Истребители - Ворожейкин Арсений Васильевич 9 стр.


"Вот недоучки, - подумал я, - вдвоем не можем сбить!"

Вспомнил прием Грицевца, когда он одним удачным маневром свалил в Халхин-Гол такого же вертлявого самурая, и решил прибегнуть к той же уловке.

Поставив свой самолет параллельно японскому, я приступил к имитации атаки и - о, ужас! - едва не столкнулся с противником. Японец, испугавшись, видно, не меньше моего, шарахнулся кверху.

"Какой глупый таран мог бы получиться: пулеметы и пушки стреляют, под нами территория противника…" У меня не было больше охоты повторять еще не освоенный прием атаки.

Выбрав удобную позицию, я начал прицеливаться, но наложить оптическую сетку прицела на маневрирующий самолет врага никак не удавалось. Страшно досадуя, я со злостью нажал рычаг управления огнем, рассчитывая только на "авось"… Увы! Предупрежденный об опасности трассой, японец стал маневрировать с удвоенной энергией и изощренностью…

Теперь он летел, словно заговоренный.

Низко распластавшись над землей, японский летчик подобрал, видимо, скорость, наивыгоднейшую для прекрасной горизонтальной маневренности своей машины. Нет, не легко приходилось ему, но вряд ли, конечно, этот искусный истребитель мог так же хорошо понять, как я, разъяренный и взмокший, что его спасает. Я понял в эти горестные, унизительные минуты, как мало одного лишь пыла да задора, чтобы проучить наглеца, одержать верх, и что умение вести меткий огонь по маневрирующей цели у меня начисто отсутствует. Познать свой недостаток - тоже победа! Да и откуда быть ему, этому умению, если я, как и большинство летчиков эскадрильи, не более двух раз стрелял по конусу. Ведь стрельба по маневрирующему самолету требует такой же длительной выучки и постоянной тренировки, как и обучение курсанта летного училища посадке: одно неверное движение, ошибка в расчете - и результаты, бесспорно, будут самые плачевные. Для овладения этим сложнейшим искусством нужны не две стрельбы по конусу, а по меньшей мере тридцать - сорок.

Да, воздушная стрельба оказалась в нашей подготовке самым слабым местом, и трудно передать то жгучее чувство стыда, бессилия и гнева, которое я испытывал при мысли, что в моих беспомощных руках - две пушки и два пулемета…

И вдруг - счастливый миг! - мне удалось схватить вертлявого, как уж, японца в перекрестие. Он словно замер в самом центре тонких белых нитей. Я нажал гашетки. Стрельбы не было. Я не взревел от злобы, нет: мне показалось, что я постиг секрет своего удачного маневра и сумею его повторить. В волнующем предчувствии близкого торжества я быстро перезарядил оружие и повторил заход. Еще секунда… В решающее мгновение что-то словно толкнуло меня изнутри - это опыт, крошечный боевой опыт, вынесенный из первых боев, спасительно заявлял о себе: оглянись! И я увидел: сверху на нас сыплются два звена вражеских истребителей.

Я метнулся в сторону. В моей разом похолодевшей голове пронеслось: зарвались!

Холин, заметивший опасность раньше меня, разворачивался навстречу нападающим. Я немедленно последовал за ним, пробуя оружие: пушки и пулеметы молчали…

Воздушный бой подобен грозе, единой по своей природе и бесконечной в формах проявления: он то бурно разразится и пронесется ураганом, оставляющим после себя хаос; то, сверкнув коротким ослепительным ударом, отзовется по небу затухающим эхом; то, начавшись в одной точке, расширится по сторонам, рождая новые испепеляющие вспышки. Секундная растерянность - и ты повергнут.

Мы вдвоем вступили в бой против шесги - другого выхода не было. В этой обстановке нападение являлось все-таки лучшим средством самообороны, да и вообще истребитель может обороняться только нападением.

Противник, изготовившийся к разящему удару сзади, вынужден был принять защитную лобовую атаку. Этого оказалось достаточным, чтобы мы смогли немного оторваться от шестерки, прижаться к земле и уходить в Монголию. Тут я увидел не шесть, а семь вражеских самолетов, седьмой был японец, за которым мы гнались. Почуяв помощь, он немедленно перешел от обороны к очень активному наступлению. Мы, предполагавшие до этого, что у него не стреляют пулеметы, почувствовали себя несколько иначе, когда он оказался в хвосте: а вдруг да он боеспособен и может вести огонь на поражение? Нельзя не опасаться врага, пока он не уничтожен. "Наш" японец жал на Холина сзади. Намеревался ли он действительно сбить его или просто пугал, решить было трудно, но, во всяком случае, именно из-за не снятого нами истребителя снова возник напряженный момент: мы не могли произвести какой-нибудь маневр отворотом в сторону, потому что это значило бы потерять скорость и поставить себя под удар всей шестерке, более маневренной, уже настигавшей нас. Непосредственная угроза создавалась, однако, одиночным истребителем, получившим возможность с короткой дистанции атаковать любого из нас - на выбор. Холин, отрываясь от него, изменил наш боевой порядок. Теперь мы держались не клином, не уступом - я впереди, Холин - сбоку и сзади, - а растянули свою пару по фронту и шли нос в нос. И точно так же, как в начале полета, когда мы, не сговариваясь, бросились одновременно за японцами, и теперь, повинуясь обстановке и продолжая полет в сторону своей границы, начали отсекать друг от друга противника, меняясь местами.

Так получились у нас своего рода "воздушные ножницы" - прием активной обороны, прежде нам неизвестный, хотя он использовался в Испании и имел место в практике отдельных летчиков здесь, в Монголии. В военной литературе он узаконен еще не был, а уставные плотные боевые порядки просто исключали его применение…

Так, меняясь только местами, мы на максимальной скорости спешили к своей территории. Шестерка, пользуясь преимуществом в высоте, все же догоняла нас. Японцы учли характер нашей самозащиты. Они разделились на два звена и теперь пытались взять каждого из нас в "клещи". Развернуться навстречу вражеским звеньям было, конечно, правильней всего над своей землей.

Когда впереди блеснул Халхин-Гол, японцы, видимо, уже ловили нас в прицелы. "Ножницы" при таком количественном превосходстве противника больше помочь не могли. Боевыми разворотами в разные стороны направили мы на японцев широкие лбы своих самолетов. Но маневр встречной, защитной атаки не вышел: мы запоздали. Японцы сумели крепко зажать нас, оторвав друг от друга. Казалось, выхода нет: вверху - противник, вниз уйти невозможно - рядом земля, любое порывистое движение в сторону исключено - плотно обложил опытный враг, со всех сторон - губительный огонь.

Глухая безнадежность, когда и отчаяние не придает больше сил, страшная апатия вторглась в душу; все вокруг потеряло свои краски и значительность. Продолжать борьбу, казалось, уже бессмысленно. Слепой случай - вот единственное, на что можно еще положиться. Пусть не живым - мертвым, но перетянуть бы реку, перевалить этот змеистый ров с водой - и все; последнее желание, бессильный порыв - туда, к своей земле… Так сдают уставшие нервы. А разум, мобилизованный волей, говорит: держись! Пока ты жив, не все потеряно!

Японцы открыли по нашим самолетам огонь, мешая друг другу. В обоих звеньях возникла сутолока. Я мог воспользоваться этим, чтобы броситься только в одну сторону - к Холину. А Холин помчался навстречу мне. Мы потянули за собой японцев, скучившихся за нашими хвостами, и принудили их столкнуться лбами. Этих нескольких мгновений нам хватило, чтобы круто развернуться в свою сторону и вырваться из "клещей".

Под крыльями - монгольская земля! Японцы уже не могли нас достать: запас высоты, необходимой для разгона скорости, ими потерян.

Холин шел рядом, плотно ко мне пристроившись. Я заметил на его лице довольную улыбку. Я тоже улыбнулся товарищу. Мне вдруг стало до чертиков весело и легко. Обернулся назад и помахал рукой безнадежно отставшим японцам:

- До скорой встречи!

И в тот же самый момент какая-то страшная сила, будто не позволяя мне расстаться с врагом, вцепилась в левое крыло - самолет разом завалился набок и пошел к земле, зарываясь носом и теряя скорость.

Я не мог понять, что случилось. Усилий правой руки не хватило, чтобы вытянуть машину. Я дал до отказа правую ногу, но положение не менялось. Земля приближалась. Я убрал газ и обеими руками со всей силой хватил ручку "на себя", двинув вперед правую ногу. Самолет нехотя приподнял нос и застыл - без скорости, готовый рухнуть на землю. Вот машина задрожала, затряслась… Я пустил сектор газа вперед, "на всю железку", давая мотору полную мощность. Это предотвратило катастрофу. На малой скорости, поддерживаемый правой ногой и ручкой, самолет пошел по прямой.

Я взглянул влево, на крыло - там зияла брешь. Пули разрезали крепление пушки, щиток и часть покрытия сорвало, обтекаемость самолета резко нарушилась…

Положение мое было предельно беспомощным, и я с опаской, сознавая, что каждую секунду могу снова стать объектом нападения, оглянулся назад. Там, отвлекая противника, связав его боем, один против семи дрался Холин. Зачем продолжать полет? Я должен немедленно сесть, тем самым я развяжу Холину руки! Японцы шарахались в стороны, боясь, что он ударит их своим самолетом, но "клещи", в которых оказался товарищ, становились все неумолимее и жестче… Видеть такую трагедию и чувствовать свою беспомощность - нет участи более тяжелой. У меня невольно вырвался крик, похожий на заклятье: "Уходи!"

Шасси были выпущены, я шел на посадку прямо перед собой… Вдруг в поведении японских истребителей произошла крутая перемена: бросив Холина, они развернулись в Маньчжурию. Все объяснилось просто: сверху на самолеты противника шла тройка И-16. Это было звено лейтенанта Красноюрченко.

5

В воздухе я находился почти сорок минут.

Горючего хватило бы долететь и до своего аэродрома, но руки и ноги, напряженные до крайней степени, отказывались повиноваться. Я сел на ближайшем аэродроме.

Вопреки ожиданию, посадка не показалась трудной - все было пустяшным в сравнении с последними минутами полета…

Я не рассчитывал, что буду встречен здесь с распростертыми объятиями. Но мне не оказали даже элементарного гостеприимства. Сколько ни вертел я головой по сторонам, нигде не было видно поднятых рук, указывающих место для заруливания. На своем фронтовом аэродроме мы так не поступали. Война - войной, а добрые порядки - добрыми порядками. Внимательность к незнакомцу на летном поле никому не делает вреда.

Я зарулил и в конце стоянки выключил мотор. Сидел не шевелясь - наступил момент разрядки. Воля, главная сила, движущая человеком в бою, обмякла. Я упивался блаженством тихого покоя. Вдруг словно из-под земли вырос техник:

- Вы не ранены?

Я отрицательно покачал головой.

- Но как вы долетели? - он уставился на брешь в крыле.

Я сам не знал - как, и мне очень не хотелось начинать объяснения на эту тему. Идти на командный пункт, выпрашивать ремонтников, потом поторапливать их, чтобы не мешкали… Надо бы все попроще, а главное - побыстрее… Все-таки люди земли порой очень далеки от тех, кто оставляет их на время воздушного боя. Кто на этом аэродроме знает, что несколько минут назад происходило в небе со мной, с моим самолетом?

Широкоскулое лицо плечистого техника, серое от пыли, чем-то располагало к себе.

- Слушайте, может быть, мы вдвоем справимся с этим, а?

- Что вы! - воскликнул техник. - У нас тут такой "сабантуй" отгремел! Вот, - он протянул руку, показывая две сквозные дырки в рукаве грязного комбинезона. - Так и прошило, только кожу обожгло, а больше нигде не задело, Я живучий! Один раз утащили в воздух на лыже ТБ-3, теперь вот распластался перед ними, как лягушка, а не взяли, только кожу опалило, - техник говорил быстро, возбужденно, как это часто случается с людьми, испытавшими сильное потрясение. - Такой сабантуй - ничего не понять, а нашему брату - технику хлопот сейчас по горло… Шестьдесят штук, гуськом, друг за дружкой… Грохот, пламя, пыль, дым - деться некуда. Ад, кромешный ад, ваше счастье - ушли минут десять, как вам прилететь. Гляну это из-под локтя в небо, а оттуда все, сколько их собралось, на одного меня валятся, одного меня хотят пригвоздить. Вот-вот убьют, вот-вот убьют… Мать честная, да что же такое? Стоянку подожгли, а нашего комиссара Мишина, говорят, в воздухе сбили. Петю Полоза знаете? Он вчера Грицевца прикрывал. Петю Полоза зажгли, он на парашюте выпрыгнул. Хорошо, что шестерка наших все-таки взлетела, ох, и дали жизни самураям! Одного прямо на глазах свалили. Та-та-та - и факел! Колесо на взлетной видите? От самурая отскочило!

Я осмотрелся. Возле самолетов толпились люди, они разглядывали повреждения, оживленно жестикулируя; чернел остов сгоревшего И-16, кого-то несли на носилках…

Вот так всех равняет фронт угрозой внезапного огня, жестокой смерти - и тех, кто трудится на стоянке, и тех, кто поднимается в воздух. Разница только в пропорции…

Увлеченный рассказом, техник заметно "окал".

- Да вы не волжанин ли? - спросил я.

- Из Балахны.

- Из Балахны, смотри-ка! А я из Городецкого района, соседи, в твоей Балахне на лесозаводе работал. Он на берегу Волги, против горгэса, помнишь?

- Как не помнить!

Мы познакомились. У плечистого техника из Балахны были шершавые руки рабочего и широкая, добрая улыбка. Мы вспомнили родные места, поискали, как водится, общих знакомых, потом возвратились к тому, с чего начался наш разговор. Мой земляк оказался теперь "безлошадным" - своего самолета у него уже не было…

Минут через сорок, залатав крыло, он проводил меня на взлет.

6

Еще с воздуха я заметил, что три места на стоянке нашей эскадрильи пусты.

- Один сел в степи без горючего, к нему уже отправился стартер с бензином, - объяснил Васильев. - А вот о командире и Холине ничего не известно.

- Как о Холине не известно?

Что Холин, проводив меня, взял курс на свой аэродром, это я видел своими глазами.

- Так, ничего… И о комэске тоже.

Я в двух словах сообщил ему, что произошло с командиром. Но где же Холин?

Это озадачило меня. Заблудился? Но он всегда прекрасно ориентировался. Не хватило горючего? Ранен? Но в таком случае он не стал бы сопровождать меня. Он бы без промедления отправился домой или, в крайнем случае, произвел бы посадку в степи. Странное дело!

Все наши беседы с Холиным и предупреждения, которые я слышал, особенно в последнее время, - все против моей воли вдруг ожило. Его замкнутость, какое-то смятение, растерянность, обостренное честолюбие!.. Излияния в поезде показались мне предумышленными, - он ведь сам их начал, - а высказывания сегодня перед вылетом - выспренними и лицемерными… Неужели перелетел в Маньчжурию?

Но ведь он дрался рядом со мной. Дрался смело, дерзко, отчаянно! Разве мог бы так биться с врагами чужак? Я вспомнил последний момент боя, когда он, чтобы защитить меня, один бесстрашно нападал на семь японских истребителей… Я отругал себя за жалкие, ничтожные сомнения. Такой человек, как Холин, весь раскрывшийся в последнем бою, не мог перелететь за границу, добровольно сдаться противнику.

Где же он, однако? Сейчас меня спросят об этом. Я расскажу, как устремились в погоню за одиночным японцем, как зарвались в этой погоне, как завязали бой против двух вражеских звеньев. Расскажу, каким молодцом он себя проявил. Но меня спросят - а где он? Что я думаю о его возможном местонахождении? Не усматриваю ли связи между его поведением в последнее время и этим загадочным исчезновением?

Снова сомнения заскребли мою душу. Снова поднялось и заговорило все, что я слышал и знал о коварстве буржуазных разведок, вербующих морально неустойчивых, погрязших в личных неурядицах людей… Правильно ли, что я не давал хода поступавшим сигналам?

Представитель особого отдела оказался первым из должностных лиц, кто спросил меня о Холине. Я обрисовал наш полет.

- Как вы объясняете его отсутствие?

- Сел где-нибудь вынужденно. Вот в этом районе, примерно, - я показал на карте район между нашей точкой и Халхин-Голом.

- Вы возвращались маршрутом, по которому должен был пройти и Холин?

- Да.

- И самолета Холина не обнаружили?

- Нет, не обнаружил. Но как только моя машина будет заправлена горючим, я поднимусь сам, подниму в воздух других, и мы разыщем Холина на своей территории…

Четверть часа спустя, когда из штаба полка сообщили о трагической гибели подбитого в бою старшего лейтенанта Павла Александровича Холина во время посадки на соседнем аэродроме, я, потрясенный этим известием, и в малейшую заслугу не смел поставить себе твердый разговор с представителем особого отдела. Расстроенный и подавленный, я остался наедине с неотступным вопросом: как это я, сам летчик, да еще представитель партии в коллективе советских воздушных бойцов, - как я мог недостойно мыслить о человеке, с которым сражался крыло в крыло, кем восхищался и за кого трепетал в момент его геройского натиска на врагов? Как зародились в моей голове подлые сомнения? Эта острая, саднящая боль утихла не скоро, я чувствовал ее еще годы спустя… а из тех горьких минут навсегда вынес нечто более важное для будущих сражений, нежели суждение о новом тактическом приеме "ножницы": мнительность, склонность к пустым подозрениям должна быть выжжена каленым железом. С этим грузом в душе нельзя стать настоящим бойцом.

- …Комиссар, ты что, оглох? - Перед КП гарцевал на взмыленной лошадке Василий Васильевич, прискакавший с места своей вынужденной посадки. Он бросил мне поводья:

- Держи, бывший кавалерист. Будешь, как Семен Михайлович Буденный, по утрам делать на нем разминку.

Командир говорил громко, пытался даже шутить, но по сторонам не глядел, и было заметно, что на людях чувствует себя неловко - верный признак того, что власть, которой человек наделен, не соответствует больше его возможностям. Он поспешно скрылся в палатке. Я передал коня наблюдателю и тоже прошел на КП. Василий Васильевич лежал на своей земляной кровати. Не поворачивая в мою сторону головы, отрывисто спросил:

- Где еще двое?

Я объяснил. Не выразив удивления, он сухо заметил:

- Жалко Павла Александровича. Хороший был человек.

И вдруг своим хриплым голосом, с неестественной бравадой затянул:

Взвейтесь, соколы, орлами,
Бросьте горе горевать…

Я оторопел: не помутился ли у него разум? Раскинув руки в стороны, он еще громче, как бы всему наперекор голосил:

То ли де.. то ли де-е-ло под шатрами.

- Брось паясничать!.. - крикнул я и грубо выругался.

Он вскочил как ошпаренный. Красный, раздраженный, злой - сразу умолк. Потом тихо и серьезно спросил:

- Ты был на том свете?

- Да что с тобой?

- Что? С того света явился, вот что!

- Чушь какую-то плетешь…

- Или от жары меня развезло? - вконец расстроенным голосом проговорил командир, расстегивая гимнастерку и сбрасывая ремень. Я набрался терпения. - Понимаешь, когда меня японцы зажали и я от них уходил пикированием, то позабыл и о земле, и о высоте… вообще обалдел… - он покрутил головой, потом собрался с духом: - Опомнился - выхватил самолет и плюхнулся. Как в землю не влез? Тот свет уже видел.

- Да тебя подбили, что ли?

- Ни одной пули. Ни такой вот царапинки. Просто перебрал вчера, понимаешь? Вот рефлекс и притупился.

- А сегодня, поди, опохмелился?

- Немного. Голова болела…

Назад Дальше