2.
Вихревая звезда циклона зародилась над ледяным панцирем Гренландии. От Берега короля Фредерика VI до Земли короля Фредерика VIII встала и завертелась гигантская снежная мельница. Набрав силу, буря ринулась на юго-восток, штормя Ледовитый океан, круша айсберги, разбрасывая норвежские сейнеры и английские фрегаты на рубеже противолодочного дозора от мыса Нордкап до острова Медвежий.
Шторм летел на утесы скандинавских фиордов, подмяв под вихревые крылья Исландию и Шпицберген. Ветроворот, нареченный синоптиками "Марианной", накрыл Лапландию и в последнее воскресенье декабря ворвался в Северодар…
В Северодаре ждали на новогоднее представление цыганский цирк "Табор на манеже". С утра, когда метеослужба не предрекала ничего дурного, в Североморск - столицу флота - ушли два катера-торпедолова: один - за артистами; другой - за клетками с медведями. По пути они захватили жену помощника флагманского механика по обесшумливанию подводных лодок и жену мичмана-секретчика - обеим подошло время рожать. Едва катера вышли за боновые ворота и скрылись за горой Вестник, как в гавани объявили "ветер-три", то есть первичное штормовое предупреждение. На подводных лодках сонные от скуки дежурные офицеры слегка встрепенулись, распорядились завести добавочные швартовы и открыть радиовахты на ультракоротких волнах.
В послеобеденный-"адмиральский"-час я забежал домой привести в порядок пошатнувшееся хозяйство. Хозяйство состояло из трех белых сорочек и трех кремовых рубашек, приобретших со временем некий общий трудноопределимый цвет. Едва успел замочить их в тазу - о эта белизна флотской формы! - как ко мне заглянул сосед капитан 2 ранга Медведев и позвал к себе на "отвальную". Через день его лодка выходила в автономное плавание. Я натянул старый лодочный китель, виновник торжества меня простит.
Среди гостей - командиров, старпомов, "флагмачей", каких-то женщин из Дома офицеров - была и наша верхняя соседка Людмила Королёва, та самая, что утром шла по причалу. Смело отброшенные волосы окрыляли её лицо. В глазах, больших и чуть раскосых, таилась усталость от собственного женского могущества: "Гляну на любого - и будет моим… Боже, как скучно!" Она пыталась править шумным и бестолковым застольем, но все разговоры, каких бы тем ни касались и как ни старалась Людмила их возвысить, непременно возвращались к лодочному железу - сложному, хрупкому, жизнесущему…
Едва я увидел её здесь, как на душе сделалось тревожно и радостно. Старался не смотреть, но боковым зрением, седьмым чувством, звериным чутьём следил за каждым её кивком, улыбкой, за каждым движением…
Почему-то в компании, которой верховодит красивая женщина, всегда чувствуешь себя забытым, ненужным, чужим. Оттого что все время следишь за собой, хорошо ли выглядишь, умно ли говоришь, становишься нескладным и сбивчивым, замолкаешь наконец и сидишь мрачный, обиженный на себя и весь свет. С болезненной жадностью считаешь редкие её взгляды, брошенные на тебя, внимаешь каждому её слову, обращенному к тебе, даром что по пустяку. Красивая женщина окружена незримой броней из достоинств и доблестей своих поклонников. В какую-то минуту понимаешь это особенно ясно и больно, понимаешь, что тебе не пробить эту броню, и ты встаешь и уходишь за спины гостей, слоняешься по квартире, занимаешь себя дурацкими пустяками и все надеешься сказать вдруг такое, придумать вдруг эдакое, что всеобщее внимание, а главное, её глаза обратятся к тебе.
- Ну все, орлы, о службе ни слова! - воззвал хозяин дома, но всё-таки разговор сам собой перешел на отсеки и на тех, кто в них.
Она вдруг загрустила, задумалась, а потом тихо, медленно, из глубины своей печали запела песню про лучину, про кручину - подколодную змею… Пела она удивительно чисто, пела для себя, сквозь умный спор про надоевшие ей лодки. Перепалка громких голосов стала стихать. Я подобрал валявшуюся на тахте гитару, взял несколько аккордов. К песне подстроились соседки, и сложилось трио, в котором голос Людмилы вел высоко, уверенно и чуточку зло. За знакомыми словами чудилось иное, затаенное… И обе соседки, невзрачные, без меры накрашенные, игриво взбалмошные от избытка мужского внимания, вдруг похорошели, посерьезнели, ушли в себя и в песню.
Ах, как славно они пели! В окна льдисто царапалась пурга, будто кот, которого забыли впустить. Ветер подвывал вдруг шумно и яро, срываясь на свист и в свисте же умолкая. Наверное, все эти циклопы и антициклоны, с которыми она имела дело на вершине горы Вестник, слетались под окна своей хозяйки по первому же её вздоху…
Людмила передернула плечами, и Медведев, не прерывая спора о том, что эффективнее при аварийном всплытии- воздух высокого давления или подъёмная сила рулей, - расстегнул китель, снял и накрыл им плечи Королевы.
Терпеть не могу, когда женщины напяливают па себя фуражки мужей или набрасывают их тужурки - в этом много жеманства, и жеманства пошловатого. Но медведевский китель обнимал Людмилины плечи мужественно и романтично. Из нагрудного кармана торчал уголок расписки за полученные торпеды, подворотничок сиял белизной, и я со стыдом подумал, что не смог бы поручиться за подобную свежесть своего ворота. Там, в моей комнате, плавали в цинковом тазу неотстиранные рубахи, кашне и с полдюжины белых тряпиц, отрезанных от старой простыни. Щегольской китель Медведева сшит на заказ, над клапаном верхнего кармана блестят командирская "лодочка", сделанная ювелиром из настоящего серебра, и бронзовый знак нахимовского училища. Людмилины волосы - светлые, неуемные - ниспадали на кавторанговские погоны, закрывая звёзды. Она не сняла его китель, она приняла его. Королева сделала свой выбор. Увы, это так.
Я выбрался в прихожую, отыскал в копне чёрных шинелей свою. Я стал себе чужим и противным, я смотрел со стороны на невзрачного каплея с мелким крошевом звёзд на погонах, в замызганной лодочной ушанке, с пятнами сурика на обшлаге, с пуговицей на левом борту, закрепленной на спичке… Шалел его и ненавидел за то, что не он накрыл её плечи своим кителем, что не он познакомился с ней первым. И гнал его из дома прочь, вниз, в гавань, на подводную галеру…
3.
В Баренцевом море "Марианна" закружила на одном месте, будто решая, двинуться ли ей на восток, в сторону Диксона, или ринуться на юг - на Кольские сопки… В Северодаре не стали ждать её выбора, и на сигнальной мачте рейдового поста появились два чёрных конуса-"ветер-два".
В "ветер-два" фуражки, не закрепленные ремешками, обнаруживают отличные летные качества. Зато чайки прячутся в скалах. Но и эта непогода слишком обыденна для Северодара. В "ветер-два" поскучнели разве что командиры да лодочные механики, в чьи двери постучались матросы-оповестители: кому охота покидать воскресное застолье, чтобы сбегать в гавань, посидеть в прочном корпусе час-другой, а потом вернуться к остывшим бифштексам? Зимой эти "ветры-два" объявляют и отменяют по нескольку раз на дню… Но не успели командиры и механики добраться до пирса, как в штабах захрипели, зарычали, загудели динамики: "Внимание! Ветер-раз! Ветер-раз!" И по этажам всех казарм понеслось разноголосое: "Команде строиться для перехода на лодку!"
Таков закон: при угрозе сильного ветра на подводные лодки, стоящие у причалов, прибывают экипажи в полном составе во главе с командирами, машины готовятся к немедленной даче хода, к мгновенному маневру - мало ли куда шквал рванет лодку. А парусность у рубки большая…
Но что это? На реях сигнальной мачты - чёрный крест. И, точно не доверяя скупым полуденным сумеркам, вспыхнул на рейдовом посту ромб из четырех красных огней: "Ожидается ураган". И командиры всех лодок отдали одно и то же распоряжение: "Вооруженным вахтенным перейти с корпуса в ограждение рубки! Боевая тревога! По местам стоять!"
…Пурга ворвалась в город привычным путем - из гранитной трубы ущелья Хоррвумчорр. Белый вихрь с разлета ударился о гранитное основание Северодара - Комендантскую сопку. Взметнувшись снежной коброй, клубясь и завиваясь, буран разбился на два метельных крыла. Как всегда, правое крыло, расструившись на семь вьюг, ринулось в облет Комендантской сопки.
Вьюга первая, распустив веер поземок, понеслась над дорогой, полуподковой огибающей город. Белые плети её прошлись по чёрным зевам туннелей заброшенного торпедохранилища. Ходили слухи, что туннели, пробитые в скалах под городом, ведут прямо к причалам, но план подземного лабиринта был утерян вскоре после войны.
Другая вьюга взлетела на Комендантскую сопку и привычно обвилась вокруг полубашни штабного особняка, залепила окна адмиральского кабинета мокрым снегом, затем, сбивая с карнизов сосульки, понеслась по обмерзшему шиферу финских домиков; в печном дыму, в снежной пыли соскользнула она на Якорную площадь и завертела белый хоровод вокруг стелы в честь погибших подводников.
Третья вьюга помчалась по улице Перископной, где с балкона Циркульного дома, выходящего полукруглым фасадом на гавань, сорвала и подняла в воздух голубой персидский ковер. Его хозяйка, жена начальника Дома офицеров, певица Аврора Викторовна, как раз примеряла черное кружевное белье с этикетками "бонового" магазина, и, когда красавец ковер, вывешенный проветриваться, вдруг захлопал ворсистыми крыльями и поднялся в воздух, выскочила на балкон в чем была. Не чуя снега под босыми ногами, она тянула обнаженные руки вслед улетевшему голубому "персу". Драгоценный ковер, взмыв выше всех этажей, был подхвачен вьюгой четвертой, и та легко понесла его над воротами со шлагбаумом, над эскадренным плацем, над стареньким пароходом-отопителем и ошвартованной с ним плавказармой. Хозяйка горестно вскрикнула - ей показалось, что "перс" плюхнулся в воду, загаженную соляром; но ковер, трепеща и волнуясь, опустился на крышу плавказармы. Зацепившись за вентиляционный гриб, он дал знать О себе широким взмахом, и Аврора Викторовна бросилась к телефону звонить мужу, чтобы тот немедленно связался с дежурным по подплаву и попросил его звякнуть дежурному по плавказарме, да так, чтобы мичман-увалень не мешкая послал своего рассыльного на крышу, где взывал о помощи ковер-самолёт…
И вьюга пятая ничуть не отстала от своих товарок - взвыла премерзко в обледеневших тросах и веселой ведьмой пошла гулять по антенному полю, теребя штыри, растяжки и мачты - ловчую сеть эфира, настороженную на голоса штормующих кораблей. Она кидалась в решетчатые чаши локаторов, сбивая их плавное вращение так, что на экранах возникали белые мазки помех - следы её проказ.
Вьюга шестая пронеслась под аркой старинной казармы и, сотрясая деревянные лестницы на спусках к морю, скатилась по ступеням на причалы. С тщанием доброго боцмана выбелила она чёрные тела подводных лодок, скошенные гребни рубок, черночугунные палы, штабеля торпедных пеналов…
Вьюга седьмая ударила в фонари, как в набатные колокола, и бешеные тени заметались по домам и кораблям, улицам и пирсам. Померкла стена разноцветных городских огней, вознесённых над гаванью. Померкли мощные ртутные лампионы, приподнимавшие над причалами полярную ночь. И сразу же все огни в гавани - якорные, створные, рейдовые - превратились из лучистых звёздочек в тускло- жёлтые, чуть видные точки.
Метель левого крыла завилась вокруг горы Вестник, как белая чалма, оставив в покое бревенчатый сруб на лысой вершине и женщину, которая одна знала имя урагана, прочтя его с ленты телетайпа.
Слетев с горы, снежная комета настигла строй в чёрных шинелях. Матросы с поднятыми воротниками и опущенными ушанками возвращались из бани на подводную лодку. Передние ряды толкли вязкий глубокий снег, задние подпирали, пряча лица за спинами передних, и все сбивались плотнее, ибо одолеть такую завируху можно только строем; не дай бог перемогать такой буран в одиночку. Замыкающий матрос, согнувшись в три погибели, прикрывал свечной фонарь полой шинели. Он берег его так, будто это был последний живой огонь во Вселенной.
Поодаль таранил снежный вихрь широкогрудый рослый офицер, назло непогоде - в фуражке.
- Ну что, - кричал он строю, скособочив голову, - замёрзли?! Каль-соны надо носить!… - озорно орал старпом, зная, что настоящий матрос ни за что в жизни не наденет исподнее. - А то придется стоячий такелаж красить в чёрный цвет и писать "учебный".
Губы, обожженные морозом, с трудом растягивались в улыбке. Строй месил снег. Строй пробивался сквозь пургу. Строй шел на подводную лодку.
Белой медведицей ревела метель…
4.
Едва я приоткрыл двери подъезда, показалось, будто заглянул в топку, бушующую белым пламенем. Пуржило неистово, небывало. Тугой воздушный ком ударил в спину, и я, как на коньках, заскользил по раскатанной дороге, пока другой вихрь не сдернул меня за полы шинели в сугроб. Я засмеялся от удовольствия. Со мной играло невидимое мягкое, живое существо. Но существо было сильным. Оно легко водило меня из стороны в сторону. А когда ударяло в лицо, то перехватывало дыхание.
Поземка не мела, она текла сплошными белыми струями, которые время от времени закручивались в воронки. Я брел под гору, к нижним воротам подплава, ориентируясь по углам домов, едва выступавшим из снежной замети. Фонари слепо помигивали - видимо, где-то замыкало, - и когда они все же разгорались, то просвечивали сквозь роящийся снег тусклыми шарами. Шквалы один за другим врывались в улицы, крутились среди скал и домов, мчались и ревели в им одним только ведомых руслах. Они скатывались по крышам, как по водопадным ступеням, прорывались в арки, словно в бреши плотин, и низвергались в гавань, обрушивая белое половодье на чёрные струги субмарин, выдувая из прорезей корпуса визжащие вой. Визжало все, что могло взрезать ветер. Дрожащее разноголосие сливалось в жутковатый хор нежити. Прорвалась всеобщая немота, и вещи запели, завыли, застонали. Выли дверные скважины и воронки водосточных труб, стальные жабры подводных лодок и чердачные жалюзи, провода, леера, антенны. Залопотал брезент на зенитных автоматах. Загромыхала полусорванная жесть кровель. Задребезжали стекла.
Вертушка турникета в воротах подплава вращалась сама по себе, пропуская белые призраки, а те торопились, гремели настывшим железом и тут же с порога ныряли в снежную кутерьму, мчались по причалам кубарем, вскачь, коловоротом… Ну, мело!
Пудовый гак железнодорожного крана сорвался с привязи. Он мечется под вздыбленной стрелой буйно и страшно, словно огромная костистая рука крестит все, что попадает под скрюченный палец: рельсы, сопки, рубки подводных лодок, невидимые в пурге дома, арсеналы, казармы…
С мостика нашей лодки бьет прожектор. Луч его вязнет в метели, шквалы сдувают узкий свет. Шквалы сдувают меня с голых досок настила. Тараню упругую стену ветра, перебираю ногами, но ни на шаг не приближаюсь к трапу. Все как в дурном сне: идешь - и ни с места. Якорный огонь на корме брезжит маняще и недоступно. Я превратился в белую пешку, которую шторм передвигает с клетки на клетку, с половицы на половицу. Игра уже не игра. Снежный тролль кинулся под ноги, как самбист, которому нужно сбить противника. И ведь сбил же! Шинель тут же завернулась на голову, ветер вздул её чёрным парусом, и поволокло меня по скользкому настилу туда, где причал обрывался в море. И зацепиться не за что, и никому не крикнешь - верхний вахтенный укрылся в обтекателе рубки, а обшивка гудит, как огромный бубен.
Но буря смилостивилась и швырнула мне капроновый конец, за который втаскивают сходню на борт. Обычно трос скручен в бухту и лежит на причале, словно круглый придверный коврик. Но ветер давно разметал кольца. Подтянувшись, я ухватился за леер родной сходни. От медного поручня рубки меня не оторвать. Цепко перебираю руками; ещё шесть шажков по карнизному краешку борта - и ныряю в овальную нору обтекателя рубки. Здесь темно и тихо, если не считать бутылочно-сиплого подвывания газоотводного "гусака". Сверху, из выреза мостика, ещё захлестывают обрывки шквалов, но я уже дома. Отряхиваюсь, отфыркиваюсь, сдираю с усов сосульки. На рулевой площадке тлеет плафон, под ним боцман в ватнике, сапогах, шапке дымит сигаретой, поглядывая в лобовой иллюминатор, полузалепленный снегом.
- От бисова свадьба! - роняет Белохатко в знак приветствия. От боцмана веет ямщицким степенством, уютно становится и от его дымка, и от хохлацкого говора.
- Что командир?
- Ещё не прибыли.
5.
Так же, как и Башилов, только с другого конца города, пробивался сквозь буран невысокий офицер в шинели с каракулевым воротником. Воротник был поднят, ремешок фуражки, обычно спрятанный под золоченым шнуром, затянут под подбородком, а шинельный разрез застегнут на все пуговицы, так что полы не парусили, и Абатуров довольно ловко лавировал в тугих снежных струях, то прячась за углами домов, то, улучив секунду затишья, стремительно скатываясь по деревянным трапам, сбегавшим к гавани с вершин обстроенных сопок.
В свои тридцать шесть капитан 3 ранга Абатуров для командира лодки был староват. По службе его уже обгоняли кавторанги, которые в училище ходили под его комвзводовским началом.
Выбирать профессию Абатурову не пришлось. Отец выбрал её для себя и для сына. Слова "подводная лодка" маленький Славик услышал раньше, чем другие мальчишечьи слова: "мишка", "ружье", "велосипед"… Когда мама говорила, что отец плавал на "щуке", мальчик себе так и представлял: папа садится верхом на длинную зеленую рыбину и несется по волнам, словно герой из сказки. Потом он увидел "щуку" на картинке. Ребристая, бокастая, она и в самом деле походила на хищную рыбину. Портила её лишь зелёная глазастая рубка, она была сильно скошена к корме и напоминала детскую горку, с которой Славик скатывался во дворе.
Картинку вместе с вещами отца привез вскоре после войны штурман дядя Роба, Роберт Иванович Гусев. Он был единственным, кто уцелел из отцовского экипажа. Перед последним походом абатуровской "щуки" капитан-лейтенанта Гусева назначили штурманом дивизиона, и он стал служить на берегу.
Дядя Роба был первым моряком, которого Славик увидел в своём сухопутном Загорске. Он доставил из Полярного "тревожный" чемоданчик отца. Абатуров-старший брал его с собой в боевые походы, и ему посчастливилось уцелеть в береговой квартире командира - тот роковой выход в море назначили внезапно. В чемоданчике как хранились, так и сейчас хранятся чистая тельняшка, старомодный бритвенный прибор со стальным лезвием на костяной ручке, портсигар из "польского серебра", набитый пожухлым теперь уже, искрошившимся "Беломором", потёртый кожаный бумажник с мамиными письмами, маминой фотографией и прядью маминых волос в кармашке с тугой кнопкой…