Полеты на штурмовку к этому времени прекратились, немцы отступили за Волоколамск. Теперь мы летали на прикрытие конницы Доватора, действовавшей в тылу у немцев, но погода была плохая, облачная, и, кроме обстрела нас зенитками (я видел однажды несколько "шапок" разрывов метрах в двухстах за хвостом моего самолета – значит, разорвались они совсем рядом), никаких событий не происходило. Однажды после взлета шестерки наших самолетов аэродром и весь район закрыло сильным снегопадом. По команде ведущего мы по одному стали заходить на посадку. С высоты около 50 метров было видно землю под собой и вперед только метров на триста – четыреста. Это очень сложные условия, тем более для молодого, неопытного летчика, каким я был тогда (мой общий налет был тогда менее ста часов!). Оказавшись в районе Беговой улицы, я увидел здание ипподрома и, ориентируясь по нему и знакомым улицам, вышел на аэродром. Увидел посадочное "Т", но шел к нему под углом, наискосок. Пришла в голову удачная мысль – выпустил закрылки и, выполнив вираж на высоте 30–40 метров над полем аэродрома, снова увидел "Т", но уже смог сесть по правильному направлению. Оказалось, что, кроме командира и меня, все сели под разными углами поперек аэродрома. За эту посадку я получил первую свою благодарность в строевом полку.
Еще случай. Собираясь выпустить шасси перед посадкой, я увидел по манометру, что мало давление воздуха в баллоне, и решил, что не стоит создавать противодавление, то есть кратковременно поставить кран на уборку и затем на выпуск, как полагалось для предотвращения ударного выхода стойки шасси в выпущенное положение. Поставил кран сразу на выпуск и услышал более сильный звук, чем обычно. "Солдатики" – штырьки, связанные со стойками шасси, вышли из плоскости крыла – значит, шасси выпустились, – но зеленая лампочка левой стойки почему-то не загорелась. После приземления самолет плавно опустился на законцовку левого крыла и развернулся на 90 градусов. Оказалось, что, несмотря на малое давление в баллоне, произошел удар, и подкос левой стойки шасси разорвался пополам (наверное, все же был дефект металла). Зеленая лампочка потому и не горела, что стойка шасси свободно болталась, и при посадке она сложилась. Благодаря снегу крыло не повредилось, погнулись только балки подвески реактивных снарядов.
В своей летной жизни я в полете обычно старался анализировать ситуацию и принимать решение в зависимости от нее – не нравилось действовать бездумно по инструкции. В данном случае это меня подвело, но в дальнейшем часто и выручало, хотя с точки зрения ответственности такой подход чреват неприятностями. Мне хочется здесь привести известную выдержку из Циркуляра Морского технического комитета России 1910 года, которую я прочитал, уже став испытателем:
"Никакая инструкция не может перечислить всех обязанностей должностного лица, предусмотреть все отдельные случаи и дать вперед соответствующие указания, а потому господа инженеры должны проявлять инициативу и, руководствуясь знаниями своей специальности и пользой дела, прилагать все усилия для оправдания своего назначения".
16 января 1942 года нашу пару, командира звена Лапочкина и меня, подняли по тревоге в воздух: на подходе к Истре обнаружен Ю-88, очевидно разведчик. Это был мой тринадцатый вылет на боевое задание. Когда мы пришли в район Истры, самолета противника уже не было. Командир знаками показал мне, чтобы я вышел вперед и выполнял роль ведущего при дальнейшем патрулировании. У меня было приподнятое настроение, близкое к эйфории, – я чувствовал себя настоящим боевым летчиком, мне было море по колено! Наученный тем, что потом произошло, я выработал для себя правило, которому стараюсь всю жизнь следовать, – как только чувствую необычную приподнятость, особенно в сложных делах, мысленно одергиваю себя и говорю: "Повнимательней!" Думаю, что это меня оберегало от самоуверенности и помогало избегать опасных ситуаций.
Я увидел впереди слева три истребителя, идущие навстречу. Когда они оказались слева и выше, сделал боевой разворот (то есть на 180 градусов с набором высоты) и вышел метров на семьсот сзади них, но тут же понял, что это Яки, и начал отворачивать вправо, продолжая за ними наблюдать. Вдруг левый ведомый энергично развернулся влево и зашел мне в хвост. Я ввел самолет в вираж с максимальным креном. Глядя назад, я видел, что белый Як с красными звездами "сидит на хвосте" вплотную, метрах в пятидесяти. Вираж я выполнял предельный, с максимальной перегрузкой, поэтому с однотипного самолета, имеющего такие же возможности, попасть в мой самолет было нельзя. Сделав два или три виража, я решил из него выйти, так как самолет был явно свой. Как только вывел из крена, увидел слева не более чем на метр от кабины зеленые струи трассирующих пуль. Сжался, прячась за бронеспинкой кресла, покачал крыльями, давая знать, что я свой, и переворотом ушел вниз. Выйдя в горизонтальный полет, увидел, что фанерная обшивка крыла у самого фюзеляжа, где находится бензобак, кусками выломана и оттуда вырываются языки пламени. Если бы очередь попала в фюзеляж, бронеспинка меня бы не спасла, так как летчик стрелял, кроме пулеметов, также из пушки. Опять везение.
У меня не возникло даже мысли о прыжке с парашютом, хотя это было бы более правильным решением. Быстро снизился и стал садиться, не выпуская шасси, на покрытое снегом поле. К этому моменту огонь был уже и в кабине – очевидно, горящий бензин протек из крыла в фюзеляж. Левой рукой защищал от огня лицо, правая была на ручке управления. На мне были меховой комбинезон, кожаный шлем и очки, спасшие мне глаза, но на руках были шерстяные перчатки, которые просто горели. Вспомнилось, что перед вылетом я раздумывал, какие перчатки надеть, и отложил в сторону кожаные на меху перчатки с большими крагами, которые нам тогда выдавали. Как я об этом потом пожалел – они бы защитили не только руки, но и лицо. К моменту выравнивания на посадке огонь был уже очень сильным, смутно помню, что кричал от боли. Следующее, что выплывает из памяти, – самолет на земле, я поднимаюсь в кабине и стаскиваю с себя ремешок горящего целлулоидного планшета. Опять провал памяти, – и я уже на снегу метрах в семи от горящего самолета. Подумал – сейчас начнут рваться снаряды боекомплекта, и отползал, чувствуя сильную боль в коленях. Решил, что ранен, но потом оказалось, что у меня сломана правая нога в области колена – видимо, вылезая через борт кабины, я упал коленом на крыло, – а также обожжено лицо, кисти рук и левое колено (штанина комбинезона в этом месте просто сгорела).
Низко надо мной прошел Як – мой ведущий, Лапочкин. Я помахал ему рукой, показывая, что жив. Красочная картина – зеленый самолет, охваченный ярким пламенем, на белом снегу… Я отполз на руках еще пару метров, и начали рваться снаряды. Подошли на лыжах три подростка лет десяти – двенадцати, подложили под меня несколько лыж и потащили к проходящей недалеко дороге. Там меня кто-то уложил на розвальни, запряженные лошадью. Мороз был сильный, обожженное лицо и руки стали обмерзать, кто-то надел мне варежки и закрыл лицо шапкой. Сутки я пробыл в полевом госпитале, находившемся в каком-то старинном здании на окраине города Истры (кажется, это был дом отдыха). Ожоги оказались сильными – третьей, а местами четвертой степени и мучительно болели. Медсестра смачивала их раствором марганцовки, боли проходили, но вскоре я снова начинал стонать. Госпиталь был переполнен, раненые лежали в холле и на площадках лестницы, стоны раздавались отовсюду.
На следующий день из Москвы пришла "санитарка" с секретарем моего отца Александром Владимировичем Барабановым, знавшим меня с детства. Меня отвезли в Кремлевскую больницу на улице Грановского, где я пролежал около двух месяцев. На лице ниже глаз была толстая черная корка с отверстием между губами, через него и кормили с помощью поилки. Наблюдавший меня профессор А.Н. Бакулев пинцетом снимал слои корочки, уверяя, что следов не останется. А позже, когда действительно на лице почти не осталось следов, Александр Николаевич признался, что только успокаивал меня и маму, а на самом деле ожидал, что будут рубцы, такие же, как остались у меня на кистях рук и на колене.
Сбил меня летчик 562-го полка (в нем служил Володя Ярославский, он мне и рассказал) младший лейтенант Михаил Родионов. На аэродроме после посадки он сказал: "Кажется, я своего сбил, – и добавил: – А что он мне в хвост полез?.." Видимо, был разгорячен боевым полетом, и его еще сбило с толку, что у меня самолет зеленого цвета, а не белый. И все-таки непонятно – я ведь стал уже отворачивать от их группы, когда он зашел мне в хвост, и потом я сам вывел из виража, то есть перестал обороняться. Как мне потом рассказали, в связи с этим был выпущен приказ (а уже в наше время я его прочитал), которым предписывалось Родионова отдать под суд, а "степень вины лейтенанта Микояна определить после его излечения". Насколько я знаю, его не судили, и со мной никто не разбирался. Хотя не так давно известный летчик, участник войны в Испании, как и Отечественной, тогда еще подполковник, а после войны генерал Михаил Нестерович Якушин рассказал мне о том, что был у меня в больнице (хотя я этого не помнил), для того чтобы уточнить детали этого случая для подготовки приказа (он тогда был заместителем командира 6-го авиакорпуса, в который входил наш полк).
3 июня 1942 года Родионов погиб – таранил Ю-88 в крыло, но тот продолжал лететь, и тогда он таранил вторично в фюзеляж. "Юнкере" упал, а Родионов при посадке с убранным шасси в поле угодил на противотанковые укрепления. Ему посмертно присвоили звание Героя Советского Союза. Я его так и не увидел.
В больнице каждый день подолгу бывала мама, помогала сестрам, два раза приходил отец. В феврале пришли Василий Сталин и мой брат Володя, который только что приехал из летной школы. Увидев у Васи на петлицах четыре "шпалы", я спросил: "Это что за частокол?" – он стал уже полковником, хотя еще в октябре был капитаном, а в ноябре майором. Звание подполковника он перескочил. (Генеральское звание ему, уже командиру дивизии, присвоили после войны, в 1946 году; тем же постановлением правительства, что и моему дяде, Артему Ивановичу.)
На пятый или на шестой день меня навестил Ворошилов. В разговоре я спросил его, пишет ли Тимур. Климент Ефремович ответил: "Пишет, пишет…" – и, как я потом вспомнил, отвел взгляд. Позже я узнал, что он только что вернулся из Крестцов в районе Новгорода, где хоронили Тимура, сбитого 19 января (поэтому, наверное, он ко мне и пришел). Тимур немного не дожил до своего девятнадцатилетия. А о его гибели мне сказал Юра Темкин, товарищ по летной группе, навестивший меня через неделю.
Полк Тимура должен был перелететь на Северо-Западный фронт под Старую Руссу, его же хотели перевести в другой полк, остававшийся под Москвой. Он обратился к Ворошилову, и тот распорядился оставить Тимура в его полку. Тимка рассказал мне об этом, позвонив по телефону в ночь под Новый, 1942 год (нас обоих отпустили домой). Это был наш последний разговор.
Как я узнал позже, Тимур в паре с командиром звена лейтенантом Шутовым атаковали и сбили самолет-корректировщик "Хеншель-126", потом появились "Мессершмитты". Удалось сбить одного из них, но самолет Шутова был подбит, и Тимур остался один. Бывший одно время начальником штаба 32-го гвардейского полка майор Простосердов (после войны – генерал) случайно был очевидцем окончания этого боя и рассказал мне, что увидел идущий на малой высоте Як, который вяло покачивался, а за ним шли два мессера. Один из них дал очередь, Як "клюнул" и ударился в землю. Простосердов подбежал к обломкам, вынул из нагрудного кармана погибшего летчика комсомольский билет и узнал, что это был Тимур Фрунзе.
Зная характер Тимура, я уверен, что он уже был тяжело ранен, иначе он не вел бы себя в эти последние минуты пассивно.
В 50-х годах Тимура перезахоронили на Новодевичьем кладбище в Москве. Недалеко от него находится бывший Теплый переулок, переименованный в улицу Тимура Фрунзе, и там школа, в которой хранили память о нем и ежегодно в день его рождения, 5 апреля, проводили встречи со школьниками 5–6-х классов (с 1994 года встреч уже не было). Я всегда приходил на эти встречи, где бывали его одноклассники, однополчане, некоторые его родственники и рассказывали о Тимуре.
В Тимуре сочетались очень разные черты – с одной стороны, это был типичный "мальчик из порядочной семьи", с другой – обыкновенный проказливый парень. Высокий, стройный, с хорошей спортивной выправкой, которой он гордился, Тимур увлекался многими видами спорта – я уже упоминал верховую езду, кроме этого, он занимался гимнастикой, борьбой и стрельбой из различного оружия. Страстно любил охоту, но, думаю, не столько из-за возможности стрельбы по живым существам, сколько из-за того, что с охотой связано, – природа, компании, долгие задушевные беседы у костра.
Очень компанейский, веселый, общительный и прямой, он был хорошим товарищем и имел много друзей. Не терпел нечестности и недоброй хитрости. В школе его любили ученики и учителя, хотя он бывал заводилой многих проделок и доставлял иногда учителям мелкие неприятности. (Как-то в последний день занятий перед летними каникулами он встал на колени перед учительницей и пропел: "Последний день, учиться лень, и просим вас не мучить нас!")
При всем этом Тимур был начитанным, образованным и хорошо учился. Он любил литературу и живопись, интересовался историей, свободно владел немецким языком (у них с сестрой Таней в детстве была воспитательница – немка, и в доме Ворошилова жила в качестве члена семьи экономка, тоже немка, Лидия Ивановна, я ее хорошо помню). Тимур был очень увлекающимся и отчаянно смелым, до безрассудства. Кто-то из инструкторов в летной школе сказал ему, что при его бесшабашности он долго не пролетает: "Убьешься!" (после того как он, увлекшись пилотажем в зоне на У-2, снизился до очень малой высоты, за что сутки сидел на гауптвахте).
Тимуру посмертно присвоили звание Героя Советского Союза. На встречах с детьми, рассказывая о нем, я обычно говорил, что Тимур, так же как и мой брат Володя, память которого тоже чтили в двух школах, не совершили больших подвигов – просто не успели их совершить, хотя, как личности, они были готовы к ним. И чтят их скорее как символы, отражающие судьбу многих сотен тысяч юношей, стремившихся защищать Родину и отдавших за нее свои, можно сказать, еще не прожитые жизни.
После больницы я оставался около двух месяцев, а потом долго еще был на амбулаторном лечении. Болело правое колено, я сильно хромал, а на левой ноге не заживали раны от ожогов. В начале апреля я улетел в Куйбышев, где, как я уже упоминал, жили в эвакуации мама и братья.
Травмированное колено оставило мне физическую память о войне на всю жизнь – я частенько хромал, иногда заметно для окружающих. А в последнее время – всегда. Несколько раз случались обострения, когда коленный сустав наполняется жидкостью – врач высасывает шприцем почти до ста кубиков (вместо одного-двух в нормальном суставе), и тогда я ходил с трудом – колено болело, и нога почти не сгибалась. Но, к счастью, тогда, после амбулаторного лечения, меня допустили к полетам и потом тридцать лет допускали без ограничений, хотя тренировочные парашютные прыжки запрещали. Откровенно говоря, это меня не очень огорчало. Как-то вскоре после войны профессор Бакулев увидел меня на теннисном корте. "Смотри! На костылях ходить будешь!" – сказал он, но, к счастью, ошибся – я играл в теннис до 78-летнего возраста.
В поликлинике в Куйбышеве познакомился с двумя старшими лейтенантами, тоже проходившими амбулаторное лечение после ранения: Рубеном Ибаррури, сыном вождя испанской компартии знаменитой Долорес, и Леонидом Хрущевым. Оба уже имели по ордену Красного Знамени. С Рубеном, высоким, красивым и веселым парнем, мы встречались недолго – вскоре он уехал в Москву. Потом я узнал, что он попал в десантную дивизию командиром пулеметной роты, в бою под Сталинградом был ранен в живот и, как рассказывали, тут же покончил жизнь самоубийством.
Старший лейтенант Леонид Хрущев – летчик с довоенного времени, с первого дня войны участвовал в боевых действиях. Он совершил около тридцати вылетов на бомбардировщике Ар-2 (вариант самолета СБ).
В конце июля 1941 года самолет Леонида был атакован немецким истребителем. Леонид едва дотянул до линии фронта и сел с убранным шасси на нейтральной полосе. Штурман погиб при посадке, радист был ранен, а у Леонида при посадке оказалась сломанной нога. По его словам, "кость торчала наружу через сапог". Их выручили наши солдаты. В полевом госпитале у Леонида хотели ногу отрезать, но он не дал, угрожая пистолетом. Нога очень плохо заживала – он лечился более года.
Леонид Хрущев был хороший, добрый товарищ. Мы с ним провели, встречаясь почти ежедневно, больше двух месяцев. К сожалению, он любил выпивать. В Куйбышеве в это время был командированный на какое-то предприятие товарищ Леонида, Петр, у которого в гостиничном номере мы вечером часто бывали. Приходили и другие гости, в том числе и девушки. Помню, что был патефон и пластинки полузапретного Петра Лещенко, песни которого я уже тогда любил. И до сих пор, если удается услышать его голос, я вспоминаю свою юность и эти дни в Куйбышеве. Я при этих встречах почти не пил, а Леонид, даже изрядно выпив, оставался добродушным, никогда не "буйствовал" и скоро засыпал.
Бывали там и две молодые танцовщицы из Большого театра – Валя Петрова и Лиза Остроградская, с которыми мы познакомились и подружились. Большой театр был тогда в Куйбышеве в эвакуации. До этого еще в Москве я познакомился, а потом виделся и в Куйбышеве с прима-балериной этого театра Ольгой Васильевной Лепешинской, с которой дружил все эти годы вплоть до ее смерти в 2008 году. Эти встречи приобщили меня к балету на долгое время. Я и сейчас к нему неравнодушен, хотя хожу в основном в драматические театры.
В один из последних месяцев 1942 года Леонид неожиданно появился в Москве, и мы с ним увиделись. Недолечив ногу, он ехал на фронт, получив разрешение переучиться на истребитель Як-7Б. Через некоторое время я в Москве встретился с Петром – приятелем Леонида, и он рассказал мне о происшедшей осенью в Куйбышеве трагедии. Однажды в компании оказался какой-то моряк с фронта. Когда все были сильно под градусом, в разговоре кто-то сказал, что Леонид очень меткий стрелок. На спор моряк предложил Леониду сбить выстрелом из пистолета бутылку с его головы. Леонид долго отказывался, но потом все-таки выстрелил и отбил у бутылки горлышко. Моряк счел это недостаточным – сказал, что нужно разбить саму бутылку. Леонид снова выстрелил и теперь попал моряку в голову. Леонида осудили на восемь лет с отбытием на фронте (во время войны существовала такая форма отбытия уголовного наказания военными). Поэтому он и уехал на фронт с еще не совсем зажившей раной. При нашей встрече в Москве он об этой истории умолчал.