Кровавый век - Мирослав Попович 15 стр.


"Он был патриотом, он верил в Германию при всех обстоятельствах. Впрочем, действительность он воспринимал без каких-либо иллюзий и не строил воздушных замков. В основе его беспощадно правдивой критики родины была любовь. Невозможно было сильнее чувствовать, что такое настоящий патриотизм, чем в те минуты, когда Макс Вебер, переходя после критических замечаний к позитивной стороне рассматриваемого вопроса, восклицал: "Благодарю Бога, что я родился немцем". Этот патриотизм служил ему высшим масштабом его политической воли. Благо Германии не было в его понимании благом какого-либо класса или утверждением какого-либо мировоззрения или какой-либо политической фигуры… Поэтому он был готов, если это казалось необходимым с точки зрения внешней политики, объединиться с любой партией, принять любое мировоззрение, которое обещало бы наибольший успех Германии… В годы войны он ужасно страдал – гнев и отчаяние были стихийными взрывами его великой натуры, – когда вновь и вновь видел политическую глупость, которая вела к нашим поражениям. Как только оказывалось возможным, он призывал к реформированию парламента, к демократизации – так же и в период революции".

Эти слова выдающегося философа и психиатра позволяют представить характер национального чувства у идейного лидера немецкого либерализма и чрезвычайно честного и объективного ученого, человека мирового универсализма и в то же время во всем остальном "настоящего немца".

В Германии все могло бы сложиться иначе, если бы в эпоху "Весны народов" она сумела объединиться на демократических принципах, символизированных так называемым Франкфуртским парламентом. Тогда немецкое демократическое движение не смогло сломить сопротивление европейского консерватизма, возглавляемого Россией Николая I и поддерживаемого монархической Францией. Объединение Германии прошло в варианте "Mit Blut und Eisen", железом и кровью, и это определило если не будущее Европы, то по крайней мере мощную тенденцию, для преодоления которой у европейского либерализма не хватило сил.

Фаустовский дух

В конце XVIII – в первой половине XIX века в общественном сознании северных, протестантских государств Германии, в первую очередь в литературе, музыке, философии и теологии, преобладали взгляды и настроения, которые могли стать основой широкого демократического и либерального движения. Это касается как классических представителей немецкого Просвещения, так и более позднего романтизма. В бюргерской Германии этой поры как раз и находит проявление гуманистическая концепция человеческого достоинства, о котором как о самой существенной черте немецкой культуры писал Томас Манн. Наиболее яркое выражение идеология человека, открытого всем поворотам жизни и готового наложить печать своей воли на всю окружающую действительность, нашла в бессмертном "Фаусте" Гете.

Но есть линии связей, которые ведут от Фауста к элитаризму и философии "сильной личности" в ее правом радикальном варианте.

Так часто употребляемое в "ницшеанских" контекстах выражение "сверхчеловек" (Übermensch) появляется впервые у Гете. Фауст великого певца свободы и является "сверхчеловеком".

Проблема гениальной личности, любимая писателями романтического круга, и является проблемой ничем не ограниченного "сверхчеловека". Симпатии к Наполеону, который получил престол не милостью Божьего помазания, а собственным умом и собственной волей, – это симпатии демократического общества к "сверхчеловеку". И враждебность консервативно-аристократической Европы к парвеню, выходцу из социальных низов, который сам преодолел непреодолимые крутые ступеньки к властным заоблачным высотам, к статусу члена всеевропейской семьи христианских монархов, – это враждебность и к "узурпатору", и к самой идее "сверхчеловека".

Известно, что Гете долго выбирал среди классического мифологически-религиозного наследия такой сюжет, который позволил бы ему наиболее глубоко выразить идею величия неограниченно свободного человека. Как-то он упоминал сюжет искушения Христа в пустыне, который нашел отражение у его предшественника Клопштока и несколько раньше – в "Возвращенном раю" Мильтона. Гете обращался к теме "Вечного жида" (фрагмент незаконченной поэмы – 1774 г.), соединяя сюжет об Агасфере, наказанном бессмертием, с католической легендой о неузнанном Христе. Интерес к фольклорным легендам о Фаусте поддерживался национальными чувствами романтиков кружка "Буря и натиск", а также использованием этого сюжета в немецкой литературе, начиная с Лессинга. Первая редакция "Фауста" написана в 1773–1775 гг., впервые "Фауст" был напечатан под названием "Фрагмент" в 1790-м, над второй частью Гете работал в последние годы жизни и закончил ее незадолго до смерти в 1831 г., а опубликована она была в посмертном издании поэта в 1833 г. "Фауст" – главное произведение великого немецкого гения, над которым он работал почти всю свою жизнь и которое пережило все другие его творения, невзирая на поразительное изменение вкусов у следующих поколений и на полулитературный, полуфилософский характер поэмы, излишне нагруженной символикой и аллегориями, особенно во второй части.

Идея "Фауста" противостоит основному направлению христианско-католической традиции.

"Фауст" по структурно-сюжетному архетипу восходит к раннехристианскому сказу о маге Симоне. Краткое упоминание о попытке Симона, крещеного колдуна, получить святость и сверхприродные магические способности христианских апостолов, в Евангелии недостаточно выразительно; в апокрифических произведениях (житие св. Климента, II ст. н. э.) много рассказывается о спорах мага Симона с апостолом Петром и о попытках превзойти христианина в чрезвычайных деяниях.

Чудеса, которые совершал Симон, свидетельствуют о контактах его с "нижним миром": он воскрешал мертвых, неповрежденным проходил сквозь огонь (то есть преодолевал рубеж между "этим" и "тем" мирами), менял свой образ и превращался в животных, наконец, летал и становился невидимым, – то есть осуществлял "шаманский полет" в полном комплексе признаков.

Маг был сконфужен апостолом Петром, который проявлял еще бо́льшие способности; Симон, прыгнув на глазах Нерона с высокой башни, после сказанного апостолом магического "слова" не полетел, а упал и разбился. В каноническом тексте сохранился только сюжет о попытке получить апостольскую святость за деньги и проклятия Петра: "Но Петр сказал ему: серебро твое пусть будет в погибель с тобой, потому что ты помыслил дар Божий получить за деньги; нет тебе в сем части и жребия, потому что сердце твое неправо перед Богом". Здесь мы имеем морализаторское резюме с привычным требованием покаяться (покаяние – идейная смерть врага Христова и христианский эквивалент убийства), а все детали соревнования христианской и более низкой, дохристианской магии деликатно опущены.

Характерно, что Симон-маг не стремится осуществить благую цель недостойными средствами, как это предлагает сделать Христу бес в пустыне. Ничего в апостольских деяниях Симона не изменилось бы, если бы он получил благословение за деньги. Изменилось бы только что-то ненаблюдаемое и глубоко внутреннее – мотивы апостольских дел: сердце Симона не было бы право перед Богом. Чистота, которой требует апостольское благословение, должна быть чисто внутренней. От дилеммы "цель и средства" дилемма, которая возникла перед Симоном из "деяний апостолов", существенно отличается: речь идет о соответствии цели не средств, а ненаблюдаемых в поступках духовных мотивов, состояний "сердца", которое должно быть "правым" – не перед людьми, а перед Богом.

Близкий сюжет разворачивается в упоминавшейся Григорием Назианзином в IV ст., записанной в V веке н. э. легенде о святых Киприане и Юстине из Антиохии. Языческий маг Киприан взялся соблазнить деву-христианку Юстину и призывает на помощь дьявола, но тот терпит поражение; Киприан кается, принимает крещение – и обоих ожидает мученическая смерть. Одна из версий этой легенды стала основой "католического Фауста" – трагедии Кальдерона "Маг-чудотворец" (1637), в которой поиски Киприаном истины и земной любви завершаются экстазом аскезы и мученичества.

Вспомним, что в раннехристианскую эпоху, как раз тогда, когда складывались легенды о Симоне и Киприане, шло состязание между христианскими и нехристианскими культами. Только в IV ст. н. э. окончательно складывается христианская догматика и – с учетом языческих культовых праздников – система христианских праздников, в первую очередь Рождественских, и культ Богородицы вместе с Богородничными празднествами. Раннее христианство в период патристики не только разрабатывает догматику, но и гибко ассимилирует языческие культы с их праздниками и магией; соревнования языческих жрецов с христианскими священниками были для простонародья соревнованиями двух типов магий. В памяти христианства это осталось в виде легенд о поражении нечистых языческих магов, а то, что на собственные чудеса ссылались и христианские проповедники, об этом канонические тексты говорят по крайней мере гораздо меньше, чем апокрифические.

Согласно каноническим представлениям, посредников между Богом и людьми в виде пророков, святых, юродивых и пр. не должно быть – ведь Господь в пустыне отказался от чуда как средства убеждения смертных. Но не только народные мистические практики фактически признают христианское чародейство, но и церковь, вводя в календарь дни святых и ясновидцев, чудес и чудотворных икон, фактически признает и визионерскую мистику с магией.

В христианской церкви священник не осуществляет непосредственного контакта с Богом, как и левит у евреев. Это – прерогатива пророков, святых, юродивых и других мистиков-визионеров. "Сверхлюдьми" в христианском значении слова можно было бы назвать именно их.

Плата за чрезмерное приближение к Богу – переход через рубеж, который отделяет "этот" мир от "того", – есть уподобление Богу-Христу как жертве. Идеология жертвенности особенного рода, искупительной жертвы Сына Божьего – особенность христианства. Поэтому мученическая смерть – естественная судьба особенно близких к Богу людей.

Но святой – не только великомученик Божий, который отдал Богу в жертву свою жизнь. Святость достигается и меньшими муками. Образом святой смерти, ее, так сказать, моделью является также аскеза, то есть отказ от радостей жизни, оставление жизни только в страждущем плане. Аскеза понимается в христианстве как высшая жизненная ценность, но это совсем не значит, что христианство проповедует аскетизм для всех верующих: аскеза является видом искупительной жертвы, которую должны приносить Богу священнослужители.

Один из вариантов аскезы – бездомность, добровольное изгнание, отрыв от родной земли и лишение родного окружения. Добровольными изгнанниками являются отшельники и монахи вообще. Изгнанник, лишенный смерти и обреченный на вечные странствия в ожидании конца, ассоциируется также с Христом, как с Христом связали Агасфера в легенде о неузнанном Иисусе. Наказание, на которое осужден Богом мифический Агасфер за то, что не пожалел Христа на его скорбном пути, via dolorosa, заключалось совсем не в бессмертии: эквивалентом смертной жертвы здесь выступает бесконечное одинокое блуждание по чужому миру. "Вечным жидом" легенда обозвала Агасфера именно потому, что таким бесприютным вечным путником, "безродным космополитом" был для средневекового сознания еврей. Кстати, неузнанность, или отсутствие собственного имени, является тоже одним из видов аскезы, социальной смерти, отсутствия среды своих.

Вариант аскезы – целибат, отказ от брака, обязательный в западной церкви для всех священников, а в восточной – для высшей их касты, которая должна происходить из монахов ("черного духовенства"). Только этот класс духовенства имеет право на осуществление седьмого таинства, хиротонии – посвящения в священники.

Монахи обречены еще на один вид аскезы – они не имеют собственности. Монах не имеет также собственного имени – он отрекается от него, как и от другой собственности, когда идет послушником в монастырь, и получает новое, когда становится полноправным монахом. Правда, монастыри чаще всего были богатыми, да и бедные монастыри способны были обеспечивать своим монахам надежное существование. Иереи, которые распоряжались собственностью церкви и контролировали ее и потребление ее благ, на деле часто были богатейшими бесконтрольными владельцами, но юридически, как и более поздние председатели колхозов или директора советских заводов, оставались бедными как церковные мыши.

Наконец, еще один вид аскезы – добровольный отказ от мышления через сознательное принятие догматов.

Бытовое сознание различает жизнь светскую, где неограниченно господствует здравый смысл, и сакральную – с ее священным безумием. Плебейское влияние на христианскую веру хранит священное безумие в виде разного вида визионерств и вещеваний. Но собственно религиозная философия признает своего рода дисциплинированное безумие – веру через догмат, которое с гениальной выразительностью Тертуллиан сформулировал как credo quia absurdum – верую, потому что абсурдно. Догматизм не есть мистика, он не обязательно есть и абсурд – он может быть и абсурдом, иррациональностью, потому что критерии разумности и здравого смысла просто неприменимы к нему.

Аскет-священник, аскет-монах – двойник реального живого христианина; аскет для простого верующего является искуплением, простой верующий для аскета – искушением. Светское и священное находятся в дуальной дополнительности.

Гармония, "единство противоположностей" разрушаются по мере того, как в церковь проникает коррупция. Это тайное распутное баловство изголодавшихся от аскезы иереев получило в христианстве название симония по имени мага Симона.

В развитом виде напряженное противостояние верующего и искушения символизируется образом беса, который, в отличие от добиблейских верований, порожден Богом, как и все в бытии, только "отпал" от Бога, является его отчуждением – без чего невозможна свобода как свободное преодоление искушения.

Кстати, настоящее еврейское имя апостола Петра – Симон. Имя Кифа, по-гречески – Петрос, что означает "камень", он получил при крещении за твердость в вере.

Решительный мировоззренческий поворот, осуществленный Реформацией, полнее всего выражен в отношении к этой дуальности. Лютеранство (а еще больше кальвинизм) отбросило саму идею священнической искупительной аскезы. Коррупцию-симонию оно считало изобретением дьявола – неестественной ролью страждущего пастыря человеческих душ. Лютеранский священник – это в первую очередь нормальный человек, сдерживаемый так же, как и его паства, и святость его заключается в том, что всякий человек является образом Божьим. Найти в себе этот образ Божий – значит найти веру.

Жизнерадостному простому немцу теперь противостоит такой же простой немец-пастор. Что же касается аскезы, то с ней – по крайней мере в начале – ассоциируется "схоластическая наука", засушенный Вагнер из гетевского "Фауста". Жизнь понимается не как жертва и страдание – тему радости, которая мощно зазвучит в Шиллеровской оде и в Девятой симфонии Бетховена, можно услышать уже в лютеранском неприятии аскетизма как дьявольского искушения. Правда, Лютеровская радость слишком напоминает ту радость визионерского единения с Богом, которую мы можем почувствовать у мистиков, в частности у Якоба Беме. Повседневность остается слишком упорядоченной – Томас Манн не без основания видел в бюргерской сдержанности ганзейских городов преобразованное продолжение давней отваги купцов-разбойников. Но факт остается фактом: отвергнув аскезу, лютеранский протест принимает жизнь как дар Божий вместе с его радостью – радостью, которая может служить не только разъединению эгоистичных индивидов, но и их единству.

Тождественность религии и морали заложена задолго до консерваторов в идеологии реформаторской церкви. Но следует сказать, что и в католицизме, и в православии эта идея задана неявно – уже тем, что единение с Богом понимается как личное единение, – догма требует принятия тезиса о Боге как личности, невзирая на все абстрактные характеристики сверхчеловеческой и сверхрациональной природы несотворенного и трансцендентного Божьего бытия. Иудаизм считает христианство шагом назад из-за того, что оно возвращает человечество к идее кровавой жертвы-сыноубийства, запрещенной Богом праотцу Аврааму. Действительно, христианство вводит идею выкупной жертвы, но сыноубийство Божье повторяется в человеческом бытии лишь символично, через таинство евхаристии. Зато в человеческом бытии через появление среди людей Сына Божьего возможным становится человеческое и интимное чувство любви и сопереживания в отношениях Бога к людям и людей к Богу. Храня идею человека как образа Божьего, Реформация по-своему продолжает утверждаемую Ренессансом гуманистическую трактовку человечности Бога и божественности человека. По-своему – без аскезы, с радостью жизни, доступной для всех верующих через общение с Богом.

Фауст был реальным лицом времен Реформации, земляком и знакомым Меланхтона, студентом, а возможно, и профессором в университете не то Гейдельберга, не то Ингольштадта, не то Виттенберга. В народных легендах, персонажем которых он стал, отношение к нему отображает плебейское отношение к интеллектуальной элите вообще. С одной стороны, как и Пьер Абеляр, Роджер Бэкон, Альберт Великий, Раймонд Луллий, как и все или почти все папы, в народном сознании интеллектуал Фауст является одним из чернокнижников, который подписал договор с дьяволом и продал ему душу, как это делают многочисленные ведьмы и колдуны. Характерно, что союз с дьяволом человека вообще, непонятного и опасного ученого в частности, понимается как договор, с оплатой деньгами, как и в ситуации Симона-мага, тогда как праведный путь должен вести к успеху через жертву – бескорыстный дар Божий, как то уместно между своими, родными. Пара "искупление – искушение" примитизирована и преобразована в преступное торговое соглашение опасного умника с сатаной или его воплощениями-иноверцами, "чужими", – мавром-мусульманином или, чаще, евреем (в одном немецком шванке Мефистофель называется Моше). С другой стороны, опущенный таким способом в нижний мир ученый приобретает смеховые черты, как и фольклорный монах; его мудрые непонятные и опасные открытия превращаются в шутовские выходки, подобные выходкам Тиля Уленшпигеля. Смех снимает страх, и в конечном итоге фольклорный грешник-Фауст воспринимается с веселой симпатией и сочувствием.

Назад Дальше