Дочь Петра Великого - Валишевский Казимир Феликсович 37 стр.


31 августа 1734 года на "театре" - так назывался в официальных документах эшафот, воздвигнутый на этот раз перед зданием коллегии - Бестужева, рожденная Головкина, сестра бывшего вице-канцлера и невестка вице-канцлера, находившегося в настоящую минуту у власти, жена одного из самых видных государственных деятелей, и, по первому браку, вдова "птенца гнезда Петрова" знаменитого Ягужинского, выказала удивительное мужество и самообладание. В то время, как палач раздевал ее, ей удалось незаметно сунуть ему золотой крест, осыпанный бриллиантами. С профессиональной ловкостью, еще недавно возводившейся в России палачами до степени настоящего искусства - вспомните Достоевского - он в благодарность сделал только вид, что подвергает ее наказанию. Кнут едва коснулся ее плеч, и нож почти не задел ее языка. Для Лопухиной же ее темперамент немки сослужил при этом дурную службу. Когда с нее сорвали одежду и - под шутки и издевательства толпы - обнажили ее красоту, до последнего времени затмевавшую всех на самых пышных празднествах, она потеряла голову, стала отчаянно отбиваться, ударила и укусила палача. Он сдавил ей горло и заставил выпустить свою руку, а через минуту уже протягивал толпе свой кулак, в котором краснел кусок окровавленного мяса:

- Не нужен ли кому язык? Дешево продам, - прокричал он.

Нравы того времени допускали эти жестокие представления. Палач был полным хозяином на своем помосте, и зрители ценили в нем не только его ловкость, но и юмор, за который вознаграждали его рукоплесканиями и мелкими подачками. Но Лопухина не слышала радостного рева, которым толпа приветствовала ее истязание и позор. Она потеряла сознание. Кнут привел ее опять в чувство, и пьяный палач избил ее им беспощадно. Несчастная женщина пережила все-таки ужасную пытку, и в глубине Сибири, в Селенгинске, разделила ссылку с мужем, тоже бесчеловечно высеченным кнутом и скончавшимся в 1748 году. Десять лет спустя она сделала попытку тронуть религиозное чувство Елизаветы, обратившись в православие, но должна была дождаться восшествия на престол Петра III, чтобы получить помилование. Она тогда вновь появилась в Петербурге, но никто уже не узнал в ней былую красавицу. Бестужева была сослана в Якутск и здесь до 1761 года умирала медленною смертью от голода и холода в то время, как ее дочь продолжала блистать в Петербурге, а муж разъезжал по иностранным дворам и состоял нелегальным мужем г-жи Гаугвиц. Следы других осужденных теряются в далеких каторжных тюрьмах.

Казалось бы, трудно было Михаилу Бестужеву ускользнуть от последствий катастрофы, погубившей его жену. А между тем, пользуясь всемогущим покровительством Разумовского, он, как и его брат, вице-канцлер, вышли чистыми из этого темного дела. Таким образом, Лесток не достиг своей цели, и надежда французского поверенного в делах была разбита. Напрасно д'Аллион играл во время процесса отвратительнейшую роль, осыпая подсудимых самыми неправдоподобными обвинениями и требуя для них самых безжалостных пыток; все осталось по-старому и среди министров, и при дворе, и в городе. Мать бедняжки Лилиенфельд, тоже исчезнувшей в снежной пустыне Сибири, старая княгиня Одоевская, бывшая когда-то модной красавицей, не покинула даже доверенного поста, который занимала при императрице, и продолжала заведовать ее туалетами. А сама Елизавета, удовлетворенная ужасным зрелищем, в котором Лопухиной пришлось сыграть такую жестокую роль, и оскорблением, публично нанесенным представителю Венгерской королевы, успокоенная поведением своих подданных, отнесшихся к осужденным отчасти равнодушно, отчасти враждебно, уже занялась иными заботами или иными забавами, едва прерванными на несколько недель.

Франция была обманута в своих ожиданиях, и маркиз Шетарди почувствовал глубокое разочарование. Он надеялся на двойную победу: над своими врагами в Москве и над противниками в Версале. Ему опять пришлось упасть с высоты своих несбывшихся мечтаний. Но, падая, он уцепился все-таки за новую химеру. Перенесет ли Мария-Терезия терпеливо обиду, нанесенную ей в лице ее посла? Правда, при первом известии о событиях, разыгравшихся в Петербурге, Фридрих, тоже задетый неправдоподобным обвинением, которое предъявили маркизу Ботта, поспешил обезоружить недоверие или гнев Елизаветы вместо того, чтобы ответить ей, как подобает, на полученное им оскорбление. Послав в Вену с требованием немедленно отозвать скомпрометированного дипломата, он одновременно отправил другого курьера в Москву с советом упрятать как можно подальше маленького Иоанна Антоновича и его родителей. Его совет, как известно, был найден "отеческим", и таким образом Брауншвейгская фамилия тоже попала в число жертв мнимого заговора.

Но Мария-Терезия не походила на Фридриха. Между тем Елизавета, не довольствуясь оскорблением, которое ее манифест косвенно наносил Венгерской королеве, требовала от нее через своего посла в Вене Лапчинского еще строгого следствия и примерного наказания для виновного дипломата. Не могло быть сомнения, - думал Шетарди, - чтобы гордая Мария-Терезия не подняла голову под нанесенным ей ударом. А это должно было отозваться не только на всей политике Бестужева, по существу австрийской, но и пошатнуть положение самого канцлера, хоть он и делал вид, что держится по-прежнему твердо: но стоит сделать на него еще один решительный натиск, и он будет повержен в прах.

Воображение Шетарди опять унеслось далеко, и, к сожалению, в Версале не нашлось никого, чтобы подрезать крылья его фантазии. Вы помните, впрочем, что в принципе вопрос о возвращении молодого дипломата в Россию был решен уже давно в утвердительном смысле. Час отъезда был предоставлен ему самому, и он нашел, что этот час теперь пробил. Все преклонились перед его волей. Но, конечно, не могло быть больше и речи о честолюбивой программе, которую маркиз составил прежде. Дю-Тейль разбил ее своей критикой, да и времена были уже иные. Шетарди ехал теперь в Россию не создавать новые системы союзов, а только свергнуть министра, враждебного Франции. Цель его посольства была таким образом совершенно определенной. Но надо было еще составить инструкцию для него, как для посла, а говорить в ней открыто о том, что логически должно было бы в ней заключаться, было несколько затруднительно. Добрый дю-Тейль взял на себя разрешение этой задачи и добросовестно исписал пятьдесят страниц - чтобы размеры документа соответствовали его значению - набором слов, лишенных более или менее смысла. Он развивал в своей инструкции главным образом ту мысль, что торговый договор скрепит интересы обеих сторон и их дружбу. К его великому удивлению, Шетарди остался недоволен:

- Я еду туда, чтоб заниматься политикой, а не торговлей, - возразил он.

- Но политически Россия уже связана с нашими злейшими врагами!

- Разве моя миссия не состоит в том, чтобы положить этому конец?

Пришлось ему уступить. Дю-Тейль вновь взялся за перо и так долго вертел его в руках, что в конце концов придумал следующую удивительную комбинацию: союз России со Швецией под покровительством Франции, которая тоже могла бы приступить к союзному договору. На этот раз Шетарди остался доволен, но нашел все-таки, что при инструкции не хватает одной существенной вещи, - упоминания о знаменитом "въезде", о котором при Версальском дворе позабыли, но о котором не забыл самый тщеславный из послов. Имея в виду финансовые затруднения своего двора, он скромно исчислил общую сумму на "въезд" в размере 150.000 ливров: 60.000 ливров на экипажи; 25.000 ливров на упряжь; 11.800 ливров на мундиры берейторов, егерей и пажей; 42.000 ливров на лакеев… Все было вычислено с большой точностью.

В Версале надеялись было остановить эти новые требования маркиза, указав ему на пример князя Кантемира, который обошелся без всякого "въезда".

- О, если дело стало только за этим, - возразил маркиз, - то и у него будет въезд.

- Думаете вы, что это ему нужно?

- Я в этом не сомневаюсь; я сам с ним поговорю.

Но Кантемир и слышать не хотел ни о каком "въезде". Он уже страдал болезнью, менее чем через год унесший его в могилу, и принужден был жить в полном уединении и по состоянию своего здоровья и вследствие скудости своего жалованья, выплачиваемого ему очень неправильно; у него не было ни охоты, ни средств входить в большие расходы. Он держался вдали от двора, питался одним молоком и почти все свои обязанности ограничил покупкой засахаренных фруктов и сыра для стола императрицы и портретов королевской семьи для галереи ее величества.

Видя настойчивость Шетарди, он вынул из кармана бумагу и небрежным тоном задал своему собеседнику вопрос:

- Ваши верительные грамоты дают моей государыне титул императорского величества?

Вы помните, что маркиз хлопотал об этой уступке Елизавете, но натолкнулся на решительный отказ. Он должен был признаться в этом русскому послу.

- Это очень осложняет дело, - сказал Кантемир, - вы наверное не получите возможности представить ваши верительные грамоты и явиться официально ко двору. Но во всяком случае это совершенно устраняет вопрос о "въезде". Я как раз получил по этому поводу очень категорические указания, о которых собираюсь сообщить вашему двору.

Осложнение действительно получилось ужасное. Через несколько дней, после настойчивых упрашиваний, Шетарди удалось наконец вырвать в Версале согласие на такую уловку: ему разрешили обращаться лично к Елизавете, именуя ее тем титулом, которого она требовала, но отказывались идти в настоящую минуту дальше, приводя очень веское основание: Франция ничего другого, кроме титула императрице, и не могла предложить России. Это было неоспоримым фактом, и самые хитрые комбинации не могли в этом ничего изменить: Англия давала России деньги; Пруссия и Австро-Венгрия войска; а Франция могла дать только это. И если бы она добровольно пошла теперь на эту уступку, которой приписывала большое значение, то осталась бы с пустыми руками, в крайне невыгодном положении для того, чтобы начинать переговоры о сближении. Титул, которого добивалась царица, должен был служить приманкой и - как выразился дю-Тейль на своем напыщенном языке - "печатью" возможного союза с этой государыней, если бы она разорвала свои договоры с другими державами.

Но в последнюю минуту, в конце сентября, когда Кантемир довел до сведения Версальского двора о полученном им рескрипте, маркизу Шетарди дали еще два письма от короля к Елизавете, "чтобы воспользоваться ими в крайнем случае": в одном письме - это было придумано весьма хитроумно - упоминался императорский титул, но оно не было верительной грамотой, оно называлось просто "дружественным письмом"; другое было точной копией первого и подлинной верительной грамотой, но было написано рукой короля и не скреплено канцлером, что придавало ему менее официальное значение. Кантемир ничего не знал обо всех этих ухищрениях. Беседуя с министрами короля, он высказывал беспокойство по поводу разрешения этого щекотливого вопроса. "Tout cela s'ajustera en peu de temps" - "все уладится в скором времени", - ответили ему.

Но маркиз Шетарди и теперь уже изменил свой план. Так как он не мог сделать "въезда", достойного его положения, и по этикету рисковал даже не быть официально признанным, как дипломат; так как, наконец, цель его возвращения в Россию сводилась к тому, чтобы возобновить борьбу с его прежними противниками, - то он был готов принять на себя все последствия этого исключительного положения. Он явится к русскому двору, как частное лицо; он будет игнорировать этих министров, обреченных на близкую гибель; он через их головы обратится непосредственно к самой Елизавете и для заключения союза с Францией, на который государыня согласится в благодарность за императорский титул, поставит непременным условием их отставку и отказ от их политики. Лесток уверял в своих письмах, что "герой страстно мечтает о титуле". И, разжигая в Елизавете эту страсть, а вместе с нею, может быть, и другие чувства, Шетарди надеялся добиться своей цели. После этого он соглашался принять официальное положение посла и сделать "въезд", какого еще никогда не видали в России; если только… Но тут маркиз не договаривал до конца своих мыслей. Лесток указывал как-то своему другу, что ни один официально аккредитованный при русском дворе дипломат никогда не бывал близок к императрице. Это был вопрос принципа, да и сам паломник в Троицкую Лавру хорошо помнил, что государыня пригласила его поехать на богомолье лишь после прощальной аудиенции. Даже Мардефельд, зорко следивший за нравами и взглядами Елизаветы, отметил это обстоятельство.

И человеку, который и прежде мечтал сыграть в России роль более выдающуюся, нежели роль простого дипломата, - хотя бы и самого счастливого в своих начинаниях, - стоило над этим призадуматься.

С такими планами представитель Франции отправился в путь, чтобы исполнить возложенное на него поручение, - хотя официально и не был послом, - но вместо этого нарвался на самую неприятную и унизительную из историй.

VI. Возвращение маркиза Шетарди в Россию

Маркиз выехал из Парижа в первых числах октября 1743 года; он подвигался вперед очень медленно, завернув по дороге в Копенгаген и в Стокгольм, откуда маркиз Ланмари поддерживал с д'Аллионом очень деятельную переписку. Предметом этой переписки служило все то же падение Бестужевых, которого все ждали с нетерпением. Д'Аллион уверял, что энергически подготовляет его, надеялся твердо на успех и был немало раздосадован, узнав, что в Петербург возвращается его бывший начальник. Он находил, что приезд Шетарди уменьшает его шансы на победу, и не преминул написать об этом в Версаль. По его словам появление маркиза "придаст только новые силы противной партии", и "препятствия, которые эта партия готовит бывшему послу, вызваны скорее личным нерасположением к нему, нежели отношением русского двора к Франции". Представители других держав не вполне разделяли эту точку зрения. Особенно тревожился английский посол; он был не уверен в Лестоке и, заплатив ему пенсию за три месяца, спрашивал себя, не брошенные ли это на ветер деньги.

Вся эта переписка была, разумеется, перехвачена вице-канцлером, и ему удалось пробудить к ней любопытство в самой Елизавете, настолько сильное при этом, что императрица лично занялась подделкой печатей, употребляемых иностранными послами. Бестужев прекрасно знал поэтому о подготовляемом на него нападении и держался настороже.

Но маркиз Шетарди посетил дружественные дворы не только для того, чтобы подготовиться к своей миссии; была еще и другая причина, по которой он хотел затянуть свое путешествие. Он составил маршрут с таким расчетом, чтобы приехать в Петербург 24 ноября. 25-го Елизавета праздновала восшествие на престол, и в этот день она не могла отказать в приеме человеку, которому - как она сама говорила - она была обязана престолом; она должна была поступиться придворным этикетом на этот раз. Но, к несчастью, расчет маркиза оказался неточным. Он слишком доверился кучерам-шведам, везшим его на почтовых, русским дорогам и северной зиме. Чуть не свернув себе шею на ухабах и растеряв по дороге большинство слуг и сломавшего руку секретаря, он постиг предместья столицы лишь в ночь с 24 на 25 ноября. Тут его ждала новая неудача: он должен был переехать на другой берег, а переправа через Неву была запрещена. Был сильный ледоход, и трое офицеров погибли накануне, пытаясь перебраться через реку. И бедному маркизу, полумертвому от усталости, холода и голода, пришлось встретить в пустынной хижине на берегу Невы день, на который он возлагал столько надежд. Лишь в девять часов утра офицер и сержант, высланные к нему навстречу, приехали предложить ему свои услуги. Достигнув кое-как с их помощью противоположного берега по доскам, переброшенным со льдины на льдину по рукавам реки, маркиз, через непроходимые пустыри, добрался наконец пешком до отдаленного квартала Петербурга, где его ждала придворная карета и записка от Лестока. Лейб-медик сообщал ему о сожалении императрицы по поводу опасности, которую маркизу только что пришлось пережить, и предлагал ему свое гостеприимство, так как помещение, приготовленное для Шетарди ее величеством, оказалось слишком сырым. Это было дурное начало. А приехав к своему другу, маркиз узнал, кроме того, что прием во дворце, на котором он рассчитывал появиться, уже состоялся. Однако вечером у Брюммера Шетарди мог еще увидеть императрицу. Ну, что ж? - свидание и разговор наедине вместо официального приема, это было еще не так плохо! Но, видно, испытания еще не кончились для злополучного маркиза в этот день. Приехав вечером к камергеру герцога Голштинского, он застал у него большое общество, среди которых было немало "разведчиков и креатур г. Бестужева". Окруженная многочисленной свитой, императрица встретила путешественника очень милостиво, но чувствовала себя как будто стесненной. Благодаря ловким маневрам, ему удалось все-таки добиться разговора с нею с глазу на глаз и он хотел воспользоваться этим, чтобы немедленно перейти к жгучему вопросу об императорском титуле. Но Елизавета уклонилась от этой темы и стала спрашивать его о здоровье французского короля. Тогда, все пытаясь придать своей беседе с государыней интимный характер, он намекнул на проект брака, когда-то отвергнутого во Франции, и воспоминание о котором, казалось бы, не могло быть очень приятным бывшей невесте. "Король, - сказал он, - не забыл до сих пор обстоятельств 1725 года. Они оставили в его сердце неизгладимое воспоминание. И он убежден, что ваше императорское величество примет его портрет с таким же удовольствием, с каким он вам его посылает".

Этот не совсем удачный мадригал, благодаря титулу, придававшему ему особое значение, заставил все-таки Елизавету вспыхнуть от удовольствия.

- Правда! Вы привезли портрет короля…

Шетарди на минуту растерялся. Он очень хлопотал о портрете в Версале, но, как и на другие свои ходатайства, получил уклончивый ответ: ему дали согласие на присылку портрета Людовика XV лишь условно - в том случае, если удастся заключить союз между Россией и Францией. Маркиз, как умел, старался теперь выпутаться из затруднения: "Желая предать своему изображению большее сходство, - уверил он Елизавету, - король заказал для нее новый портрет, и художник не успел еще закончить своей работы". Елизавета покраснела опять и подозвала рукой Брюммера и Лестока, чтобы маркиз в их присутствии повторил свой комплимент.

Назад Дальше