И все же сила у них была. Пусть замкнутая, перегороженная тысячью плотин, она вечно грозила прорваться и затопить Новгород. И об этом помнили все, и бояре, и житьи. Помнили и боялись. Не побоялась лишь Марфа Борецкая. Через головы боярского совета, житьих, самого Киприяна Арзубьева, на неверные весы народного мятежа дерзко бросила она посулы и лесть, свое и владычное золото, чтобы силою этой перетянуть колеблющееся вече.
В последующие два дня в городе творилось невообразимое. Толпы народа по улицам, крики, брань, заушения, вскипающие там и тут драки. Селезнев велел бить и гнать клопских богомольцев, призывающих поддаться великому князю Московскому, и стон стоял до небес.
Слухи, что Московский князь берет назад свои требования, переполошили весь Новгород. Почасту бил вечевой колокол. То те, то другие, прорывались на Ярославово дворище, собирали летучие сходки своих приверженцев. На вытоптанном дочерна настиле оставались рукавицы, шапки, вырванные с мясом пуговицы, клочья воротников, а то и алая кровь.
Иван, что грузил лодьи у Борецких, с началом зимы остался опять без работы. Скоморох Потанька встретил его как-то на улице и потащил с собой, к Селезневу:
- Деньги дают, дура голова!
Работа была заполошная: шататься по городу да кричать: "За короля хотим!", а при нужде и ввязываться в драки. Домой приходил Иван затемно, очумелый и охрипший, служба была не по нему. Потанька, тот чувствовал себя как рыба в воде, тряс кудрями, бахвалился, отирая кровь с разбитой скулы:
- Эх, и врезали ж мы им!
В эти последние дни оба аж почернели от устали. Накануне даже и домой не пошли. Иван только передал Анне через сябра, что, мол, не ночую, Потанька и тем не озаботился. Спали в молодечной у Есиповых, на полу, вповалку, вместе с Богдановыми молодцами. Вечером пили, утром опохмелялись, вполпьяна разошлись по улицам. Первая драка случилась у въезда на мост. Одолели было, но тут подвалила толпа плотничан, дуром кинулись на своих и едва разобрались, уже после того, как двоих уложили, едва тепленькими, под стеной Детинца и над ними захлопотала чья-то зареванная жонка. С боем прорывались потом через Великий мост. Толпа орала, сшибая перила, живые тела с хряпом падали на лед. Над головами махались кулаки, ослопы, жерди. Потанька за шиворот оттащил Ивана, спас, а то бы колом проломили голову. На торгу трещали лавки, опрокидывались скамьи. Какой-то высокий тощий мужик, мастеровой, взобравшись на кровлю амбара, пронзительным, режущим уши голосом кричал, перекрикивая всех:
- Исак Андреич Борецкой Витовту Порхов продал! Ну, не продал, а шестнадцать тысяч рублев откупа ему дал! Это какие ж деньги! Двои раз весь Новый Город каменной стеной обнести можно, вота какие! Тут за полгривны неделю спину гнешь, с десяти мужицких дворов в год рубль собирают! У их, у Борецких, размах! Не мельчитце ни которой! Теперь Марфа весь Новый Город Литве продать затеяла!
Потанька полез на кровлю, мужика вчетвером скинули в толпу, на кулаки, и долго трудились над ним. Ноги месили раскисший снег. Новый чей-то крик: "Хотим за великого князя!" - спас мужика. Толпа кинулась туда, а избитый, растерзанный мастеровой, дико косясь на Ивана и волоча ногу, заползал в закут меж лавками, его рвало. Иван, опустошенный, побрел вслед остальным. Понял вдруг, что хочет одного: домой, к Нюре, бросить бы все это! Денег нет, топить нечем, а скоро Рождество… Что ему король!
К началу вечевого схода наступило совсем уже неподобное. Выборные веча едва могли пробиться к Никольскому собору. Толпа напирала от рынка и со всех сторон, забиты были все окружные улицы. Крики: "За короля хотим!", "За князя!", "За короля!" - не смолкали. На вечевой башне заполошно, как при пожаре, бил и бил колокол. Пробивающихся к вечу верхами бояр мотало, как лодьи в непогодь. Кони, храпя, оскаливали зубы, начинали кусаться. Двух-трех за ноги стащили с седел.
Ивана Своеземцева у самого веча толпа притиснула к тыну. Слуги потерялись в давке. Вертя головой, он узрел совсем рядом, прижатого как и он, Григория Тучина. Двое холопов тщетно старались оградить своего господина от литого натиска толпы. Неслышный в шуме, Григорий махнул ему рукой. Один из его холопов выдрал Своеземцева из гущи тел, поставил рядом с Тучиным, загородив их спиною. Продолговатое лицо Тучина подергивалось. На подбородке свежела царапина. Он изо всех сил старался и здесь сохранить свое всегдашнее спокойствие и благородную осанку. Прямо перед ними, за толпою, над морем голов, вздымалась вечевая ступень и крыльцо приказной избы, из которой вот сейчас начнут появляться ораторы.
- Давно ты здесь? - спросил, прокричав на ухо, Своеземцев Тучина.
- Я смотрю! - выкрикнул Тучин в ответ. - Скоморохи!
Голос его был перекрыт грозным ревом: "Долой! Москва! За короля!" В небе надрывался вечевой колокол. Вскоре вокруг них началась новая круговерть. Позовники, бирючи, приставы, вкупе с молодцами владычного полка, работая кулаками и плечами, расчищали вечевую площадь. Старосты вечевого Совета и подвойские собрали, чтобы только сдержать толпу, всех, кого могли. Дюжий ратник чуть не сгреб за шиворот и Своеземцева, хорошо, по платью признал, бросил на ходу:
- Извиняй, боярин!
Тучин высокомерно усмехнулся. На едва расчищенную вечевую площадь начали прорываться по одному выборные, каждого из которых толпа провожала криками, свистом, напутствиями, улюлюканьем или поощрительными возгласами. Колокол, наконец, смолк, и стало можно слышать друг друга.
- Почему скоморохи? - переспросил Иван.
- Почто твои отказались подписать? - ответил вопросом на вопрос Тучин.
- Курятник! - прокричал Своеземцев в ответ.
- А, Фома! Хорош Немир, своего уговорить не сумел! - Тучин с отвращением смахнул ошметок грязи, брызнувший на его дорогую шубу из-под ног толпы. - Скоморохи и есть! Что мы можем им обещать? - указал глазами на площадь Григорий, обтирая руку белым шелковым платом.
- Черному народу? - не понял Своеземцев.
- Народу никто ничего не даст! - зло отвечал Тучин, подергивая щекой. - Разве закрутят его в бараний рог! Станет Москва, уж не покричат на вече! Да и налоги не те будут брать, что мы, а втрое. Мой ключник никогда так не обдерет мужиков, побоитце, как дворяна московские!.. Что народ! А вот этим, житьим, дворянам нашим, что мы им можем обещать?! Наши земли? Их Иван уже своим дворянам обещал, опоздали! Да и не отдали бы мы все равно… Доспехи полупить с москвичей в случае победы! Взяли мы все. И все потеряли!
- Думаешь, не примут?
- Примут! Не слышишь разве?
Его слова утонули в невообразимом крике. Только что кончил говорить Иван Лукинич, почти неслышный в гомоне, и на крыльце показалась Борецкая.
Марфа стала на вечевую ступень. Она была без платка, в одном повойнике и темной, блестящей бобровой шубе, одетой вопашь - руки в сборчатом бархате выпростала в прорези, и тяжелые рукава шубы свободно свисали за плечами. Большие глаза Борецкой отсюда казались двумя грозными провалами на бледном лице.
- Граждане! Братья! Мужи новогородские! Люди вольные! В ваши руки - честь, свободу, гордость города нашего ныне даем! Да не погубит Москва святыни отни! Не дайте себя в холопы дьякам московським! Вы - соль земли! Отринем угрозы! За вольный союз! За короля!
Голос Марфы поднялся, взмыл, лебединым кликом заплескал над толпой. Этого часа счастья у нее бы не отнял никто. Со всех сторон подымались к ней ликующие руки, лица, неслись выкрики…
Вослед Борецкой на вечевую ступень восходили Селезнев, Арзубьев, Еремей Сухощек, Родион, Василий Александрович Казимер, Марко Панфильев, уличанские старосты. Шум нарастал.
- Начинай! Чего там!
Орала площадь. Трещали заборы.
Иван Лукинич сидел в вечевой избе, тяжело навалившись на стол. К сердцу подкатывала слабость. Изредка подымая голову, он прислушивался к гомону толпы за стеной. Подвойские, Назарий и Василий Онфимов, оба бледные, ждали его приказаний.
- Начинай, пора! Не то все рознесут! - сказал, наконец, Иван Лукинич и прибавил, покачав головою: - Эх, Марфа, Марфа!
Испуганные бирючи дрожащими руками уже раздавали избирательные листы выборным. Пробившиеся на помост ремесленники рвали их из рук житьих. Порядка не было вовсе. Марфины люди напирали со всех сторон.
- За короля! - дружно орала площадь и улицы.
- За короля хотим! - гремело в торгу.
Дворский пробился к Тучину. Принес ему берестяной избирательный лист. Своеземцев сам протолкался к вечевой ступени. Григорий достал костяное писало, выдавил на бересте: "За короля", усмехнувшись, отдал листок дворскому и помахал рукой над толпой, удостоверяя Назария, что отослал избирательный лист.
Шум и крики не смолкали все время, пока шел подсчет. Наконец Иван Лукинич показался на помосте, поднял руку. С трудом установилась тишина. Большинством голосов вече высказалось за заключение договора с королем Казимиром.
Тут же договорная грамота была скреплена государственной печатью Господина Новгорода и подписями пяти житьих, во главе с Панфилом Селифонтовым, от пяти городских концов, о чем тайные гонцы, загоняя коней, тотчас понесли весть в Москву.
В тереме Борецких собирались потрепанные победители. Посольство к Казимиру готовилось отбыть уже на днях. Новгородский противень - список грамоты - был положен в присутствии пяти членов совета и должностных лиц в кованый ларь с государственными актами вечевой палаты республики. Копия с противня хранилась у Борецких, на случай внезапной надобности в ней.
Марфа, еще не остыв, расхаживала по столовой палате, кутая плечи в шелковую епанечку. Взглядывала, раздувая ноздри, на мужиков (тут были чуть не все молодые соратники Борецких), что гомонили и закусывали, как после боя, не чинясь и позабыв на время о степенности, чинах и приличиях. Взрывами звучал смех. Савелков вдруг, оторвавшись от стола, прошелся плясом. Девки шныряли с закусками и вином, увертываясь от щипков и непрошеных объятий. Мужики-слуги эти дни все были в разгоне, а сейчас угощались внизу, в молодечной. Там, на дворе, толпились и те мужики, что наняты были бегать по городу. На поварне Борецких кормили и поили всех подряд.
За столом шли разговоры о прошедшем вече, о том, как гнали москвичей с Городца, о нелепых чудесах в Плотницком конце, о том, что плох Иван Лукинич. Молодые посадники обнимались с житьими. Дмитрия Борецкого поздравляли вновь и вновь. Не по раз поднимали чары и в честь Марфы Ивановны…
Назавтра у Борецких собрались на пир старейшие, отметить и обсудить насущные политические дела. Ежегодную службу (праздник чудотворной иконы "Знаменья Богородицы") в память одоления суздальцев, что подходила уже через день, решено было справить особенно пышно.
С утра двадцать седьмого ноября площадь перед Софией уже была полна народу. Не попавшие внутрь собора толпились на паперти, заглядывая поверх голов в мерцающую лампадами и искрящуюся золотом тьму, расступаясь, пропускали разодетых в лучшие свои платья и шубы великих бояр и боярынь, что пешком подымались в ворота Детинца и медленно проходили, давая обозреть себя со всех сторон, в Софийский собор.
Там, внутри, пар от дыхания и облака ладанного дыма колыхались над толпой в трепетном свете хоросов и лампад. Новый архиепископ, которого многие еще и не видели, в драгих облачениях, с синклитом закутанных в золото иереев, правил заупокойную службу по убиенным под градом. Затем должен был начаться крестный ход через весь город, по Великому мосту, мимо торга, на Ильину улицу, в Знаменскую церковь, откуда икона "Знамение Богородицы", заступничеством которой были отвращены от города суздальские рати, последует во главе процессии в Детинец. После чего состоится самая торжественная часть празднества - вынос второй иконы, "Битва новгородцев с суздальцами", и встреча обеих икон в Софийском соборе.
Весь этот путь, туда и назад, Борецкая, как и прочие великие бояре, проделала пешком, в первых рядах процессии. Шел Богдан, шел, грузно опираясь на посох, Офонас Груз, шли мужи и жены, молодые и старые, посадники, тысяцкие, житьи, купцы, старосты улиц и черные люди, миряне и иереи. Впереди колыхались золотые ризы духовенства. Празднично звонили колокола, и ликующими криками провожали шествие радостные толпы народа, забившие все улицы от Знаменской церкви до Софии. И уже не верилось, что всего третий день, как на этих же улицах, эти же люди сшибались в кулачном бою, и заполошно бил вечевой колокол, и трещали заборы под натиском озверелых толп.
Святый Боже,
Святый крепкий,
Святый бессмертный,
Помилуй нас!
Бесконечно повторялось и повторялось в лад шагам, в лад колеблющимся над головами хоругвям, в лад праздничному шествию примиренных (надолго ли?) во взаимной любви горожан.
Феофил справился с этой первой своей большой службой как надо. Внятно и торжественно, на весь собор, читал он слова, ужасавшие его своим скрытым смыслом:
- "Мнящеся непокоривии от основания разорити град твой, Пречистая, неразумевше помощь твою, владычице! Но силою твоею низложени быша, на бежание устремляхуся, и, якоже узами железными, слепотою связани бывше, и мраком, якоже древле Египет, объяти, неразумевше, дондеже конечно побежени быша!"
И снова хор, и начинается вынос иконы, и согласными волнами склоняются выи, и вот она проплыла над головами, сияющая, узорная, лучащаяся светлою белизною левкаса, по которому вверху - торжественная процессия иерархов и молящегося народа по стенам осажденного города, под ними - башни, и плотная толпа конных суздальцев, из глубины которой дождем струятся ввысь стрелы, окружая лик богоматери, а внизу - вот она, расплата! Растворились ворота, и из них на круто загибающих шеи тонконогих конях выезжает новгородская рать, устремив вперед разящие копья, а толпа суздальцев распадается, как разъятый сноп, и уже вот-вот побежит, роняя щиты и копья, низринутая и униженная Богом в велицей гордости своей. В мерцающем пламени и дыму согласно наклонялись головы, взмывали руки в едином знамении крестном, грозно ревел хор, и начинало казаться, что подступи москвичи к стенам, сами святители новгородские восстанут из гробов и отвратят беду от своего великого города.
Глава 12
В рождественский пост, после зимнего Николы, умерла Есифова, вдова прусского посадника Есифа Григорьевича, мать Никиты Есифовича, молодого посадника, друга Дмитрия Борецкого. Умирала она давно, с осени лежала пластом, и потому смерть ее ни для кого не явилась нежданною, ни для сына, ни для снохи, Оксиньи, ни для ближников, которые даже порадовались:
- Отмучилась, наконец!
Болела долго, а умерла хорошо. Пожелала собороваться. Потом позвала Борецкую и Горошкову в свидетели, прочла завещание. Сыну и снохе отходили родовые земли, раскиданные по всей Новгородской волости, села и волоки, рыбные тони, соляные варницы, ловища и перевесища, лавка в торгу, амбар в Бежичах… В одном Обонежье, в Андомском, Шольском, Пудожском и Водлозерском погостах двести шестьдесят обжей пахотной земли. В завещании перечислялись также заклады, с кого сколько взять, амбары с добром и сундуки с лопотиной, шубы и кони, "а что в анбарах, и в сундуках, и в коробьях, опричь дареного, то все сыну моему Никите и снохе моей". Отдельно снохе Оксинье передавалось: "ожерелья два, яхонтовое и жемчужное, жемчугу бурмицкого, серьги и колтки золотые со смарагдами", золотые и серебряные браслеты. Перечислялись подарки слугам, кому что - порты, корову, сапоги или отрез сукна, или деньгами, или хлебом. Три семьи старых слуг Есифова отпускала на волю, Бога ради, дарила и их добром.
Долгая болезнь высушила ее, запал рот, нос заострился, резче обозначились скулы, выдалась вперед властная тяжелая челюсть. Когда Есифова от слабости закрывала глаза, лицо казалось уже совсем мертвым. Но вновь шевелились морщины, размыкался рот. "Читай… читай!" - говорила она приказному. После завещания умирающая велела перечесть вкладную. Николо-Островскому монастырю отходило сельцо по Вишере, серебряное блюдо, лошак бурый и две тысячи белки на церковную кровлю. "А хто будеть от дому святого Николы, игумены и черноризцы, - читал дьяк, - держати им в дому святого Николы на Острове вседневная служба, а ставити им в год три обедни, а служити им собором…"
- Четыре напиши! - хрипло потребовала умирающая. - Немало и дарю! На память святого апостола Авилы, месяца июня, в четырнадцатый день… прибавь! И милостыни пусть дают… по силе… А не почнут игумены и священники, и черноризцы… святого Николы… тех обедов ставити и памяти творити - и судятся со мною… перед Богом, в день страшного суда!.. Ну вот так… ладно… - удовлетворенно прибавила она, прослушав перебеленную грамоту.
После того Есифова причастилась и соборовалась. Испила малинового квасу. Подозвала сына, благословила. Прибавила погодя: "Теперь усну", - и смежила глаза. Дышала все тише, тише… Не заметили, как и отошла. Хорошо умерла… Об этом говорили и на поминальном обеде в доме покойной - всем бы такую смерть!
Никита Есифов стал полновластным наследником огромных вотчин Есифа Григорьевича, а его молодая жена приняла заботы по дому, став одною из великих жонок новгородских, наряду с Борецкой, Горошковой и Настасьей Григорьевой.
И, будто сменяя ушедшую жизнь другою, новою, жена Федора Борецкого, Онтонина, Тонья, по-домашнему, тем же постом, обрадовав отца и бабу, родила первенца, сына. Мальчика назвали Василием, по настоянию Марфы. Ребенок был хороший, толстенький, веской - как на руки взять. Ему тотчас наняли кормилицу со стороны и приставили няньку из дворовых.
Марфа сама сильными бережными руками ловко запеленывала младенца. В лице у Борецкой появилась примиренная тихость. Баба, бабушка! Второй внучок уже, и оба пареньки. Между семейными заботами она, как всегда, успевала вести огромное хозяйство, принимала начавшие прибывать по первопутку санные обозы, следила за девками, что рукодельничали в девичьей, считала, меряла, сама принимала купцов и торговалась с ними, строила, заказывала образа для новой церкви в Березовце. Дмитрий был далеко, в трудах посадничьих и посольских, и мать не озабочивала его и в мужские дела сына пока не вмешивалась. Федора и того на время оставила в покое.
Ясно стало, что этой зимой войны не будет. Москве угрожала Орда, да и не простое это дело, собрать войска со всех земель, чтобы двинуть на Новгород. Посольство от короля Казимира еще не возвращалось, и ждали его не раньше Крещения. В трудах и заботах вседневных неприметно подкатило Рождество.
Светлое Рождество Христово - самый веселый праздник в году. Дети прыгают, не в силах дождаться, когда можно начинать славить, когда пойдут со звездой, а там игры, гаданья, ряженые - кудеса (или хухляки, или шилигины, кто уж как назовет).
- Баба, я славить пойду! - радовался Ванятка, снимая красные сапожки и разоболакиваясь на ночь. (В отсутствие Дмитрия Борецкая, к неудовольствию Капы, хозяйничала и на половине старшего сына.)
- Пойдешь, пойдешь! Спати надоть! - усмехаясь, укладывала Марфа внука. ("Весь в Митю! И тот такой же был настырный да нетерпеливый!")
- Баба, а ты меня побуди! - бормотал Ванятка, укутанный шелковым одеялом, уже сонный, со смыкающимися глазками.