В самом конце лета по решению Военного Совета фронта началось срочное создание в самом городе сети военных госпиталей. Их развертывали в школах, в общественных зданиях, в лечебных учреждениях. Массивное здание исторического факультета, бывшего Гостиного Двора, построенного еще в начале XIX века, как раз подошло для этой цели. Обширное, прямоугольное, с пологими боковыми лестницами и просторным вестибюлем, с прочным подвалом. В довоенное время здесь размещалось четыре факультета – исторический, географический, философский, экономический, да еще в правом крыле первого этажа – университетская поликлиника. Огромный госпиталь создавали врачи, медсестры, санитарки, преподаватели и студентки университета, работники библиотеки, домохозяйки и освобожденные по возрасту от демобилизации мужчины. Но прежде всего – ленинградские женщины. Проводив мужчин на передний край, они шли на заводы к станкам, на рытье оборонительных укреплений, на заготовку дров и торфоразработки, в отряды воздушной обороны, на обслуживание госпиталей и больниц, на раскопку разрушенных бомбежкой зданий, на уборку снега и чистку улиц.
От осажденного Ленинграда до самого Полярного круга, от Москвы до Владивостока "русская баба, – как вырвалось из души Федора Абрамова, – своей нечеловеческой работой открывала второй фронт. Она открыла его гораздо раньше, чем наши союзники".
Абрамов всегда казался мне суровым. Свое выстраданное постижение народной истории и народного подвига начиналось у него гораздо раньше, чем он стал писателем, – еще до возвращения на поправку в родную Верколу, в те "железные ночи" и дни Ленинграда. Оно откладывалось в его сознании, обрастало опытом войны и основательного знания русской деревни.
Я возвращалась в прошлое, хотя давным-давно запретила себе, своей памяти жить горечью блокады. Но иногда обстоятельства решительно врываются в частную жизнь, и настал момент, когда я оказалась с тяжелой ношей нравственного долга перед ушедшими.
Если судьба подарила мне столько лет жизни после блокады, то я должна рассказать об одном из тех, кто пролитой кровью помогал городу возродиться к новой жизни.
Совсем неожиданно мне пришла из Ленинграда бандероль. Надпись на книге ударила в сердце: "Вале Гаповой на память о дорогах войны. Ф. Абрамов. 29.IV.1979". Это были его повести – "Деревянные кони", "Пелагея", "Алька", "Безотцовщина", "Вокруг да около", "Жила-была семужка", впервые изданные отдельной книгой в его любимом городе. Вот и пришлось вернуться к началу этих дорог, по которым шло, падало и снова поднималось мое – наше поколение.
Летом того же года в Минск на гастроли был приглашен Московский театр драмы и комедии на Таганке. Штурмом брала "ветеранская очередь" билеты на "Гамлета" с Владимиром Высоцким в заглавной роли, джинсовая молодежь стойко ночевала у билетных касс – июль был жаркий. На представление "Деревянных коней" я попала только с помощью администратора театра. Сидим вдвоем с дочерью, наслаждаемся талантливой игрой актрисы Аллы Демидовой в роли Милентьевны. Дома я снова перечитывала его задушевную повесть, явственно услышав густой абрамовский голос: "Меня неудержимо потянуло в большой и шумный мир, мне захотелось работать, делать людям добро. Делать так, как делает его и будет делать до своего последнего часа Василиса Милентьевна, эта безвестная, но великая в своих деяниях старая крестьянка из северной лесной глухомани".
Законами добра соизмерять жизнь свою и чужую – что может быть выше и проще! Эта мудрая всесильная вера в добро помогла понять высоту его нравственного идеала, истоки которого – в извечных народных устоях. Добро, добрый человек – это сила народа, а следовательно, делая добро, естественно устранять зло – вот что скрывалось за суровым обликом Федора Абрамова, человека, который в детстве познал крестьянский труд, был солдатом и честно смотрел в лицо Победе, потом учился, защищал диссертацию, преподавал в университете и заведовал кафедрой – и вдруг решительно оставил все для единственной цели: "Научиться отдавать – это большая радость. В литературу должны идти те, кто хочет служить людям". И снова он четверть века "пахал" (его любимое словечко), уйдя в самоотверженный художнический поиск, написал талантливые книги о трудных путяхперепутьях крестьянства, о месте и назначении человека на земле, о судьбе родной страны.
Так, спустя более сорока лет я начала в самые морозы, напомнившие первую военную зиму, разыскивать в Ленинграде блокадные документы о нем. Одиннадцатого января в Архиве военно-медицинских документов Министерства обороны СССР я заполнила анкету с запросом его истории болезни в блокадном госпитале.
Начальник архива полковник Г. С. Ткач, образованный медик, по-ленинградски интеллигентный, сообщил, что поиск затруднителен: в архиве около 22 миллионов документов военной поры – да приходят тысячи писем раненых и ветеранов и сами они приезжают за справками: "Ведется большая работа, возможно, придется сообщить Вам письменно". Такой оборот дела меня не устраивал, я знала, как захлестывают волны времени. Но, очевидно, мне хотели помочь – ленинградцы, дорогие мои!
15 января в том же архиве меня ожидали огорчения и радости. Секретарь Галя, миловидная молодая женщина, сопровождавшая меня в кабинет начальника, сказала, что нашла "купоны". Какие купоны?
Приветливо принял начальник: "Должен вас огорчить, истории болезни не оказалось. Очевидно, она была отправлена вместе с ним в тыл. Вы его сопровождали?" – Нет, только до выхода из госпиталя… А дальше все было ошеломляющим: "Есть вот это… – Элегантный Ткач протянул мне пять невзрачных голубовато-серых плотных листков. – Карточки учета. В сущности, они вполне заменят историю болезни, там вы больше не найдете". Листки у меня в руках! От волнения не могу найти ручку в своей сумочке, начальник подает мне свою. Все, копии сняты!
С архивом мне повезло, остались следы человеческой жизни…
Первая "карточка учета" дымится вздыбленной землей сентябрьских сражений, когда враг перешел к штурму города. В районе Колпина, Пушкина, Павловска и Пулковских высот, где пролегал передний край обороны Ленинграда, создавался прочный заслон против врага. Фашистский штурм был отражен. Враг вынужден был переходить к обороне. На этом "рубеже жизни" вместе с ленинградцами Абрамов взял на свои мальчишечьи плечи ответственность за судьбу города. В этих боях 24 сентября он получил первое ранение.
Но лучше обратимся к неповторимому языку документа:
"Карточка учета
поступивших в лечебное учреждение
Ф. И. О. Абрамов Федор Александрович, 1920 года рождения.
Архангельская обл. Карпогорский р-н, село Веркола
Военное звание: красноармеец, доброволец
Какой части: 277 особый Б
Поступил в: ЭГ 1170 25/IХ–1941
Из: Ижорский военно-морской госпиталь
Помещен в: В. О. 19 линия, д. 20 27/IX
Диагноз, с которым поступил: ранен 24/IX–1941 г. Сквоз. ранение левого предплечья с повреждением кости".
Красноармеец-доброволец с архангельской земли ранен на огневом рубеже. Все правильно, и все предельно лаконично, неполно. Он – студент, окончивший три курса филологического факультета Ленинградского университета. Двадцать лет – прекрасный возраст, когда вся жизнь впереди и она кажется бесконечной. А стихия смерти гналась за ним по пятам, второй раз она заглянула ему в самые зрачки. С промежутком в два месяца он получил 28 ноября второе ранение. Тяжелейшее! В "учетной карточке" отражено опасное состояние раненого, она начинается прямо сверху адресом и указанием имени матери (отец рано умер). Крестьянке Степаниде было бы послано сообщение в случае летального исхода ее сына – солдата:
"Архангельск, обл. Корпогорский р-н.
деревня Веркола мать Степанида
Карточка учета
Ф. И. О. Абрамов Федор Александрович
рожд. 1920 кр-ец рядовой
Какой части: пулеметчик 70 арт. ордена Ленина див.
Поступил в: ЭГ 1170 29/1 ХI–1941
Помещен в 2013 1/ХП
Дата ранения: 28/XI–1941
Диагноз, с которым поступил:
Пулевое ранение сред. 1/3 обоих бедер, с поврежд. кости.
Подпись".
В этой второй схватке со смертью он победил своим характером, своей поистине огромной силой воли. Вот его рассказ о хождении по кругам фронтового ада: "Мне пала счастливая карта… В сорок первом году на фронте нашему взводу был дан приказ проделать проходы в проволочных заграждениях в переднем крае вражеской обороны… Ну что же, мы поползли с ножницами в руках… Указали, кому ползти первым, кому за ним следом и так далее… Я попал во второй десяток, мне повезло. Когда убивало ползущего впереди, можно было укрыться за его телом на какое-то время… От взвода в живых осталось несколько человек… Мне перебило пулями ноги, я истекал кровью… И все-таки мне хватило крови доползти до своих. Мне крупно повезло!"
Удивительный человек: искалечена молодость, но пала счастливая карта – остался живой. Предстоял еще третий "рубеж жизни" – блокадная зима, раны Федора Абрамова не заживали…
Но почему начинать сразу ранениями? Им предшествовала счастливая радость студенческой жизни в одном из красивейших городов мира. Он уходил от большой красоты и своих юношеских надежд, понимая, за что идет сражаться, на какие основы посягнул фашизм.
Нам повезло: прямо с отцовского порога, из отдаленных городов и всей нашей необъятной Родины мы попали в один из крупнейших центров европейской культуры – Ленинградский университет. Молчаливые и сосредоточенные, наивные и восторженные, самые разные – студенческий народ, – мы учились, получали возможность общаться с выдающимися учеными.
Все наши мальчики-студенты на второй же день войны дали клятву в актовом зале "все силы отдать на защиту Родины, а если потребуется, то и жизнь!..". Сдав библиотечные книги, сложив конспекты и немудреные пожитки в чемоданы на хранение коменданту общежития, они ушли в народное ополчение, не ожидая повесток, – так уходил и Федя Абрамов. Они не подозревали о том, что становятся участниками героической истории.
В октябре месяце при вручении свидетельства об окончании ускоренных годичных курсов медицинских сестер "на фронт" меня не взяли. Я "хромыкала", пользуясь выражением Феди Абрамова, на левую ногу, и начальница курсов оказалась беспощадной. Мне как раз 18 июня назначили в травматологическом институте операцию на осень… И вдруг с моими только что приобретенными медицинскими познаниями я не нужна?
Полная отчаяния и решимости, я отправилась в госпиталь на истфаке. Попала прямо к незнакомому и, по-моему, очень серьезному начальнику медицинской части, военврачу первого ранга А. С. Долину, пожаловалась, что меня не взяли на фронт. Своей провинциальной наивностью в сочетании с восторженностью, отчего отец называл меня в шутку по имени героя "Обыкновенной истории" "Адуев-младший", я часто наповал "сражала" ленинградцев.
Наверное, изумлен был и начмед Долин – девчонка с аттестатом медсестры, с феноменальным отсутствием реального восприятия войны. Он-то хорошо знал, что враг находится в трех километрах от Кировского завода, фронт пришел в город с артиллерийскими обстрелами и бомбежками. Мне и самой довелось пережить несколько бомбежек на предельной близости. Особенно помнится 16 октября, когда фугаска врезалась почти рядом с общежитием, а затем обрушились зажигательные бомбы. Вспыхнули деревянные "американские горы" – любимое увеселение ленинградцев, пылали в саду Госнардома деревянные строения, горел зоологический сад, развалился небольшой трехэтажный домик, примыкающий к стене нашего общежития. Выли сирены, красное зарево пожара осветило черное небо. От взрыва, казалось, поднялось и опустилось вместе с нами наше общежитие, все этажи заволокло дымом осыпавшейся штукатурки, закрыв голову руками, присела на корточки и выругалась комендант тетя Катя, а я неподвижно стояла – не от мужества, во мне все замерло, не шевельнуться.
Вскоре после праздника Великого Октября вся наша "сестринская" молодежь принесла военную присягу. Нам было присвоено звание сержанта, выданы гимнастерки и шинели, отныне мы на военном режиме. А в госпитале наступали трагические дни, они выстраивались в месяцы, обернулись "голодной лютой темной зимой сорок первого – сорок второго" (из надписи на стене Пискаревского мемориального кладбища). Кто пережил ее, знает, что самая большая часть погибших в блокаде приходится именно на эту зиму.
С 20 ноября произошло пятое снижение хлебных норм, ленинградцы стали получать самую низкую норму хлеба за все девятьсот дней блокады: 250 граммов хлеба с примесями, всему остальному населению – 125 граммов хлеба в день. Снижение коснулось и войск первой линии и госпиталей.
К голоду прибавился холод – рано выпал снег, установились крепкие морозы. Ранним утром в сугробах под стенами нашего госпиталя всегда находили несколько трупов: не в силах похоронить, родственники доставляли их сюда – госпиталь отвозил их вместе с умершими от тяжелых ран в братские траншеи. В начале декабря перестало работать центральное отопление, а 10 декабря госпиталь не получил электроэнергии – первая ночь, когда палаты, операционные, рентгеновские кабинеты потонули в ночной кромешной тьме. На дежурных постах и в палатах, в ординаторских замелькали слабые огоньки коптилок, введено "фитильное освещение". В палатах появились "буржуйки", все многочисленные водосточные трубы истфака сняты, из них мастера, в том числе и ходячие раненые, сработали дымоходные трубы и вывели их прямо в форточки. Холодно, мрачно, замерзшие окна слабо пропускают свет короткого зимнего дня.
Я снова склоняюсь над чистым листом бумаги с чувством беспомощности перед сверхзадачей. Какие найти слова, чтобы рассказать о том, как я увидела раненого Федю Абрамова?
Я сказала: увидела? Нет, это неверно. Я сначала его услышала, а потом увидела…
Поздний декабрьский вечер. Госпиталь погружен во мрак и тишину. Три этажа мужских страданий, особенно там, внизу, – в IX отделении лежат разбившиеся летчики, с ног до головы в гипсовых панцирях. Раненые еще не спят. У одних к ночи сильнее болят раны, более выносливых, идущих на поправку, мучает неутоленный голод, ужин жалкий – немного жидкой каши, кружка чаю, а хлеб съеден утром. На дежурном посту мигающий огонек коптилки бросает тени. Свернувшись от холода, сидим вдвоем с медсестрой соседнего отделения – вся ночь еще впереди. Третья сестра, пожилая Ш., пристроилась в палате, у нее дистрофия сопровождается недержанием мочи. Вначале это раздражало, теперь привыкли, жалеют. Вдруг по всему этажу гулко разносится отчаянный крик. Пронизывающие вопли человека, попавшего в беду:
– Ужин! Ужин! Дайте есть! Есть! Есть!..
Я подхватилась. Крик из палат, закрепленных за мной. Что это? Торопливая дежурная из соседнего отделения сообщает, что вечером к нам прибыло два автобуса раненых из разбомбленного госпиталя. Их привезли в одном исподнем, наспех завернутыми в одеяла, – в такую стужу. Мне сдали ночную смену, не доложив о новичках.
Не помню, как вскочила в палату, не помню, чем и как осветила. На дежурном посту помню – коптилка, а тут – не помню. Возможно, еще в маленьких палатах оставалось по одной лампочке на экстренный случай, не помню…
Зато отчетливо, совсем наяву – на узкой железной койке худой юноша с непокорной густой шевелюрой, смуглым заострившимся лицом и темными, лихорадочно блестевшими глазами. Укрытый байковым одеялом до пояса, с распахнутым воротом нательной рубашки, приподнявшись на локте, он умолял, просил, кричал вместе с другим новичком дать поесть.
"Вы, кажется, студентка филфака? – Он бросил на меня свой пристальный с прищуром взгляд. – А меня вы помните? Я студент третьего курса…" Еще бы, мы знали в лицо всех своих старшекурсников, сколько раз мы "срывались" к ним на лекции Гуковского. Глаза потеплели, в них вспыхнула надежда, попросил:
"Может быть, у вас остался кусочек хлеба, хоть корочка?"
И сейчас, сегодня, когда я уже совсем не молода, всетда сыта, мою душу заливает горячая волна и мне хочется куда-то рвануться, бежать, найти "тот" кусочек хлеба для него… Я не дала хлеба раненому, измученному переездом в такую стужу, ослабевшему и голодному. Мне нечего было дать, у меня ничего не было, мы терпеливо ждали утра, а с ним – хлебную норму, которую почти всегда тут же приканчивали, особенно после ночных дежурств. Снова крик… Не могу идти в палату! По темным маршам я спустилась на первый этаж к пищеблоку – все закрыто, глухо, просила у других сестер – ни кусочка сахару, ни корочки. Ни даже кружки горячей воды – с электронагревательными приборами было покончено еще в конце ноября, тогда их оставляли для операционных.
"Учетная карточка" – единственное свидетельство, зато какое! Впервые в документе такого рода указано время (!) прибытия раненого. Ужин какой бы то ни было отошел. Мои "новички" не получили свою скудно отмеренную норму ни там, где их разбомбило, ни тут у нас. Дата и время прибытия объясняют все:
Карточка учета
поступивших в лечебное учреждение
Ф. И. О. Абрамов Федор Александрович
Военное звание: красноармеец
Наименование должности: пулеметчик
Наименование лечебного учреждения: Поступил в ВГ 1012 в 20 часов 15/XII–1941
Диагноз, с которым поступил: Сквозное пул. ранение м/т обоих бедер
Исход: 17/II–1942 г. выписан, эвакуирован в тыл.
Подпись.
Ночью подошла в палату проверить – жив, дышит, спал, а может быть, тихо лежал. Утром был молчалив и спокоен, полное владение собой. Измерила температуру, помогла умыться – с кружкой холодной воды над тазиком. Так был погружен Абрамов в блокадное "бытие". Никогда в остальной жизни ни он, ни я не вспоминали этот вечер.
Рана оказалась у него тяжелая, хотя обманчивая на вид. В верхней части бедра левой ноги сравнительно небольшая, но глубокая кровоточащая дыра. В "учетных карточках" вперемежку указано повреждение мягких тканей, то кости и мягких тканей, но почему-то отсутствует запись о том, что перебит был еще и нерв. Знаменитое госпитальное утешение "кости целы – мясо нарастет" к нему отношения не имело. Нога болталась как тряпка, ни опереться, ни согнуть – рана не заживала.
Мы не задумывались тогда о "болевом пороге", да и термин этот стал в ходу после "Ледовой книги" Юхана Смуула. Но болевой порог Абрамова был особый, его повышенная чувствительность отражалась в боли, он был к ней очень чувствителен, хотя не стонал, не кричал, не надоедал жалобами, постепенно таял, и только мрачно горели глаза. Часто в холодной перевязочной, когда приходилось снимать присохшие бинты, его мальчишечье лицо темнело, становилось страдальческим, а сам он весь напрягался и, боже мой, стыдливо со смущением натягивал рубаху, оставляя открытой только рану. Всегда просил: "Ты только осторожно, размочи бинт, снимай тихонько, не сразу…"