На стороне ребенка - Франсуаза Дольто 59 стр.


Трагедия в том, что людям трудно понять разницу между ответственностью и виновностью. Ужасно, что человек испытывает чувство вины там, где на самом деле должно присутствовать лишь чувство ответственности (в случае, если он действительно ничуть не виноват). А когда человек чувствует себя виноватым – ему стыдно, и это мешает ему выразить свои переживания… Подобно тому, как матери Люсьен, застыдившейся в охватившем ее отчаянии, необходимо было чье-то плечо, чтобы выговориться… И этим плечом оказалось плечо ее избранника – мужа, который служил ей в этот момент и бабушкой, и матерью для того, чтобы понять, что происходило. В этот момент времени и в этой точке пространства он стал для нее маленькой тем "плечом", на котором можно выплакать свое горе. Это было ни хорошо, ни плохо – просто это было выражением того страдания, в которое ввергли ее отец и мать, желавшие ребенка, которого так не хотела она, и этим ребенком стала ее сестра. То же самое и с маленькой Люсьен: отец и мать, любя друг друга, пожелали дать жизнь Клоду, братишке, которого она не хотела: во-первых, он был вторым ребенком, и кроме того, он был мальчиком, а именно мальчика, а не девочку хотела ее мама, когда родилась Люсьен. В действительности же вышло, что тот первый ребенок, которого хотели, оказался девочкой. И тогда эта девочка сказала: "Зачем только это надо быть девочкой… да незачем… я хочу умереть". Так ребенок – субъект – разрушает свое тело, которое не является больше для него достойным человека. И она спряталась в другое время своей жизни, довела себя до эмбрионального состояния. А мама говорила: "Да она же задохнется под этим кожаным пальто". – "Вовсе нет, она хочет, чтобы ее оставили в покое, там – под пальто, она спит и слушает, что мы говорим". – "Как можно спать и слушать одновременно?" – "Так она делала, когда находилась у вас в животе, она спала и слушала, жила вместе с вами".

Символически Люсьен вновь проделала эту дорогу, чтобы привести всех, кто имел к этому отношение, всех участников этой драмы к тому месту, где все остановилось. Часть ее жизненных потенций была заторможена невыговоренной речью и тормозила в ней право на жизнь как в ее индивидуальности, так и в ее сексуальной идентификации как старшей сестры.

В конце концов, кризис всегда вызывается непроговоренностью и искаженным пониманием происходящего. Например, маленький Клод, он плохо понял, что происходит: говорили-то о мальчике, который являл собой ту самую модель существования, что была и его моделью: этот малыш Эктор, "большой мальчик", бегает и ходит, мелькает перед глазами, именно таким хочет стать и Клод. Клод, он еще младенец, но именно те "большие мальчики", что окружают его, и являют для него тот образ, который он хочет воплотить в своем собственном взрослении. Но вот оказывается, что это взросление может одновременно спровоцировать и смерть отца. Клод пришел в отчаяние. И тут я тогда сказала: "Но это же не ты… Это Эктор видел такой сон о своем папе, и его папа – не твой папа, ты же не видишь такие сны о своем папе". И тут же Клод вернулся к собственному образу и собственной индентификации.

Это пример тех превентивных мер, которые мы проводили в Мезон Верт. И матерям Эктора и Люсьен никогда не придется обращаться больше к психиатру ни по поводу своей дочери, ни по поводу самих себя.

Эта превентивная работа в особенности должна быть направлена на выявление родительской позиции по отношению к ребенку (на стадии его эмбриональной жизни) и образу, в котором ребенок предстает перед внутренним взором родителей и с которым родители вступают в контакт затем – при рождении и в первые месяцы жизни ребенка. Мне думается, что именно в этот период можно проводить еще более точную работу по демистификации и снятию "наследственных долгов". Потому что именно в этот период наиболее ясно прослеживается роль "врожденных идей" и "врожденных недоразумений". Именно эта ступень развития человеческой личности целым поколениям воспитателей казалась неуловимой, а значит – и не интересовала их. Еще и сегодня большинство взрослых не обращают внимания на этот период жизни своих детей. Поле для работы в первые месяцы жизни человека гораздо шире, чем в первые десять лет этой жизни, – те, о которых известно уже достаточно много.

Случай, представляющий действительный интерес и позволяющий уловить тот живой, неумирающий в ребенке "язык", что интегрирован в нем, и к которому ребенок, нуждающийся в этой поддержке, обращается вновь, чтобы обрести себя в себе самом. Это язык в самом широком понимании этого слова.

У нас в Мезон Верт есть небольшой бак с водой, стоящий на высоте двух ступенек. За два года нашей работы мы ни разу не видели, чтобы дети играли с машинками на второй ступени около бака. И вот восемнадцатимесячная девочка залезает туда, с трудом затаскивает машинку, зажав ее между коленками, и сталкивает ее оттуда: бум-бум-бум. И продолжает в том же духе. Совершенно не подражая ей, ее трехлетний брат в другое время затаскивает туда грузовик и сталкивает его со ступенек точно таким же образом. И брату, и сестре так было надо. Я наблюдаю и вижу, что родители, а в особенности папа, приходят в ярость от той игры, которую придумали дети, хотя игра эта никому не мешала. Так реагировали только они. Я спросила у мамы: "Когда дети были маленькими и были в коляске, вам надо было спускаться и подниматься с коляской по ступенькам?" – "И не напоминайте!" – она смеется, муж – тоже. Тогда я спрашиваю: "Помните вашу квартиру?" Муж в недоумении: "Почему вы спрашиваете?" – "Потому, – отвечаю я, – что вы раздражаетесь из-за того, что делают ваши дети, а ведь это никому не мешает". Тем не менее папа на грани того, чтобы просто запретить своим детям играть. Мама мне поясняет: "Мы жили в бельэтаже, и у нас была несносная консьержка, которая не позволяла мне оставлять коляску на… и без того тесном входе. Так что я, чтобы добраться до нашей квартиры, была вынуждена постоянно поднимать коляску на семь-восемь ступенек, а когда родился второй, в коляске стало двое детей, так что я сходила с лестницы… бум-бум-бум…" А муж – закатывал сцены: ругал и консьержку, и свою жену, которая не могла убедить консьержку, что коляску надо оставлять внизу, что это бесчеловечно по отношению к ней. Точно так же, как он ругался и злился тогда, сегодня он готов был буквально изничтожить своих детей. В конце концов семья переехала, они нашли квартиру в доме с лифтом и низким первым этажом: теперь-то они живут в таком доме, где поднимать и спускать на себе ничего не нужно. "Вот этого-то и не достает вашим детям, – сказала тогда я родителям. – Вот что они делают". Малышка слышала это "бумканье" в свои первые 3–4 месяца, а ее брат – все свое младенчество. И они на своем языке, с помощью этих машинок, "возвращали" ту, свою с матерью, безопасность: бум-бум-бум, вниз, и снова подняться, и снова бум-бум, бум… Эти двое детей не играли, а в самом деле переживали необходимое им состояние.

Движения, жесты, которые родителям кажутся незначительными, либо, наоборот, представляются невыносимыми, могут носить самый что ни на есть разоблачительный характер. Эти маневры детей с машинками не были бессмысленной игрой: они воспроизводили безопасность детей при матери. Нагоняи отца не производили на них никакого эффекта; стоило ему отвернуться, дети принимались за прежнее. Для них играть в "это" было важнее всего остального; они вновь обретали себя самих защищенных, свою безопасность, которая была им необходима, как защита, позволяющая противостоять переменчивым людским настроениям.

Перед нами наглядный пример того, как родители склонны подавлять и цензурировать своих детей в выражении ими себя, в проявлениях, которые сообщают о ребенке нечто очень для него важное, что родители обязаны понять.

Эти двое родителей в тот день узнали кое-что важное для себя, они поняли, что ребенок обретает чувство безопасности, когда воссоздает тот "язык", который он усвоил в общении со своей матерью, и что язык – это не только и не столько слово, язык – это способ жизни. Настоящее средоточие базовых ощущений – чувствовать собственную безопасность с самых первых месяцев жизни, и это может включать в себя то, что ребенок, пусть даже его за это ругают, воспроизводит, повторяет определенные ситуации. Это процесс интеграции и инициации в жизнь, и дети повторяют его на свой манер. Но для того чтобы это понять, это надо увидеть. Такую возможность и предоставляет Мезон Верт. И важно, что это происходит до того, как общество принимает или не принимает ребенка. На этой стадии не только нарушения у ребенка, но непонимания, недопонимания у взрослых – обратимы. Родители таким образом открывают для себя, что такое понимание мира их детьми. То, что они сначала принимали за тики, мании, каприз или глупость, то что их нервировало, открывает перед ними потрясающую сеть физических связей, которые образовались вокруг самых обыденных событий первых лет жизни ребенка, когда существование молодой супружеской пары обременено массой проблем. Отец, приходивший в ярость от бесконечного "бум-бум-бум" машинки и грузовика, в конце концов с облегчением расхохотался: "Мне бы в голову не пришло, что мой сын и моя дочь помнят о той лестничной комедии, и что все это – желание ее вернуть!"

У стыда нет возраста

В Мезон Верт для пеленального столика мы отвели уголок за колонной. Мы не хотели, чтобы он был у всех на виду. Когда ребенка переодевают прилюдно, он не чувствует себя так комфортно, как тот, которого перепеленывают одного, вдали от посторонних глаз. Это вроде бы доказывает, что у младенца уже есть чувство стыда и что он стесняется, когда ему перед всеми оголяют попу. Мамы одобрили это. "Верно, – говорили они, – так лучше, так ребенок как будто дома".

Приходилось, правда, видеть и таких детей, которые не могли справлять свои нужды в одиночестве, без домоганий горшка с установкой его таким образом, чтобы быть в центре всеобщего внимания. И мы были вынуждены обращаться к мамам этих детей таким образом: "Нет, – говорили мы, – здесь дети идут с горшком за занавеску и не вытаскивают горшки на середину комнаты". Некоторые мамы, пытаясь возразить, доходили до того, что говорили: "Но тогда отчего бы и есть им не при всех?" На что я отвечала: "Нет, в нашем этносе принято есть вместе, и мы не считаем это стыдным. Когда вы что-то предпринимаете в отношении своего ребенка, представьте, что это происходит с вами. Вам бы понравилось, если бы ваш ночной горшок принесли в комнату?" – "Конечно, нет… Но ребенок – другое дело". – "Да нет, не другое". И очевидно, что когда уважаешь ребенка, даже очень маленького, он обретает чувство собственного достоинства, которым не обладал в отношении того, что касается таких операций, как физиологические отправления или переодевание.

В XVII веке аристократы могли принимать посетителей, сидя на горшке (стул с сидением с дыркой, под которым установлен горшок). В глазах детей этих аристократов, в глазах их слуг и менее родовитых дворян такой прием соответствовал положению, занимаемому хозяином. Ребенок хотел бы быть таким взрослым, которого он видит перед собой. Так зачем в качестве примера для подражания предлагать ему делать то, что тот, кто представляет для него идеал взрослого, не делал бы из чувства стыда?

В каждом ребенке – просто мы об этом не хотим думать – живет и развивается некий интуитивный проект отношения других к нему как ко взрослому. Значит, он ждет, чтобы по отношению к нему и вели себя так же, как по отношению к взрослому, и уважали бы так же. И в этом ребенок прав.

Во всем, что касается стыда, нужно это учитывать. Когда, например, родители, разгуливающие перед своими детьми в костюмах Адама и Евы, спрашивают меня – хорошо это или плохо, что дети их видят, – я отвечаю так: "Если к вам пришли друзья – друзья, которых вы уважаете, вы делаете то же самое?" – "Нет, конечно!" – "Тогда не делайте так и перед детьми. Вы ходите так, то есть вы не стесняетесь своей наготы перед вашим супругом, другом – прекрасно. Но ребенок не должен быть вашим супругом. Однако, если вы действительно нудисты и так ведете себя со всеми, пожалуйста".

Родители, которые разгуливают у себя дома нагишом, очень удивляются, когда мальчики в возрасте 6–8 лет начинают проявлять преувеличенную стыдливость. И удивляются еще больше, когда узнают, что девочки в детском саду, где есть младшие и старшие группы, бегают в туалеты, чтобы подсмотреть, как большие снимают штанишки. Именно для того, чтобы избежать вольного обращения с инцестом, нужно, чтобы во всем ребенок относился к родителям не иначе как к папе-маме. Я получаю много писем от родителей, которые ругаются, возмущаются, что их дети запираются в уборной. Чувство стыдливости рождается очень рано, но ребенок выражает его лишь тогда, когда иначе вести себя не может, когда ему угрожает некое запретное насилие или запрет стать самим собой из-за насилия, выражающегося в том, что другие на него смотрят.

В 1968 году, двадцатилетние, в противовес своим предкам, скрывавшим ("Не выставляйся на всеобщее обозрение") какие-то части тела, озаботились тем, что их дети будут так же усматривать в человеческом теле нечто постыдное. Но вместе с тем сами они, став родителями, в обнаженном виде детям не показывались. Теперь родители это делают, и совершенно не отдают себе отчета в том, что взрослое тело родителей для ребенка настолько прекрасно, что оно его подавляет. В соревновании эстетических значимостей он безоружен против тела взрослого. Между собой дети не стесняются своей наготы. Не беспокоит их и нагота других взрослых, но только не их родителей. На наготу тех, кто дал ему жизнь, ребенок смотрит совершенно особо, для ребенка это его внутренняя модель для подражания. Если же превалирует и выставляется напоказ внешнее, то ребенок не понимает, где его взрослый предшественник, чье существование подвергается сомнению фактом наличия его наготы, которую ему не с чем сравнивать. А те женщины, которые расхаживают голыми перед своими детьми мужского пола неизвестно до какого возраста, сокращают для собственного ребенка свободу его поведения. Модой нагота была низведена до банальности. Но невозможно низвести до банальности наготу отца или матери. Прежде всего, сам ребенок против того, чтобы доводить восприятие наготы родителей до подобного уровня. Родители в этом вопросе потеряли голову, они сегодня похожи на священника, у которого спрашивают, правда ли Христос присутствует при совершении таинства евхаристии, и который отвечает: "Совесть подскажет". Родители сегодня заблудились в трех соснах: с одной стороны, они не хотят поступать, как их родители, и говорят своим детям, что нагота естественна, с другой – пытаются при этом сохранять некую завесу тайны.

Те же проблемы и с жизнью семейной пары в присутствии детей. Ну, с наготой – ладно, а ласка, нежность? Есть пары, которые упорно даже не обнимаются в присутствии детей и не позволяют себе проявления друг к другу никаких знаков внимания; есть и такие, что бесконечно на людях целуются. И то и другое может выглядеть неестественно.

Мудрить тут нечего. "Все, – говорю я родителям, – очень просто: ведите себя перед своими детьми точно так же, как перед гостями, которых вы уважаете, – вот и все, что от вас требуется". Других критериев нет. Это требования этики, но не все родители, увы, им отвечают. Поскольку им воспитание принесло лишь аффективные сексуальные трудности, от которых они страдают по сей день, они убеждены, что, поступая таким образом, ограждают от подобного своих детей. В конечном же итоге получается, что единственная их цель – сделать наоборот, поступить не так, как поступали их собственные родители. В результате их дети вступают в противоречие с ними. Чрезвычайно вредно, чтобы родители определяли характер поведения по отношению к своим детям лишь в зависимости от того, как вели себя с ними их собственные родители: все-таки есть возможность продолжить род без того, чтобы по-прежнему множить эдиповы трупы. Следовало бы все-таки подумать и о свободе другого.

Уважать ребенка – это значит предложить ему модель поведения и предоставить возможность не подражать ей. У ребенка нет другого выхода в формировании себя, кроме отрицания, и он говорит "нет". Перед этим повторяющимся "нет" родители совершенно теряют ориентацию, и их ждет неминуемое поражение. Так что же у этих родителей не получилось? Все получилось, но выбрало другую дорогу, которая не соответствовала родительским представлениям. А ведь у чада-то было собственное представление о жизни. Родители ведут себя по отношению к нему так, как будто то, кем станет этот ребенок, имело смысл лишь в момент их соития, все остальное не в счет. Они отрицают, что желание жизни, которое живет в их ребенке, это нечто совершенно иное, чем то, что они себе представляли.

Вместе с воспитательницами домов ребенка

Я лечила двух маленьких мавританцев, брата и сестру, которые были помещены в дом ребенка. Доменик, 3 года, и Вероник – 22 месяца. Имена звучат похоже. Мальчик за три месяца, которые был в детском доме, не произнес ни единого слова, он терроризировал свою сестру, которая бессловесно все сносила, была депрессивна, а он – молчал. Тогда решили, что он отстает в развитии. Но он вовсе не отставал, просто он жил в ситуации, в которой ничего не понимал: ему никто не объяснил, почему это вдруг его отняли у папы с мамой – мавританцев. В качестве семейного воспоминания у него осталась лишь сестра. И он ее терроризировал, потому, возможно, что ему хотелось, чтобы она оставалась младенцем, каким была тогда, когда все они были вместе.

Мать, когда однажды на пару с мужем пришла к детям – глаз на них не поднимала. Это была мавританка, с корнем вырванная из своей среды; приспособиться к Парижу она никак не сумела; зарабатывала ведением хозяйства в чужих домах; и ясно, что, забеременев в третий раз, не имела возможности оставить при себе первых двух детей.

Суд постановил отнять их у нее, поскольку соседи подали жалобу, что детей в семье били. Судья отправил детей в дом ребенка. Я видела этих родителей, они были травмированы тем, что у них отняли детей, и все это только потому, что мать, беременная в третий раз, но не прекращающая работать, не могла выносить, как кричит малышка Вероник. Когда приходили родители, девочка пряталась у воспитательниц и орала, боясь, что мать может ее забрать с собой. Мальчик же, наоборот, шел к матери, потом – к отцу.

Назад Дальше