Колониализм раньше прикрывался также легитимностью, основанной на предположительном превосходстве европейской цивилизации и христианства как всеобщей религии. Рауль Жирарде сумел хорошо описать тесный союз Церкви и государства в европейской колониальной экспансии: "На протяжении XIX века, – пишет он, – исторически сложилась фактическая общность интересов Церкви с ее апостольской миссией, проводимой в заморских странах, и государства, осуществляющего свои имперские амбиции: с точки зрения подавляющей части верующих, как и неверующих, понятия евангелизации и колонизации никогда не теряли тесной связи друг с другом. Для Церкви распространение сферы её влияния – в пространстве и во времени – совпало с усилением европейского господства. Почти всегда миссионеры стремились опереться на колонизирующее государство, требуя от него защиты и успешно сотрудничая с ним в установлении и поддержке его политической власти. С другой стороны, практически всегда государственные органы признавали доктрину, согласно которой миссионерские акции в общем и целом являются важным вкладом в процесс колонизации, поскольку они способны помочь администрации в огромном числе задач, включая вопросы санитарного обеспечения и медицины, так что влияние миссионеров чаще всего считалось желательным с точки зрения образования и "нравственного воспитания туземцев". В этом плане довольно значимо то, что миссионерская деятельность почти не пострадала из-за конфликта Церкви и республиканского государства, который разразился в конце XIX века и начале XX-го".
Речь тогда шла о том, как "привести" другие народы к цивилизации, открыть новые торговые рынки, обеспечив процветание и технический прогресс на общемировом уровне. Так, в 1931 году французский преподаватель Альбер Байе на конгрессе Лиги прав человека, посвященном колонизации, заявил: "Отсюда следует, что колонизация легитимна, когда колонизирующий народ приносит с собой сокровищницу идей и чувств, которые обогатят другие народы; если это условие выполняется, колонизация оказывается не правом, а прямой обязанностью […]. Мне кажется, что современная Франция, дочь Возрождения, наследница XVII века и Революции, предлагает миру самоценный идеал, которая она может и должна распространить по всему мирозданию. Принести науку народам, которым она не известна, дать им дороги, каналы, железнодорожные пути, автомобили, телеграф, телефон, организовать у них гигиеническую службу, познакомить их с правами человека – вот задача братства. […] Страну, провозгласившую права человека, сделавшую огромный вклад в развитие наук, создавшую светское образование и служившую всем другим нациям примером борьбы за свободу, само её прошлое обязывает распространять везде, где она только сможет, идеи, ставшие причиной её величия". Действительно, европейские национализмы в конце XIX века представляли собой формы империализма, который разрабатывал идеологии легитимации колонизации через мега-идентичности. К слову, Ханна Арендт ясно продемонстрировала сложные связи, объединяющие этот подъем империализма с возникновением в Европе тоталитарных увлечений, а также с рождением современного антисемитизма, не имеющего ничего общего с христианским антииудаизмом, имевшим теологические основы.
Однако эволюция антиколониальных идей в самой европейской культуре и развитие в международном праве принципа права народов на самоопределение расшатали такую легитимность, способствуя одновременно оформлению принципов борьбы против расизма и антисемитизма. В XIX веке понятие империализма в европейской политической культуре имело положительные коннотации, поскольку колониальное расширение рассматривалось в качестве положительного, нормального и полезного явления, свидетельствующего о жизненной силе великий наций, их культуры и ценностей. Во второй половине XX века термин "империализм" приобрел отрицательное значение, а европейские государства были вынуждены отказаться от своих колониальных владений, чему зачастую предшествовали долгие и кровопролитные войны. На смену классическому империализму приходит неоколониализм, который США начинают практиковать в Латинской Америке, а потом и во многих других частях мира, по мере того как развертывание холодной войны приводит к политической клиентелизации недавно обретших независимость стран, попадающих в сферу влияния двух сверхдержав.
В то же самое время идеология мега-идентичности Запада претерпевает изменения. На смену колонизаторскому цивилизационному фанатизму XIX века с его гуманистическими претензиями приходит дискурс защиты прав человека и демократии, пророком которого становится Запад в целом, а стражем – США. Поэтому американский империализм оправдывает сегодня свои интервенции понятием "войны цивилизаций", в котором центральную роль играет война с терроризмом, позволяющая легитимировать превентивные войны. Проблематика меняется, однако в основе мы обнаруживаем всё тот же союз религиозного монотеистического архетипа и светской концепции счастья и спасения человечества, который оправдывал колонизацию XIX века, никогда не осуждавшуюся даже Марксом (действительно, для марксизма триумф западной капиталистической цивилизации является предварительным условием победы коммунизма, которая должна обеспечить счастье всего человечества).
Итак, невозможно избежать связи между расизмом и религией, сколько бы неприятной она ни казалась, ведь здесь мы имеем дело с невыносимым парадоксом: как религия, то есть источник нравственности, может порождать столь яростный по своим настроениям расизм? Чтобы объяснить этот парадокс, нужно обратиться к фундаментальному различию потребности в религии, присутствующей в человеческой природе, и институ-циализированной и догматизированной религии, – это различие мы подробно проработаем в третьей главе.
Упадок европейского национализма, и зарождение потребности в "корнях"
Господствующее сегодня объяснение катаклизмов, пережитых миром в период с конца XIX века, в общих чертах выглядит так: распад классических национализмов, конец воинствующих светских идеологий, например марксизма, возвращение религиозности и этики в контексте развития индивидуальных свобод и раскрепощения обществ. Но является ли религия в самом деле первичной матрицей идентичности? Какие отношения поддерживает она с различными типами обществ и их отличительными чертами? Вот предварительные фундаментальные вопросы, которыми необходимо заняться, если мы хотим трезво проанализировать серьёзнейшие проблемы идентичности, возникшие уже в нашу эпоху.
Можно задаться вопросом, не напоминает ли странным образом презрение, с которым после двух мировых войн XX века на Западе относятся к светскому национализму, столь модному в веке XIX, то презрение, с которым, mutatis mutandis, стали смотреть на религию и религиозную практику на исходе религиозных войн между протестантизмом и католичеством, которые шли в Европе XVI века. Устав от фанатизма и насилия современного национализма, европейская культура последней половины века отказывается от ценностей, связанных с национализмом, "деконструирует" национальный феномен, обнаруживая, что он является искусственным, изобретённым, что им манипулируют системы власти и политические амбиции. Этот феномен теряет свою притягательную, мистическую, нравственную силу, также как и свою, ранее считавшуюся чуть ли не биологической, функцию организации обществ и высшего выражения их идентичности. Культура просвещенческой Европы оказала то же самое разрушительное воздействие на религиозные чувства и религию как систему веры, организующую жизнь в городе. "Бог" был разоблачен в качестве сотворенного человеком изобретения, используемого в манипуляциях, нацеленных на укрепления систем власти и подавления.
Однако конец эры наций открыл, по крайней мере для Европы, пустоту идентичности, на которую со всей ясностью указывают тенденции поиска "корней" – само это слово отсылает к растительному миру и, соответственно, природе, неявно противопоставляемой преходящей деятельности политических систем. Эти поиски ведутся во всех направлениях, стремясь проникнуть в вытесненные воспоминания, покрытые свинцовым куполом национальных чувств и культурно-политических систем, выстроенных вокруг них. И этот свинцовый купол сегодня начинается плавиться, подчас заставляя нас снова вспомнить о значении Бога. Сумеет ли формирующаяся идеология европейской идентичности, следующая учреждению институтов Евросоюза, полностью стереть память суверенных наций? Эта память питает некоторые из форм сопротивления неолиберальной экономической идеологии глобализации, которая управляет выстраиванием Европейского Союза. Согласятся ли старые суверенные нации вернуться к статусу провинциальных наций, включенных в обширное экономическое пространство, конструирование собственной политической идентичности которого еще далеко от завершения?
По правде говоря, крушению национализма предшествовал мощный ураган, также дувший с силой и фанатизмом, – ураган столкновения двух концепций мира. Одна считала себя преодолением мира эгоизма и эксплуатации наций, достигаемым за счет братства угнетенных классов, ставших жертвой эксплуатации, систематизацией которой выступала организация мира в виде буржуазно-капиталистических наций; другая же с победным видом цеплялась за эту организацию, которая первоначально освободила общества от старого феодального гнета, создала современного гражданина, учредив свободу в самом благородном смысле этого термина. Вторая мировая война, а затем и холодная война вплели это всё ещё мощное дуновение национализма в ветра этой борьбы двух непримиримых идеологий.
И хотя марксизм послужил рычагом для русского национализма, так же как затем и для национализмов китайского и вьетнамского, мир с удивлением наблюдал за крушением этой идеологии и ее системы ценностей.
Марксизм и национализм исчезли одновременно, оставив пустоту в представлениях, которую редко можно было наблюдать в истории человечества. Эта пустота неоспорима для Европы, которая, начиная с середины XIX века, мыслила и организовывалась исключительно на основании двух этих верований, пусть они иногда и смешивались, а иногда противопоставлялись, в зависимости от географии, обстоятельств, большей или меньшей степени влияния на культуру европейского центра, которым могла быть Германия, Франция или Англия.
2. Пришествие нации и изменения в системах формирования идентичности
Идентичность – это социальный феномен в строгом значении этого термина, хотя мы подчас забываем, что она строится на отличии от того, что считается иной идентичностью. Идентичность функционирует, отсылая к тому или иному негативному полюсу, заданному видением другого, чем-то отличающегося, а может быть и врага. Вот почему любая система ценностей, структурирующая идентичность, в то же время является существенной составляющей системы власти, организующей порядок в рамках определенного общества и решающей, вести ли войну или заключить мир с соседним иным сообществом.
Как общества назначали себе, организовывали собственную идентичность, как определяли отношения с другим и иным до эпохи современных наций? Это основные вопросы, ответить на которые необходимо, чтобы понять дисфункции современного национализма, его сегодня уже заметное стирание и замещение другими системами идентичности. От ответа на них зависит также более полная оценка тех бурных изменений, которые мир претерпевает в наши дни и чья главная характеристика заключается вроде бы в возврате религиозности, вытесняемой светским модернизмом на протяжении двух последних столетий.
Вопреки эссенциалистским тезисам, идентичность не является неким неподвижным и неизменным феноменом; она развивается в зависимости от изменений, затрагивающих системы власти и силы, нормы цивилизации той или иной эпохи. Грек XX века – не грек века XVI, который жил в тени Османский империи; последний – не грек эпохи
Византийской империи, а он, в свою очередь, – уже не тот, что существовал в эпоху Перикла. Мы увидим, что в Европе нация довольно поздно сложилась в качестве базовой системы идентичности, выстраиваемой ранее на основе "провинциальных" микро-идентичностей, включенных в гораздо более обширные структуры власти, основанные на той религиозной идентичности, которую можно назвать мега-идентичностью. Само понятие современного Запада наследует многим векам европейской истории, когда сознание микро– и мега-идентичностей присутствовало в равной мере, прежде чем в XIX веке установилась система национального государства, а также вытекающее из нее международное право, истоки которого восходят к великим юристам Возрождения. Именно эта система сегодня, похоже, исчезает на наших глазах вместе со всей европейской конструкцией, чему сопутствует имперское развертывание Америки и поддержка НАТО. Создаётся цивилизационный национализм, которые должен заменить национализмы, развившиеся в XIX и XX веках, которые мы подробнее будем изучать в дальнейшем.
От "провинциальной" нации до нации суверенной и мистической
С конца XIX века мы привыкли считать, что мир, по крайней мере то, что обычно называют "цивилизованным миром", то есть Европу, сложены из "наций". Эти нации, республиканские или монархические, в своём построении опирались на то, что можно было считать естественными факторами – на географические или лингвистические границы, ареалы проживания населения с предположительно одними корнями, на непрерывность системы власти и, соответственно, желание жить вместе.
В те светские времена религию, в общем, не считали определяющим элементом нации. Травмы, оставшиеся от крайне болезненных и кровопролитных европейских религиозных войн, в конце концов привели к терпимости в религиозной сфере; в свою очередь эта терпимость, позволяющая католикам, протестантам и иудеям жить вместе в качестве граждан одной и той же нации, привела к маргинализации религии и религиозной идентичности как факторов, определяющих конституцию нации. Как мы видели, Луи де Бональд станет маяком для католического антиреспубликанского консерватизма, ненавидящего философов, провозглашающих "атеизм для знати и республиканизм для народов", то есть философию, которая ставит "разум на место религии", а "закон на место власти". Конечно, "традиционные" силы сохранялись, особенно во Франции, где они оплакивали вытеснение религии на обочину жизни нации. Франция, старшая дочь Церкви, была особенно дорога сердцу некоторых католиков, которые видели в современных идеях результат разрушительной работы протестантов, иудеев и франкмасонов. К этим традиционным или, скорее, традиционалистским силам мы вернемся позже, ведь их карьера, не завершившись в XIX веке, в конце XX и начале XXI века вступит в фазу изменений и морфологических преобразований, из которых мы никак не можем выйти.
Однако в конце XIX века и в начале XX в Европе, несомненно, главной составляющей идентичности является совсем не религия, а нация, отныне рассматриваемая в качестве естественного, подлинного и объективного феномена. Каждый теперь – француз, итальянец, немец, англичанин или испанец. У многих историков мы находим талантливое описание того, как нации и европейские национализмы фабриковались, как вводились в строй большие национальные мифологии, как деревенские территории представлялись в качестве элемента фольклора, как выстраивались новые воспоминания. Идентичность в таком виде настолько придется европейцам по вкусу, что дважды за XX век их нации развяжут убийственную войну, театром которой будет не только Европа, но и колонии, которыми она обзаводилась, начиная с XVII века. Другие страны также будут втянуты в две этих войны: США и Османская империя в войну 1914–1918 года, а Япония – в войну 1940–1945 гг.
Можно заметить, что в историческом контексте XIX века слово "нация" стало использоваться в новом значении, сформировавшемся в период Французской революции, которая связала понятие нации со священной мистикой суверенитета, которым ранее в соответствии с принципами божественного права удостаивался лишь монарх: теперь же несуверенная нация – это нация угнетенная, неполная, лишенная свободы и человеческого достоинства. Само слово "нация" не было для европейской культуры новым. Оно происходит от латинского корня, означавшего "рождаться в определенном месте и определенной среде". То есть до Французской революции оно означало провинцию, из которой происходил данный человек (как бретонец, провансалец, бургундец и т. п.), а название провинции отсылало к определенной этнической характеристике (которой часто выступал местный говор), к патрониму старинного племени, когда-то захватившего провинцию, или же к древним феодальным семьям, добившимся господства над этой провинцией.