Одиночное плавание - Николай Черкашин 11 стр.


- Дак один только мышь, товарищ капитан-лейтенант. Дуриком завелся. Ни одного больше не будет.

- Мышь, говоришь, одна? - усмехается Симбирцев. - Смотри. Попадется зверь - ящик коньяка поставишь.

Марфин радостно улыбается:

- О, дак за ящик подпустить можно!

- Фу, как плохо ты думаешь о своём старпоме! Симбирцев оставляет камбуз с напускной обидой. Дело сделано: психологическое напряжение снято. Марфину уже не так тягостно. Мышь под водой живет, а уже он, Марфин, и подавно выживет.

Там, где побывал старпом, - делать нечего: порядок наведен, люди взбодрены. Иду в корму по инерции.

Получить представление о здешнем интерьере можно, лишь вообразив такую картину: в небольшом гроте под сенью нависших зарослей вытянулись рядком три длинные плиты - что-то вроде доисторических надгробий. Так вот: заросли - это трубопроводы и магистрали. Плиты - верхние крышки дизелей. В надводных переходах на них обычно отогреваются промокшие на мостике вахтенные офицеры и сигнальщики.

Над средним дизелем подвешен чайник, и отсек стал похож на цыганскую кибитку.

Вахтенный отсека - старший матрос Еремеев. С мотористами вообще трудно найти общий язык, а с Еремеевым у нас отношения и вовсе не сложились.

У Еремеева открытое, располагающее лицо рабочего паренька. Наряди такого в косоворотку, сбей ему картуз набекрень, и любой режиссер охотно пригласит его на роль питерского мастерового. При веем своём обаянии он один из тех людей, которые четко знают свои права и чужие обязанности. Механик на него не надышится - Еремеев лучший моторист на лодке, золотые руки, умеет много больше того, что требуется от матроса срочной службы. Еремеев давно набил себе цену и ведет себя с тем вызовом, с каким водопроводчик торгуется с хозяином квартиры, где то и дело подтекают краны, барахлит унитаз. И все же есть в нём что-то подкупающее, особенно когда смотришь, как лихо и уверенно управляется он со своими вентилями, кнопками, рычагами на запуске дизеля. К тому же держится Еремеев даже в самых невыгодных для себя ситуациях с таким достоинством и степенством, что ни один мичман и ни один офицер, по-моему, ни разу не повысили на него голоса.

С погружением под воду рабочая страда мотористов перемещается к электрикам. После стального клекота дизелей глухой гуд гребных электродвигателей льется в уши целебным бальзамом. Палуба по понятным причинам сплошь устлана резиновыми ковриками. От них ли, от озона ли, который выделяют работающие электромеханизмы, здесь стоит тонкий крапивный запах.

Во всю высоту - от настила под подволоки - высятся параллелепипеды ходовых станций. Между ними-койки в два яруса. Точнее, в три, потому что самый нижний расположен под настилом - в трюме, - только уже в промежутках между главными электромоторами. Спят на этих самых нижних койках мидчелисты - матросы, обслуживающие гребные валы и опорные подшипники размером с добрую бочку. Из квадратного лаза в настиле торчит голова моего земляка и тезки - матроса Данилова. Я спускаюсь к нему с тем облегчением, с каким сворачивают путники после долгой и трудной дороги на постоялый двор. После "войны нервов" в дизельном в уютную "шхеру" мидчелистов забираешься именно с таким чувством. Здесь наклеена на крышку контакторной коробки схема московского метро. Глядя на нее, сразу же переносишься в подземный вагон. Так и ждешь - из динамика боевой трансляции вот-вот раздастся женский голос: "Осторожно, двери закрываются. Следующая станция - "Преображенская площадь".

Данилов знает мою особую к нему приязнь, но всякий раз встречает меня официальным докладом с перечислением температуры каждого работающего подшипника. Лицо у него при этом озабоченно-внимательное - так ординатор сообщает профессору после обхода температуру больных. Подшипники, слава богу, здоровы все, но подплавить их - зазевайся мидчелист - ничего не стоит. Это одна из самых тяжёлых и легко случающихся аварий на походе, и я выслушиваю доклад с интересом отнюдь не напускным.

Данилов - из той волны безотцовщины, что разлилась уже после войны. Мать - он всегда называет её "мама" - дала ему "девичье" воспитание: Данилов робок, застенчив, нелюдим. Он штудирует том высшей математики - готовится в институт. Частенько стучится ко мне в каюту: "Товарищ капитан-лейтенант, разрешите послушать мамину пленку". Перед походом я собрал звуковые письма-напутствия родителей многих матросов, и Данилову пришла самая большая кассета. Я оставляю его наедине с магнитофоном и ухожу обычно в центральный пост или в кают-компанию. Он возвращается к себе с повлажневшими глазами…

- Подшипники не подплавим?

- Как можно, товарищ капитан-лейтенант! Напоследок я задаю ему почти ритуальный вопрос:

- Гражданин, вы не скажете, как лучше всего проехать…- придумываю маршрут позаковыристей,- со "Ждановской" на "Электрозаводскую"?

Данилов расплывается в улыбке и, не глядя на метро-схему, называет станции пересадок.

3.

Жилой торпедный отсек вполне оправдывает свое парадоксальное название. Здесь живут люди и торпеды. Леса трехъярусных коек начинаются почти сразу же у задних аппаратных крышек и продолжаются по обе стороны среднего прохода до прочной переборки. Стальная "теплушка" с нарами. Дыхание спящих возвращается к ним капелью отпотевшего конденсата. Неровный храп перекрывает свиристенье гребных винтов. Они вращаются рядом - за стенами прочного корпуса, огромные, как пропеллеры самолёта.

Площадка перед задними крышками кормовых аппаратов своего рода форум. Здесь собирается свободный от вахты подводный люд, чтобы "потравить за жизнь", узнать отсечные новости, о которых не сообщают по громкой трансляции. Здесь же чистят картошку, если она ещё сохранилась. Здесь же собирается президиум торжественного собрания; вывешивается киноэкран - прямо на задние крышки. Сюда же, как на просцениум, выбираются из-за торпедных труб самодеятельные певцы и артисты.

Матрос Жамбалов, присев в уголке на красный барабан буй-вьюшки, старательно выводит в тетради затейливые бурятские письмена.

Я беру у него тетрадь. Полистав и убедившись, что письмо он пишет не в конспекте для политзанятий, возвращаю ему его письмена.

По отсекам нельзя ходить просто так. Если ты носишь офицерские погоны, умей подмечать любой непорядок. Матрос не обидится на дельное замечание, но он не простит тебе, если ты с важным начальническим видом пройдешь мимо незадраенной переборки или распломбированного аварийного бачка… Он быстро поймет, что ты стоишь как подводник. И никакие нашивки не спасут твой авторитет. Поначалу я выбирался только с Симбирцевым, мотая на ус его старпомовские распоряжения и указания. Глаз у него острый, язык ещё острее. Теперь отваживаюсь проходить по лодке из носа в корму без провожатых.

Смена дня и ночи под водой незаметна, но, чтобы не ломать подводникам "биологические часы", уклад жизни построен так, что на ночные часы приходится как можно больше отдыхающих. В это время сокращается обычно освещёние в отсеках, команды передаются не по трансляции, а по телефону.

Устроить себе ложе на подводной лодке- дело смекалки и житейского опыта. Хорошо на атомоходах - там простора в отсеках не занимать: матросы спят в малонаселенных кубриках. На дизельных субмаринах о такой роскоши приходится только мечтать. И хотя у каждого есть на что приклонить голову, человек ищет, где лучше.

Вон электрики расположились в аккумуляторных ямах. Там тихо, никто не ходит, не толкает, а главное, ничто не мешает вытянуться в проходе между аккумуляторными баками в полный рост.

Торпедный электрик изогнулся зигзагом в извилистой "шхере" между расчетным стрельбовым аппаратом и выгородкой радиометристов.

Мерно гудят под пойолами настила гребные электродвигатели. Там, между правым и средним мотором, спит мидчелист Данилов. В изголовье у него смотровое окно на коллектор с токоведущими щетками. Щетки немного искрят, и окно мигает голубыми вспышками, будто выходит в сад, полыхающий грозой. Что снится ему сейчас в электромагнитных полях под свиристенье вращающихся по бокам гребных валов?

Яркий свет горит в штурманской рубке, до дыр истыкана карта иглами измерителя, лейтенант Васильчиков высчитывает мили до поворотной точки.

Берется с дремотой командир, подстраховывающий в центральном посту новоиспеченного вахтенного офицера. Сидит он не в кресле, а в круглом проеме переборочного лаза на холодном железе, чтобы легче было гнать сон. Время от времени он вскидывает голову, запрашивает курс, скорость, содержание углекислоты, и снова клонится на грудь голова, налитая лютой бессонницей.

Боцман у горизонтальных рулей неусыпно одерживает лодку на глубине.

И конечно же, бодрствует гидроакустик, единственный человек, который знает, что происходит над лодкой и вокруг нее. Слышит он и как журчит обтекающая корпус вода, и как постукивает по металлу в пятом отсеке моторист Еремеев, ремонтирующий помпу, и как кто-то неосторожно звякнул переборочной дверью в седьмом. Стальной корпус разносит эти звуки под водой, словно резонатор гитары.

Подводная лодка спит вполглаза тем осторожным сном, каким испокон веку коротали ночи и на стрелецких засеках в виду татарских отрядов, и в кордегардиях петровских фортеций, и у лафетов на бородинских редутах, и на площадках красноармейских бронепоездов, и в дотах Брестского укрепрайона…

Подводная застава России…

- Горизонт чист! - Акустик.

…Сегодня после обеда члены поста народного контроля- доктор, помощник, боцман и я - проверяли наличие и содержание стрелкового оружия. Вскрыли в жилом офицерском отсеке железную пирамиду, выкрашенную в безмятежно-голубой цвет, извлекли автоматы со складными прикладами. Я взвесил на ладони свой пистолет.

О, ярая мечта детства - обзавестись собственным оружием! Это она, неотступная, властная, толкала нас, мальчуганов послевоенной поры, на "археологические" раскопки в старых траншеях и дотах - земля белорусская изобилует ими - в надежде отыскать настоящий пистолет или автомат. Увы, как часто гремели взрывы, унося юные жизни слишком любопытных и неосторожных!… Не найдя ничего стоящего, мы насыщали страсть к оружию самодельными арбалетами, всевозможными стрелометами и самопалами чудовищных конструкций… И вот теперь пальцы мои ощупывают вороненый металл личного пистолета. Радостно ли мне? Хоть бы одну искорку того мальчишеского вожделения! Да и что мне пистолет, если сама подводная лодка - гигантское оружие-торпедомет и я живу в нём, в его механизме.

Тяжесть ответственности. Ни в чем она не ощущается так весомо, как в тяжести оружейного, корабельного металла. И вместе с тем под спудом этого бремени живет и крепнет чувство мужской гордости: вся эта грозная мощь доверена нам, мне…

Чтобы такая сложная конструкция из металла, электроники и человеческих отношений, как военный корабль, действовала безукоризненно и эффективно, необходимо, чтобы каждый одушевленный её элемент на какое-то время - не на всю жизнь, на время службы или хотя бы на время дальнего похода - сознательно согласился быть винтиком, шестеренкой в общем механизме, забыв или, точнее, припрятав человеческую гордыню; сознательно согласился бы делать быстро и четко только то, что от него требует координирующая центральная система - ГКП - главный командный пост. Быть винтиком, не превращаясь в него, ибо жизнь может потребовать мгновенного превращения винтика в ведущее звено. Так случалось не раз, и, когда в бою на "Щ-402" погибли командир, штурман и большая часть офицеров, лодку привел на базу матрос - штурманский электрик Александров, который, будучи "штифтиком", отвечающим лишь за исправность электронавигационных приборов, фактически был мастером, знающим не толику, а все дело разом. В истории морских войн известен случай, когда командование подводной лодкой принял доктор.

На корабле каждый должен уметь заменить другого - и рядом, и выше, и ниже. Просто винтику это не под силу. Такое умение должно питать уважение к самому, себе, компенсировать моральный ущерб от выполнения куцых обязанностей функционера.

Бывают такие простые истины о всеобщем благе, постижение которых происходит не умом, а озарением сердца. Так было и со мной, когда я нутром прочувствовал, что только сознательное, а значит, добровольное исполнение своих обязанностей каждым из нас поможет легко и без издержек решить главную задачу, которая стоит в мирное время перед любым кораблем, - высокую боевую готовность.

Чтобы внушить эту важнейшую истину хотя бы малому кругу лиц - членам своего экипажа, у замполита есть немало возможностей и целый набор "инструментов", отточить которые он обязан сам: партийное бюро корабля, комитет комсомола, советы, посты, группы, кружки… "Схема расстановки коммунистов в отсеках и по боевым сменам" так и останется схемой, если ты сам не подберешь людей, не объяснишь им новыми, незатертыми словами, как важно то, что они делают; если их не зажжешь. И здесь мало гореть самому, тут надо быть и психологом, и командиром, дипломатом и воином, прокурором и исповедником. И Человеком. На должности замполитов нужно подбирать людей по самому строгому конкурсу, как на замещёние профессорских вакансий. Тем более что профессор лишь учит, в лучшем случае ещё и воспитывает, тогда как комиссар учит, судит, ведет за собой на самые тяжкие испытания, на смерть.

Глава шестая

1.

Там, в Москве, я и представить себе не мог, что когда-нибудь буду жить такой странной жизнью: без выходных, без личного времени, в судорожной спешке - успеть, успеть, все успеть до выхода в большие моря… Время мое принадлежало кораблю и экипажу безраздельно. И только тогда, когда в казарме зажигались синие плафоны-ночники, и в спину мне козырял дежурный по команде, я сбегал по бетонным ступенькам, чувствуя, как с каждым шагом в сторону города слабеет силовое поле подплава, отпуская нервы и сердце.

Ночь и снег. Снег и ночь. Белизна и темень. Чистота и тайна. Я иду к ней… Наш нечаянный роман обречен. Она собирается уезжать из Северодара. Навсегда. На другой край земли - домой, на Камчатку, к маме. А я ухожу в море. Надолго. На ощутимую часть жизни. Когда вернусь, подрастут деревья и дети, построят новые дома, изменится мода, отпечатают новые календари… Нас разносит в разные полушария земли - её в восточное, меня - в западное. Мы невольно будем антиподами. Даже наши письма не смогут найти нас. И почтальоны, это уж точно, "сойдут с ума, разыскивая нас".

Будь нам по семнадцать лет, мы бы отдались прекрасной игре в разлуку и верность. Но нам не семнадцать. И мы дожигаем наши железнодорожные свечи - сколько ещё их осталось там в пачке? - с мудрым спокойствием.

Ее комната не уютнее гостиничного номера. Временное пристанище: криво висящая книжная полка, протоптанная до древесины дорожка на грубо крашенном полу, случайная казенная мебель. И только ровные ряды красных кухонных жестянок с эстонскими надписями да керамический сервиз, который она расставляла на столе завораживающе красиво, говорили о том, что Королева Северодара знавала иную жизнь. И ещё свеча - квадратная, фиолетовая, полуоплывшая от былых возжиганий - Немо свидетельствовала о более счастливых временах.

Из окна её, обклеенного по щелям полосками, старых метеокарт, сразу и далеко открывается горная тундра, такая же дикая, первозданная, как и миллионы лет назад. Один каменный холм, гладкобокий, кругловерхий, вползал, натекал или стекал с точно такого же другого лысого холма, облепленного осенью лишайниками, зимой снежными застругами, весной перьями линяющих чаек.

Другое её окно выходило на гавань. Пейзаж здесь прост: корабельная сталь на фоне гранита. Оскалы носовых излучателей отливают хищным блеском лезвий и взрывателей. Смотря в это окно, я всегда ловил "взгляд" нашей подлодки - пристальный, немигающий взор анаконды: "Возвращайся скорее! Твое место - в моем чреве".

Лю не спрашивала, когда я приду в следующий раз. Знала, что мне это неизвестно так же, как и ей. Кто бы мог сказать, куда и насколько, мы уйдем в ближайшие два часа? И когда вернемся в гавань? И когда отпустят дела - в полночь или под утро?

Ей ничего не надо было объяснять. Она знала, какой жизнью живет подплав. Хотя порой и она не догадывалась, чего мне стоило переступить её порог, какой шлейф невероятных случайностей - серьезных и курьезных, роковых и нелепых - тянулся за моей спиной от ворот подплава.

И всякий раз это было вожделенным чудом, когда посреди погоняющих друг друга. служебных дел, сцепленных без разрывов, как звенья якорь-цепи, - из построений, проворачиваний механизмов, погрузок, перешвартовок, совещаний, дифферентовок, политинформаций, тренировок, - вдруг возникали её стены, её лицо, её глаза… Оно не долго длилось, это призрачное счастье, - считанные часы, а то и минуты - до стука посыльного в дверь, до тревожного воя сирены, до отрезвляющего пения "Повестки"… И снова грохотала нескончаемая якорь-цепь: ремонты, зачеты, собрания, медосмотры, учения, дежурства, наряды, караулы, выходы в полигоны… Мы сверяли свое время по разным стрелкам: она - по часам, я - по секундомеру.

Мы могли видеться только по ночам, и потому встречи наши, украденные у сна, казались потом снами… Днем же спать хотелось, как зелёному первогодку. Сон подкарауливал меня в любом тёплом и покойном месте, чаще всего на общих подплавовских собраниях и совещаниях…

Получалось так, что мы вообще не имели права встречаться, ибо любой мой час принадлежал службе, кораблю, экипажу. Даже будь я существом абсолютно бессонным, и то бы не успевал делать того, что требовали от меня директивные письма, приказы, наставления, уставы, инструкции… В те считанные часы, которые мы проводили вместе, я бы - суди меня суровое начальство - мог сделать как раз то, что должен был исполнить месяц назад, - составить "план реализации замечаний" или заполнить "журнал учета чрезвычайных происшествий"… Разумеется, никто не заставлял меня корпеть по ночам над карточками учета взысканий и поощрений или сводками о наличии… Но в подсознании все же тлела вина перед кораблем, перед службой, она тайно жгла, и оттого наши встречи были ещё желанней.

2.

К весне Екатерининской гавани становится тесно.

Из дальних морей и из ближних фиордов сползаются к родным причалам подводные лодки, сбиваются в стаю, словно утки, готовясь к долгому переходу в теплые моря. Вопли чаек. Взвизги сирен. Мерный дробот матросских сапог. Строй в бушлатах, в шинелях, в замызганных пилотках марширует по доскам причала. Лейтенант-строеводец налегке, в темно-синем кительке и в обмятой, грибом, беловерхой фуражке шагает сбоку, ежась на свежем морском ветру. На чумазых скулах матросов, на мальчишеском лице офицера ярые блики марта. Непривычное солнце - ох и долга ты, полярная ночь! - пляшет на горных снегах Екатерининского острова, на красных глыбах гранита, пересверкивает на зеленой ряби воды, греет чёрные лбы рубок и слепяще вспыхивает на блескучем титане округлых носов. Лодки, черно-красные, как паровозы, сипят и попыхивают зимогрейным паром.

У! - У!! - У-У-У!!! - басит чей-то тифон. И что-то перронное, щемяще дорожное закрадывается в душу: в путь, в путь, в путь… Туда, за синий поворот залива, за боновые ворота, за крутой бок острова, - откуда приносят норд-весты бодрящий холодок ледяных полей студеного океана и где под закатной багровой дугой тяжело перекатывается мертвая зыбь туманной Атлантики.

Ночь…

Назад Дальше