашистов. Троих сбили, остальные - наутек. Бомбы на аэродром не попали, а на склады штуки две угодили. Я этим воспользовался и сбежал из-под ареста.
- А реглан не захватил? - смеясь, спросил Сачков.
- Тут уже не до реглана было… И ведь майора трудно в чем-либо обвинить. Никакой связи ни с кем он не имел - немецкие диверсанты все провода перерезали. Действовал честно, как предусматривалось планом боевой тревоги. А по этому плану склады должны были переводить на запад. Ведь в случае нападения на нас мы рассчитывали бить противника на его же территории.
В этот вечер, когда отмечался традиционный авиационный праздник, мы много говорили о боевых делах. Разбирали свои прошлые ошибки. Ведь каждому еще предстояла очень длинная военная дорога, и все хотели пройти ее победоносно и с меньшими потерями. До войны зачастую не замечали своих слабостей, порой даже умалчивали о них. Теперь смело вскрывали промахи, недостатки. И в этой самокритике чувствовалась сила людей, их глубокая вера в превосходство над врагом.
Чернышев запел:
Тучи над городом встали,
В воздухе пахнет грозой…
- Емельян, видать, "месс", которого ты сегодня рубанул, успел-таки тебе засушить голосовые связки, - смеется Сачков. - Ты очень басишь.
- Берегу лирические нотки на твою свадьбу, - парирует Чернышев. И, собрав с тарелок остатки мяса, любовно дает их Варвару, лежащему у ног.
К одинокому певцу подходят летчики-штурмовики. Лейтенант, усаживаясь с Чернышевым, говорит:
- А я тебя узнал. Эх, собашник… Нигде с этим зверьем не расстаешься.
Чернышев улыбается:
- Ты, Костя, приметами пользуешься, как тот мальчик, который убил шесть мух и определил, что из них четыре мамы и две папы…
- Как он узнал?
- Очень просто: четыре сидели на зеркале, а две на горлышке бутылки.
Шутки сменялись деловыми разговорами. И это понятно: полку на "яках" не так много приходилось летать совместно со штурмовиками Ил-2, и тактика прикрытия отработана еще слабовато. Теперь мы на одном аэродроме, и предстоит длительная совместная работа. Тесный контакт с ними устанавливается впервые, поэтому сразу возникло много тем, требующих неотложного обсуждения.
Штурмовики летали, как правило, в колонне пятерок или шестерок. Мы прикрывали непосредственным сопровождением все группы. Это распыляло силы, сковывало свободу действий, и часто во время боя к замыкающим "илам" прорывались немецкие истребители. Сегодня впервые попытались изменить боевой порядок. Ведущую группу непосредственно не прикрывали, и только треть самолетов шла сзади замыкающих "илов". Остальные истребители рассредоточивались по высотам. Штурмовикам это показалось рискованным.
- Так немцы легко могут вас оттеснить и потом расправятся с нами. Не лучше ли держаться поближе?
- Вы любите, чтобы вас окаймляли вкруговую, - горячился Миша Сачков. - А зачем? Сами прекрасно защитите свои передние самолеты пушками задней группы. У вас же огонь сильнее. Только не нужно растягиваться. А задних-то уж мы, будьте уверены, прикроем надежно!
Миша прав. "Телесная близость" в боевых порядках, может быть, до некоторой степени и оправдывалась раньше, когда были тихоходные истребители. Но теперь такое построение никуда не годилось. Истребители, будучи рядом со штурмовиками, подставляли себя под огонь вражеских зениток и несли бессмысленные потери. Прижимаясь к "илам", мы искусственно лишали себя вертикального маневра, что позволяло противнику сковывать нас боем, а потом прорываться к штурмовикам.
- Но ведь "мессеры" и "фоккеры" умеют нападать не только с высоты, а и снизу. Как вы их заметите со своей верхотуры? - волновались штурмовики.
- Узрим, не беспокойтесь! Когда рассредоточимся в пространстве, обзор будет шире, - пояснял капитан Рогачев. - А если вы раньше заметите противника, сообщайте немедленно. Радио теперь работает хорошо. Надо использовать его…
Подобные дискуссии приносили иногда больше пользы, чем официальные разборы.
8
Слабенький ветерок с Ахтырки принес вместе с артиллерийским эхом пороховую гарь. Безоблачное небо помутнело. Медленно и тревожно сквозь мглу войны пробивалась багряная заря.
- Сегодня будет плохая видимость, - заметил Чернышев.
Поеживаясь от утренней прохлады, мы прохаживались с Емельяном вдоль стоянки. Подошел Дмитрий Аннин. Рука у него после ранения зажила.
- Могу приступить к полетам, - уверенно доложил летчик.
- Нас в эскадрилье четверо. С кем Дмитрий будет летать? - поглядел на меня Емельян.
До выздоровления Аннина я летал с Чернышевым, а Карнаухов - с напарником из другой эскадрильи. Группы для задания составлялись сводные, из двух, а иногда из всех трех эскадрилий - летчиков в полку осталось мало… Само собой разумеется, Аннин, прежний напарник, снова должен летать со мной, а Чернышев с Карнауховым. Правда, не хотелось отпускать Емельяна, я привык к нему, но порядок службы и уважение к пострадавшему товарищу требовали этого.
Чернышева точно ошпарило мое решение. Он побагровел.
- У Карнаухова быть ведомым?! Ни за что! Добродушный, покладистый Емельян, всегда очень сговорчивый, исполнительный, удивил своей категоричностью. Не сразу понял я причину решительного отказа и, не допуская мысли, что он может ослушаться приказа, спросил:
- Ты вчера на празднике не перебрал?
Емельян не сдавался:
- Пускай судит трибунал, а с Карнауховым в паре не полечу.
- Почему?
А чего спрашиваю: разве не известно, почему Емельян не хочет летать с Карнауховым? Ведь и у меня еще тлела к Алексею неприязнь…
После случая под Томаровкой самолюбивый и гордый, Карнаухов ни с кем не делился своими переживаниями и, словно бросив вызов окружающим, бравировал в боях своей храбростью. От прежней осторожности у него не осталось ничего, появилось какое-то нервозное бесстрашие, словно ему все нипочем. Карнаухов готов был погибнуть на глазах у всех, чтобы вновь заслужить уважение, вернуть доверие товарищей по оружию.
Летчики - народ очень наблюдательный. Алексея предупредили: "Не чуди, мир глупостями не удивить. А от ошибок в боях никто не застрахован".
Откровенное, доброжелательное замечание, видно, подействовало - доверие товарищей выше всего. На этом, казалось, и должен был погаснуть неприятный инцидент.
Теперь прошлое, как неприятный сон, можно было предать забвению. Однако не все могли так поступить…
У Емельяна с детства развилась прекрасная черта - уважение и доверие к людям. Такие натуры, обычно мягкие и добрые по своему характеру, видят в человеке в первую очередь только хорошее, порой не замечая ничего плохого.
До рокового боя Чернышев был близким другом Алексея. Но вот Карнаухов совершенно неожиданно струсил, и впечатлительный Емельян не мог забыть этого. Я подумал, что нельзя сейчас Чернышева принуждать летать с Карнауховым в паре.
Разговаривая, мы не заметили, как рядом оказался Карнаухов и вызывающе резко спросил:
- О чем спорите?
Алексей был очень бледен, на щеках перекатывались желваки. Он, конечно, кое-что слышал.
Все виновато замолчали. Чернышев уперся глазами в землю, Аннин смотрел на меня, чего-то выжидая. Глядя на разгневанного Карнаухова, я невольно вспомнил, как переволновался, когда узнал от Петухова, почему в сорок первом году меня откомандировали на учебу в академию.
Несправедливость всегда возмущает. И я невольно подумал: может, и мы ошиблись в отношении к Алексею, грубо обозвав трусом. Иначе из-за чего бы ему так остро реагировать на обвинение? Трусы обычно ведут себя заискивающе примирительно. Карнаухов, конечно, чувствовал вину, но она была не такая, чтобы презирать его.
Наступил решительный момент: мне казалось, или он окончательно обозлится и потеряет всякую надежду на наше доверие, или поверит, что мы хотим дружить с ним как прежде. Затянувшаяся пауза могла погасить надежду. Я вопросительно посмотрел на Аннина. Дмитрий понял меня и официально доложил Карнаухову:
- Приказано быть у вас ведомым.
Как можно теплее я сказал:
- С Емельяном мы хорошо слетались!
Настороженное лицо Карнаухова дрогнуло, ожило, наконец, озарилось чуть заметной улыбкой.
- Понимаю, - с облегчением вздохнул Алексей. - Конечно, правильно… Мы с Димой тоже быстро и без слов научимся понимать друг друга.
Аннин в ответ согласно кивнул головой.
Чернышев приподнял голову, задумчиво посмотрел на Аннина, потом на тускло-красный диск солнца, выплывающий из-за мутного горизонта, и с сожалением проговорил:
- А видимость-то плохая. Надо быть настороже. Взвилась ракета: "По самолетам!"