Восстановление нации - Валишевский Казимир Феликсович 23 стр.


Несколько местных писателей уже пробовали им заняться. Со второй половины этого века всюду циркулировали анекдотические рассказы, фантастически обрисовывающие факты и личности, близкие к еще живой современности. Не достигая своего образца, эти сказки, однако, напоминают собою Декамерон. В них чаще всего выведен Иван Грозный. Странствуя по своему государству в переодетом виде, подобно второму Гаруну аль-Рашиду, он получает в подарок от крестьянина, для которого он остается незнакомцем, пару грубых лаптей и брюкву. Царь надевает лапти и, заставив всех бояр носить такие же, богато одаряет находчивого мужика. После этого один из бояр думает снискать милость государя великолепной лошадью, надеясь получить награду соответственно подарку, но царь дарит ему в обмен сохраненную им брюкву. В другой раз мы видим Ивана Грозного уже в обществе разбойников, которым он поручает ограбить одну из государственных касс, как это делают экспроприаторы нашего времени. Но эти личности в семнадцатом веке оказываются, однако, более совестливыми. Один из них ударяет царя по лицу, говоря, что бесчестно грабить государя, которым не нахвалятся бедняки. Совсем другое дело нападать на бояр, которые сами обогащаются, грабя своего государя.

Эта морализующая тенденция, таким образом выраженная, совершенно чужда Декамерону, и она связывает эти произведения с местной народной поэзией, где она всегда появлялась. Примером этому служит знаменитая "Повесть о Горе-Злочастии" [датировка художественного памятника определяется XVII в.], открытая в 1856 году Пыпиным [А.Н. Пыпин – академик Петербургской Академии наук] и много раз издавшаяся с тех пор. Хотя и начиная с сотворения мира, эта поэма является лишь переделкой басни о моте, приспособленной к местным вкусам, благодаря символической фигуре Горя-Злочастья, олицетворения духа зла, злого ангела или демона. Здесь следует отметить типичную черту: моральное падение и материальные лишения, в которые попадает герой рассказа, благодаря внушениям своего фатального товарища, имеет источником пьянство. Здесь оно представляет собой главное зло, и Аввакум в своих опытах толкования Священной истории отождествлял даже первородный грех с пьянством. Не заключая в себе никакого указания ни на дату, ни на место, эта поэма по языку и по ходу рассказа, может быть отнесена ко второй половине семнадцатого века.

Как и сказки в прозе, относящиеся к тому же времени, она не дает места любви. Домострой не знал этой области наслаждений. По тем идеям, которыми он вдохновлялся, женщина являлась низшим существом во всех отношениях и по существу своему развращенной. Один из сборников этого времени "Пчела", трактовавший об этой теме, ограничивается лишь обсуждением вопроса о том, на чем следует остановиться в своем выборе: на неприятностях, сопряженных с жизнью с дурной спутницею жизни или на трудностях, с которыми связала необходимость от нее отвязаться. Автор ее, кажется, и не допускает мысли, что можно встретить добрую и милую женщину. И чем, кроме того, женщина может нравиться? По духу Домостроя, самая ее красота, если она ею обладает, является ее главным недостатком. Уродливая, она менее соблазнительна, ее и следует предпочесть. Это одна из причин того, почему рыцарский роман, принявший на западе артистически утонченный вид у Боккаччо, Сервантеса и Шекспира, сохранил здесь самую примитивную и самую грубую форму.

Судя по некоторым мелочам, по прологу об Адаме и Еве, по заключительной молитве, "Горе-Злочастье" входило, таким образом, само в репертуар калик. С другой стороны, в нем можно найти черты сходства с Мейером Гельмбрехтом Вернера Садовника [ "Крестьянин Гельмбрехт" – повесть в стихах, написанная около 1250 года немецким поэтом XIII века Вернером Садовником] – этой пасторалью четырнадцатого века; как в фигуре злого духа, тяготевшего над участью героя, выражаются здесь демонологические теории западного Средневековья. Очень неискусная и устарелая копия! Но несколько позже тот же литературный фонд дает нам "Повесть о Савве Грудцыне" [памятник древнерусской литературы XVII века], и здесь мы неожиданно встречаемся с произведением если не совсем оригинальным, то, по крайней мере, развитым очень свободно на заимствованной им канве и почти совершенно свободным от традиционных формул. Савва уж больше не миф и не экзотический герой. Он вырос на настоящей московской почве и, капитальная новость, он влюблен! Возлюбленный жены друга своего отца, он ее оставляет и за это наказан. Красавица дает ему сначала снадобье, которое вновь воспламеняет его любовью к ней, а потом выдает его обманутому мужу, так что герой является заодно и более влюбленным, чем когда-либо, и разлученным с предметом своей страсти.

Желая обрести снова потерянное, он отдается дьяволу, и Сатана, приняв вид его родственника, соглашается служить ему за расписку, по которой влюбленный должен заплатить значительную сумму, но отдает ему действительно свою душу. Как всякий истинный московит, Савва не умеет читать. Несмотря на все сходство положений, которые нетрудно тут узнать, в этом герое нет ничего общего с виртембергским доктором немецкой легенды. Он сын купца и солдат. Сопровождаемый своим Мефистофелем, сдержавшим слово и вернувшим ему его возлюбленную, Савва принимает участие в войне с поляками и покрывает себя славою под стенами Смоленска. Пули не могут пронзить его, и воды Днепра расходятся и дают ему возможность пройти. Но после того, как его узнают, его отсылает домой в Великий Устюг генерал, который не хочет, чтобы сын богатого купца собирал лавры, предназначенные для более бедных людей. Любопытная иллюстрация демократических идей, появившихся здесь в определенных кругах. Получив отставку, Савва заболевает от печали и зовет к себе священника. Но тотчас же комната, где он лежит в последней агонии, наполняется демонами, и среди них Мефистофель, сняв с себя маску, представляет умирающему документ, под которым он имел неосторожность поставить крест. Савва впадает в безумство и видит Богородицу, обещающую ему прощение под тем условием, что он сделается монахом. Придя в себя, Савва повинуется ей и находит себе спасение и мир душевный.

Старина захватывает снова свои права в этой развязке, но это уже последняя победа. От нее не остается и следа в приключениях, сообщенных в 1680 году о русском дворянине Фроле Скобееве и Аннушке, дочери стольника Нардына. Нардын – это Ордын-Нащокин, и здесь мы имеем уже дело с законченным романом, без всякого аскетизма или дидактического направления. Этот рассказ скорее не моральный или, вернее, аморальный. Молодой дворянин из Новгорода, одаренный вместо всего иного большим талантом интриги, обращает свое внимание на дочь богатого стольника. Не добившись того, чтобы понравиться ей, он подкупает кормилицу, увозит наследницу и женится на ней. Желая утишить гнев отца, он старается перевести на свою сторону одного из приятелей последнего, и так отлично устраивает свои дела, что стольник, все еще считая его отъявленным негодяем, принимает его в свой дом, отдает ему одно из своих имений и кончает тем, что завещает ему все свое состояние.

Теперь мы уже далеки от Домостроя. Рассказанное с большим жаром, это галантное и пикантное приключение отодвигает нас от него на сто верст. Аскетический принцип отречения от мира заменяется в нем радостью жизни, стремлением к материальным наслаждениям, практическим умом честолюбца. Но и этот второй идеал также невысокой пробы. И в силу постоянного гиперболизма, управляющего в этой стране всеми явлениями, мы падаем с головокружительной высоты в пропасть. Как у Фрола Скобеева, так и у Саввы Грудцына, самая любовь, чисто чувственная, не облагорожена ни малейшим намеком на высокие чувства, а прекрасная Аннушка только рабыня или одалиска, вырвавшаяся из терема. Но, во всяком случае, эта крайняя тривиальность имеет все же больше значения, чем излишек противоположного, так как, будучи более близкой к человеческой природе, она является и более плодотворной. И действительно, первая четверть следующего века не прошла без того, чтобы из этого грубого натурализма не вырос более нежный цветок и чтобы введение в литературу лирического и сентиментального элемента, уже выраженного на Западе Данте, реализованного Петраркою, не сделалось и здесь совершившимся фактом.

Под скрывавшею их старою и грязною оболочкой Савва Грудцын и Фрол Скобеев уже объявляют и приготовляют расцвет, ибо тем способом, как они представлены были русской публике, они в виде мощного ростка дали ей образчик до того неведомого искусства. Эти рассказы отличаются живостью и составлены очень талантливо. Остальное должно было явиться в свое время.

6. Искусство

Западное искусство стало теперь зарождаться под всякими формами, во всех направлениях на почве, так долго остававшейся бесплодной благодаря византийской культуре. Хотя Аввакум и обвинял Никона в том, что тот покровительствовал западной живописи, "так преступно сходной с природою", но этот последний направлял еще остатки своей энергии против новаторских тенденций, вторгавшихся даже в священную иконографию, и Собор 1667 года подписался сам под анафемою патриарха. Но все было тщетно! Вкусы публики одержали верх над постановлениями церкви, и такие известные художники, как знаменитый Семен Ушаков [Симон (Пимен) Федорович Ушаков (1626–1686 гг. – русский московский иконописец и график.], для удовлетворения вкусов своих заказчиков должны были разделить свою кисть между православными канонами и итальянскими моделями. Михаил Феодорович уже принял к своему двору немцев и поляков, живописцев светских картин и портретов. В царствование его сына у них уже были русские ученики, которые гораздо смелее напали на незыблемую святыню византийских типов.

В мастерской Семена Ушакова разгораются диспуты по поводу кающейся Магдалины, неотразимые прелести которой заставляют отплевываться от отвращения сербского архидиакона Ивана Плесковича. На почве таких противоречий просыпается критический дух, и само религиозное чувство обновляется им. Новаторы блуждают в мелочах, но отвергнутое византийское влияние оказывало еще свое действие, хотя они этого и не замечали, от которого они не могли уберечься. Так, в традиционном воссоздании рождения Христа Богоматерь изображается в кровати. Разве это не ошибка, спрашивали они себя, раз родовой процесс у Богоматери должен был пройти совершенно безболезненно? Но один из друзей и соперников Ушакова, Иосиф Владимиров [Иосиф (Осип) Владимиров (1642–1666 гг.) – русский иконописец, стенописец и знаменщик Оружейной палаты] обращается к нему с посланием, в котором, защищая новую эстетику, осмеливается назвать варварским эстетический канон Стоглава. И итальянская школа снискала себе такое почетное место, что под руководством грека Николая Спафария была приготовлена к напечатанию в 1671 году по приказу Алексея "Книга сивилл". Лица, даже наиболее преданные культу прошедшего, были возбуждены этими нововведениями.

Как спектакли, на которых присутствовали московские посланцы при иностранных дворах, их также поразил и привел в восторг виденный ими блеск западных дворцов. И таким образом другое искусство, пришедшее из Италии, развившееся во Франции, заявляет свое право на участие в переустройстве древней Москвы. Алексей и его приближенные вельможи, не удовольствовавшись украшением и меблировкой своих жилищ на европейский манер, принялись украшать их роскошными цветниками. Они выписывают из заграницы садовников и покупают дорогие редкие растения.

Все это движение увлекает за собою настоящим образом лишь очень небольшое число избранных лиц, а рядом с ними оставалась все еще нетронутою вся масса устаревших привычек и предрассудков. Для того чтобы их разрушить тем путем, каким это произошло на Западе между тринадцатым и четырнадцатым веками, не хватало религиозного чувства, которое могло бы развить здесь достаточную силу: оно было сильно лишь в недрах раскола, откуда всякая мысль об искусстве была изгнана. Оставаясь еще в рамках древности, благодаря близкой связи с нею, сторонники прогресса не могли сами совершенно освободиться от нее. После "Книги сивилл", Алексей отдает приказ в 1676 году сделать новый перевод "Великого зерцала", этой компиляции материалов, заимствованных из тринадцатого и четырнадцатого веков, с яркой аскетическою тенденцией.

Этот расцвет искусства, экзотического по своему происхождению, аристократического в своих первых проявлениях, изолированного в кругу общества невежественного во всех отношениях, представлял собой тепличное растение, заставлявшее лишь чувствовать сильнее общую дикость той среды, в которой оно возникло. Заводится театр, начинают писать романы, устраивают картинные галереи, а между тем остаются, как и прежде, оторванными во всех других отношениях от цивилизации, которая принесла всю эту роскошь. Желание более тесного сближения увеличивается благодаря этому, но нет еще никаких средств к его достижению, и отсюда получается жалкое впечатление.

Впечатление это еще усиливается в момент смерти Алексея перед очевидностью экономического и нравственного ничтожества, которое было замаскировано внешностью этого почетного царствования. Нужно было более радикально разделаться с вековой рутиной. Но как? Неизвестно. Для того чтобы взять на себя инициативу в этом направлении, социальные классы слишком слабы, слишком чужды один другому, слишком разделены радикальным антагонизмом идей, инстинктов, интересов. Правительство не менее смущено. Неспособное наметить путь или удержаться на нем, оно делало вид, будто просит народные массы сообщить руководящую линию поведения, которую оно будто бы хочет от них получить. Оно выслушивает все пожелания, собирает все петиции, показывает себя расположенным принять все рекомендованные им меры, но вызывает этим лишь полный хаос противоположных мнений. Оно созывает Соборы, но ему не удается получить на них какого-либо большинства за ту или иную определенную программу.

Таким образом, создалось положение вещей, воспроизведение которого мы видели в более близкой к нам эпохе, заключавшее в себе настоятельную необходимость революции, при радикальной невозможности ее осуществить.

7. Революционный дух

Крыжанич, русский по духу и убежденный, восторженный поклонник своей новой родины, может служить иллюстрацией к этому болезненному кризису. Родившись около 1618 года в очень благородной, но очень бедной хорватской семье, жертва бедствий, созданных в его родной земле чужеземным господством, он был доведен, как это и теперь бывает со многими его братьями по расе, до убеждения в необходимости соединения всех славян против общего врага, остающегося тем же и теперь, и ему казалось, что большое северное государство призвано служить центром общего союза. Будучи первым апостолом панславизма, после посещения Москвы в 1647 и 1650 годах в качестве прикомандированного к посольству, он в 1659 году возвращается в нее для того, чтобы работать в том же направлении.

Подчинял ли он это дело, как это предполагали, какой-либо высшей цели религиозного порядка? Утверждать это, кажется, было бы слишком смело. Подробности, сообщенные им о его встрече с Аввакумом, не обнаруживают в нем очень горячего рвения к католическому прозелитизму. "Гениальный дилетант", как его назвал один из его биографов, богослов и полемист, но также и грамматик, историк, географ, этнограф, социолог, экономист, финансист, музыкант, философ, – он занимался слишком многим и притом главным образом светскими делами, чтобы какая-либо господствующая мысль в этом роде могла руководить его делом.

После более продолжительного пребывания своего в Москве он должен был, однако, увидеть, что то доверие, которое он оказывал этой стране, даже в смысле защиты одного только славянского дела, было по крайней мере преждевременно. Он должен был убедиться, что еще до того, как играть роль первой скрипки в антигерманской конфедерации, России нужно было переждать подготовительный этап чисто революционный, в смысле ряда радикальных реформ в идейном и нравственном отношении, в политической, социальной и экономической организации.

Он не скрыл своих убеждений, и это прямодушие стоило ему ссылки в Сибирь. Большая часть из его сочинений была составлена в Тобольске, где он прожил пятнадцать лет. В том числе его "Политические мысли", которые вместе с неосуществимой программой будущего заключают для настоящего итог полного банкротства. Актив в них заботливо выведен, но, несмотря на все усилия защитить его, о чем мы уже имеем представление, пассив приводит его к констатированию ужасающей бедности.

"Как мы могли бы не быть жалкими, – пишет Крыжанич, храбро отождествляя себя со своими новыми соотечественниками, – когда даже язык наш недостаточно удовлетворителен, чтобы выражать идеи цивилизованного мира? Наш язык беден, как наша мысль, и так же мы чувствуем. В нас нет естественного мужества, ни законной гордости, ни благородных порывов, ни сознания своего достоинства. Благодаря нашим нравам мы служим позором для всей Европы, потому что мы обнаружили в себе склонность к воровству, к убийству, к бесчестию во всех наших отношениях, к распущенности во всех наших действиях".

Сделав такое плачевное признание, Крыжанич доискивался причины подобного положения вещей и нашелт ее в отсутствии всякой свободы. Он повсюду видит солдат, полицейских, доносчиков, приставов – словом, целую армию, занятую исключительно тем, чтобы препятствовать людям делать, что они хотят. Поэтому все привыкают жить скрытно, укрывать от нескромного взгляда свои поступки; и, не выгадывая от этого ни в отношении нравственности, ни в отношении чести, общество теряет от этого всякую возможность обеспечивать самые благородные свои порывы. Недостаточно хорошо вознаграждаемые, кроме того, местные власти не имели других средств к жизни, как принимать самим участие в преступлениях, которые они призваны были искоренять, и грабить воров. Такая организация представляет собой лишь взаимный договор грабежа.

А лекарство? Необходимо перестроить до основания все политическое и социальное здание. Но кто возьмется за это? Хороший пророк во всем, что касается семнадцатого столетия, а быть может, и более близкой нам эпохе, Крыжанич не полагается в данном случае на самих москвитян. "Они не захотят сделать добро, пока их к тому не принудят". К счастью, у них есть провиденциальное орудие необходимых реформ – это самодержавие. Без него и вне его нет спасения.

Но каковы должны быть эти необходимые реформы? Программа Крыжанича выдвигает четыре главные меры, которые, плохо согласуясь между собою, довольно странно, кроме того, противоречат его руководящей идее об антигерманском панславизме. Он хочет развития просвещения, но, сам писатель, он питает странное презрение к "мертвой букве книги". Он стремится привить широкое техническое воспитание и, враг немцев, он считает лишь их, инженеров и ремесленников годными быть учителями его соотечественников по родине, в которой он нашел себе приют, и надеется лишь на их капиталы для развития в московской стране промышленности и торговли. Он объявляет себя сторонником политической свободы, административной автономии классов, но в то же время видит в государе и его самодержавной власти источник и необходимое условие всякого прогресса, в самой педантической регламентации – единственное средство его реализовать и, наконец, в расширении права петиции, в прямом обращении к тому же государю – единственное средство против всех злоупотреблений.

Назад Дальше