Семейная педагогика - Азаров Юрий Петрович 25 стр.


А однажды мать застала сына за тем, что он штопал старый пуловер.

– Купил у товарища, – пояснил Сашка, – всего за пять рублей. У них собака разодрала этот пуловер…

Мать обняла сына:

– Отнеси ты ему эту вещь. Отдай, не позорь себя, сыночек…

И Сашка отдал, а мать достала вскоре такой, почти такой же свитер.

Сашка ходил в одной рубашке: синей в клеточку. Однажды девчонки ему сказали:

– Что, у тебя больше рубашек нет?

Сашка поначалу смутился, но, верный себе, нашелся и перевел разговор в шутку:

– А представьте себе, их сто штук, и все одного цвета. Точно так же у меня сто штанов, сто трусов и сто маек.

Вспомнил я Ушинского, который обрушился на благородных девиц, надушивших его шляпу. Обрушился, возмущенный их бестактностью. "Ведь вы же здесь специально изучаете нравственность, а не знаете того, что портить чужую вещь духами или другой дрянью неделикатно! Не каждый выносит пошлости. Наконец, почем вы знаете… может быть, я настолько беден, что не имею возможности купить другую шляпу… Да куда вам о бедности! Не правда ли… ведь это фи… совсем унизительно!" (Из воспоминания воспитанницы пансиона Водовозовой).

Мне понятны нравы благородных девиц, развращенных монастырским духом пансиона. Но откуда у наших девочек 14–15 лет такое перерождение, когда девчонка не в шутку, а всерьез заявляет: "Я полюбила его за то, что у него несколько фирменных джинсов". Или: "Он понравился мне, потому что таких дисков больше ни у кого нет". И этот вещевой ажиотаж нередко поощряется семьей.

Сашка ненавидел вещи, потому что они разобщали, разъединяли, сеяли вражду, обижали: всего этого он не сформулировал, но как-то по-своему почувствовал.

Потому и не любил школьные вечера, куда можно было приходить не в форме. Потому и забирался в эти вечера на самую верхотуру, в кинобудку, и оттуда следил за всем происходящим: за девчонками в длинных, фантастически прекрасных платьях, в ярких брюках, за соперниками в кожаных куртках, истертых до самого современного лоска.

Ах, не понять всего этого учителям!.. Как быстро люди забывают свое детство, теряют остроту ощущений, горькую взволнованность совершенно несбыточных притязаний. Ложный стыд?! А может быть, не ложный? Может быть, вообще – не стыд? А нельзя ли сыграть в такую игру: отсутствие материального – это и есть духовное… А так ли это? Нет, конечно, не так. Ребенок создан для красивых вещей. Они ему нужны, чтобы приобщиться к другим. Ну что же делать, если вещи обладают способностью приобщать.

Разве невольно не проникаешься симпатией к человеку, если его одежда соответствует твоим вкусам, всего лишь твоим представлениям о стандарте, норме. Как хотите это назовите. Одежда – визитная карточка человека. Потом может быть другое. Но мало ли что потом…

– А я не могу с ним рядом стоять, – говорит девчонка. (И все из-за одежды: ей стыдно.)

Нечто подобное Сашка Пушнин слышал постоянно. Разве такое легко перенести, если нет жизненного опыта? И здесь дело не только в одежде. Есть еще и акценты. Вкусы. Разговоры. И все это подростками схватывается мгновенно. За два-три часа, по моим наблюдениям, пятьдесят-шестьдесят только что приехавших из разных городов подростков рассортировывали по "малым группам", которые, как правило, отражали общность образовательного, демографического и прочих уровней. Потом, конечно, кое-что переигрывалось. Но то потом. А первоначально расклады обозначались жестко избирательно. И неизвестно, как с лидерами, но с отвергнутыми зачастую решалось изначально.

У меня как педагога эти явления всегда вызывали вопрос: "Как быть?"

Для себя я определил одно незыблемое правило: непременно говорить с детьми о том, что их волнует. Снимать тяжесть. Повышать личностный статус. Укреплять чувство собственного достоинства. И запретов на разговоры быть не должно. Я размышлял с детьми и о нужде, о том горе, какое может выпасть или уже выпало на семью человека. Иногда я говорил робко, иногда с иносказанием, иногда читал стихи на нужную тему.

Мне приходилось занимать и такую позицию. Скажем, читая Бернса, именно такие строчки, как "Кто честной бедности своей стыдится и все такое прочее, тот самый жалкий из людей, трусливый раб и прочее", я рассказывал о том, что духовная сила – ничем не заменимая ценность. Ах, как приятно мне было в среде детей возгордиться и своей бедностью, и шальной уверенностью в своей счастливой звезде, и забыть наедине с ними обо всех своих неудачах, о тайных слезах, обо всем, что могло бы как-то снизить уровень моего педагогического донкихотства… И как я бичевал при этом пороки, как ненавидел жирную сытость, с какой сатирической ненавистью я воспроизводил перед детьми картины с откормленными, лоснящимися в складках затылками – всякую отвратительную всячину… И как это моим милым подросткам нравилось. И тот, кто был беден (а у меня было много таких детей: работал в интернатах), как-то приподнимался в своих глазах. И потом старался быть чище, лучше.

Детям нужен духовный сотоварищ, духовный сообщник, духовный соучастник их жизни, их переживаний, их тревог!

9. Оптимизм педагогики Любви и Свободы – в том, чтобы никогда и ни при каких обстоятельствах не оставлять ребенка в беде

Размышляя над короткой Сашкиной жизнью, над опасными треволнениями Люды Гуровой и над десятками судеб самых разных подростков, чья жизнь была на волоске от катастрофы, я неожиданно пришел к поразившим меня выводам.

Во-первых, по крайней мере во время своего этого исследования, я избавился начисто от комплекса вины перед теми детьми, о которых я так или иначе писал. Мне казалось, что на этой теме должен лежать запрет, да, обыкновенный человеческий запрет. Запрет из самых этических соображений: нельзя живым напоминать о смерти. Нельзя человеческую смерть, тем более смерть ребенка, "эксплуатировать" как средство раскрытия каких-то специальных проблем. Нельзя близким погибших напоминать о трагическом случае. Нельзя никого травмировать и прочее. Этих "нельзя" было предостаточно.

Но потом я узнал, что неизбежность детской смерти действительно сопутствует жизни детских коллективов. На каждую тысячу старшеклассников один находится под угрозой использовать это свое трагическое право.

Один из врачей, специалист в области соматической психологии, заметил:

– Это закон. И здесь медицина бессильна. Вот сейчас три часа дня. И среди живых и здоровых подростков несколько ребят размышляют о смысле жизни и, возможно, о смерти. Десять приговоренных. Весь вопрос, кому из них повезет. Все дело случая…

Другой подтвердил, дав несколько иную аргументацию:

– Естественный отбор. Судьба. Выживаемость.

А третий стал говорить о синдроме "суженного сознания" – "ячейке", через которую проходит большинство. Причем эта ячейка является своеобразным рубежом жизни.

– Иногда ячейка зауживается настолько, – пояснил мой собеседник, – что становится для ребят роковой петлей…

Все эти объяснения меня как педагога не устраивали, потому что они не помогали устранить причины… Больше того, они подтверждали неизбежность детских самоубийств.

Нет, не устраивала меня медицинская гипотеза смерти подростка. Я видел в этом явлении этико-педагогическую сторону.

Забегая вперед, сразу хочу сказать о выводе, к которому неизбежно должен был прийти, а именно: взросление неразрывно связано с раздумьями о двух полярных явлениях: смерти и возможности реализовать себя. Познание смысла жизни невозможно без проникновения в смысл смерти.

Для ребенка возможность смерти – открытие. Как логический вывод оно созревает в подростковом или в юношеском возрасте. Как эмоциональное решение закрадывается в сердце ребенка в раннем детстве: семь-восемь лет. Мы, взрослые, тщательно, чуть ли не изо дня в день готовим ребенка к познанию смысла смерти. Готовим, когда рассказываем сказки с убийством зверей, злодеев. Когда рассказываем героические истории. Когда показываем трагические картины. Когда включаем экран, полный трагических сюжетов. Когда показываем, как гибнет природа. Когда на глазах у детей умерщвляем животных, птиц, рыб. Когда уничтожаем вредных насекомых. Мы легкомысленно безответственны в своем приобщении детей к трагическим явлениям жизни. Мы радуемся, когда после нашего рассказа ("А он как даст, из того сразу и дух вон!") губы ребенка начинают вздрагивать, а из глаз начинают выкатываться крупные слезы. И не подозреваем, что в этот момент закладываем в подсознание детей своего рода программу, которая будет давать о себе знать до самых последних дней жизни человека.

В этот период ребенок осознает и самоценность своей жизни. Он начинает понимать, что он для родителей – самое дорогое существо, и чисто эмоционально готовит (многократно) самые тяжкие наказания для своих родителей: например, свою собственную смерть, которую он преподнесет им за незаслуженные обиды. Ах, как иногда дети любят рисовать в своем воображении картины собственных похорон! И это только воображение, потому что история педагогики не знает случаев, когда бы малыши отваживались на такой страшный акт возмездия.

Второй период осознания себя через право на смерть проходит в подростковом возрасте. Здесь эмоциональное сливается с логическим, и тем опаснее становится этот момент жизни человека.

Не всегда подросток приходит к катастрофическим решениям из-за цепочки конфликтов. Иногда ребят поражает случайность возникновения их жизни. Сам факт, что родился именно он, а не кто-то другой (один из миллионов возможных), звучит величайшим открытием. Иногда в пятнадцать-шестнадцать лет подростку кажется, что он в этом мире все узнал, все испытал, что ничего интересного в жизни не будет, поэтому и жить бессмысленно. Часто подростки (в особенности девочки) жестко осознают возможную свою неустроенность в жизни; иногда, не видя перспектив, усваивают и развивают такой лейтмотив своего самосознания: "Лучше бы я не родилась. Зачем я должна мучиться, если я не смогу достигнуть того-то и того-то".

Большинство людей взрослых, занимающихся умственным трудом, с которыми я говорил, подтвердили, что мысль об окончании жизни приходила им в подростковом или юношеском возрасте. И почти все отметили, что этот период исканий самого себя даже через трагическое заканчивается к восемнадцати – двадцати годам. Таким образом, размышления подростков о смысле своего существования довольно часто затрагивают и вопросы своего права на смерть. Но беда не в этом. А в том, что таким ходом размышления человек как бы подготавливается к акту смерти. И когда создаются вдруг невыносимые условия и всплеск эмоциональной энергии захватывает ребенка, некоторые не выдерживают перенапряжения и делают свой последний, роковой шаг.

Нет, не правы профессор медицины и его коллеги. Предотвратима любая катастрофа! Как бы ни хотелось произносить те нужные сокровенные слова в банальном оформлении, необходимо говорить с подростками о ценности человеческой жизни, о смысле человеческой смерти, гибели, трагическом исходе, подвиге, кончине. Ибо удержать отчаявшегося подростка может только человеческий голос, идущий от человеческого сердца.

Как надо сказать подростку о том, что жизнь дарована именно ему великим волшебником – природой, что великий грех (не надо бояться этого слова) втаптывать в землю этот прекрасный дар.

Как важно поведать детям о том, что уходящая жизнь – всегда трагедия для других, особенно для самых близких.

Как важно добиться, чтобы дети пришли к пониманию, что высшее счастье – это просто быть, чувствовать, видеть, мыслить, делать, дерзать, терять и находить!

Как важно своевременно увидеть назревание катастрофы в глазах подростка, в его движениях, в его словах, как важно научить товарищей прислушиваться к биению пульса своих друзей, чтобы прийти на помощь, чтобы не оставить в беде.

Это как раз та педагогика, которая способна снять возможность появления эффекта "суженного сознания".

10. Нравственное чувство и нравственная вера – вот что способно объединить взрослых и детей

– Все у меня изменилось, – рассказывает Люда, – потому что я вступилась за Сашку. Я несколько раз говорила, что мы все: и ребята, и учителя – виноваты в его смерти. Ему уже деться было некуда, вот он и решился на такое. Вы даже не представляете, как это бывает, когда на одного сразу наваливаются и родители, и учителя, и класс… Раньше мне было легко учиться. Все ко мне хорошо относились. А когда это случилось, все стало наоборот. Чуть опоздаю, ну буквально на тридцать секунд: "Марш к директору". Описка в контрольной – тройка. Вот, гляньте…

И Люда вытащила из сумки тетрадь по алгебре. Смотрю работу (после я покажу эту контрольную опытному методисту который оценит ее пятеркой), читаю замечания в дневнике: грубила, плохо работала на пришкольном участке, опоздала, примите меры, Люда дерзит, мешает классу учиться… Вслушиваюсь в ее слова:

– И мои родители, конечно, верят не мне, а им, учителям. И тоже на меня: "Хулиганкой растешь". А тут еще и класс. Стали мне говорить, как тогда Сашке: "Тебе что – больше всех нужно? Чего ты лезешь и споришь с учителями? Из-за тебя одни собрания пошли и разбирательства". А вчера, когда Екатерина Ивановна пришла и сказала: "Вот снова наш класс плохо дежурил… Все из-за Гуровой", – то все ребята закричали: "Хватит нам с ней возиться, пусть уходит в другую школу". Я встала и ушла. Думала, хоть мои прежние подруги меня найдут, но никто не нашел. Вы даже не представляете, как мне обидно стало. Я, конечно, и на следующий день в школу не пошла. Поехала на Сашкину могилу. И здесь стало мне страшно. Так захотелось им всем отомстить: "За что же так все они против нас с Сашкой? – думаю. – Что мы им плохого сделали?" А самой так хочется исчезнуть… Нет, нет, не думайте, это я так просто. Я никогда не сделаю того, что сделал Сашка.

Люда говорила все это спокойно, даже улыбаясь. Поправляла при этом волосы и даже чуть-чуть, как мне показалось поначалу, кокетничала. Моя мысль металась в догадках: "Что с ней? Что истинно в ее словах, а что нет?" И вдруг непонятность мгновенно исчезла, и я почувствовал горький стыд от своих диких предположений. Люда вдруг заплакала. Лицо ее стало красным. А потом вмиг слезы исчезли, и она снова сделала попытку улыбнуться.

– Ты понимаешь, какая штука, – стал я рассуждать, – я тебе в двух словах расскажу о своем отношении к людям. Оно во многом совпадает с твоим прежним отношением. Сейчас у тебя несколько изменилось все. Но это временно. Так вот, все, на кого ты злилась, они не совсем такие, какими порой кажутся. В каждом сидит добро и зло. И добра, представь, больше, чем зла. Вот, знаешь, сразу после дождя бывают большие лужи. И вода стоит на месте. А стоит крохотный ручеек сделать, как вода тут же вся и выбежит. Так и с людьми. Иной раз одного слова, одного ручеечка достаточно, чтобы люди стали добрее, чтобы зло у них улетучилось.

Ох, как я верил тогда в свои слова, как я хотел, чтобы Люда тут же мгновенно приняла мою философию. Собственно, в тот момент это не было моей какой-то новой версией или средством убеждения, в этих словах бурлила моя собственная противоречивость, которая и была разбужена детской тревогой, прикосновением к человеческой сути.

Размышляя над педагогическими проблемами, я всегда убеждался в том, что этот искрящийся контакт, когда общение с ребенком заряжает тебя новой нравственной силой, является главным в воспитании. И я был несказанно счастлив, что эти контакты вдруг очистились и дали ту единственную нравственную искру, которая исключала какое бы то ни было недоверие или невозможность осуществления какого-то замысла.

У веры, если она истинна, если она основывается на бескомпромиссности нравственного закона, есть нечто особое. В отличие от слепой веры, вера истинная, основанная на убеждениях, обнажает совесть, придает свободе человеческой воли ту законченность формы, благодаря которой содержательная духовность обретает материальную силу.

И как важно и веру, и совестливые побуждения, и доверие, и свободу воли тут же материализовать в разумных педагогических действиях.

11. Не смотрите на ребенка сверху вниз

Говорить с детьми о самых главных вещах – о смысле жизни, о смерти, Любви, Свободе – и по самому высшему счету, без скидок на детскость, говорить как с равноправными гражданами, говорить так, как говорил бы ты с самим собой или с самым близким человеком, – вот что разрешает нравственное противоречие.

Назначение человека, смысл жизни, действование и самосовершенствование до последнего вздоха и, наконец, бессмертие – вот те пределы, в рамках которых должны быть объяснены подросткам их повседневные тревоги. Не касаться этих проблем – значит оставить детей в том состоянии нравственной неразбуженности, в котором многие из них пребывают, уже став взрослыми людьми.

Разговор с Сашкиными одноклассниками я начал с каких-то оговорок и извинений.

– Я не сомневаюсь, что вы меня поймете, – сказал я, – хотя, возможно, кое-что может показаться вам оскорбляющим память вашего товарища. То, что я скажу, не принадлежит мне. Я просто объясню вам то, что сформулировало для себя человечество. Я хотел бы рассмотреть сам факт случившегося как бы в двух плоскостях. Первая – чисто теоретическая. – И тут, взяв томик Канта, я стал фактически комментировать его такие высказывания: "Лишение себя жизни есть преступление… Уничтожить в своем лице субъект нравственности – это то же, что искоренять в этом мире нравственность в самом ее существовании, потому что она в человеке, а ведь лицо есть цель сама по себе, стало быть, распоряжаться собой просто как средством для любой цели – значит унижать достоинства человечества в своем лице, которым и был введен человек для сохранения".

Я говорил о том, что человек является самоцелью, что его назначение – жить, действовать и сохранять себя (Спиноза), что назначение человека, его смысл жизни, счастье – в любви (Достоевский), что величайший закон человеческого бытия – благоговение перед всем живым (А. Швейцер). И наконец, подвел снова ребят к первоначальной мысли: "лишение себя жизни есть величайшее преступление".

– Но совсем по-иному, – продолжал я, – все это развивается в самой жизни. – И тут я стал говорить о тех противоречиях, которые вдруг человеку кажутся безвыходными, и об эффекте "суженного сознания", и о необратимости явления.

– Понимаете, когда я узнал о случившемся, первым делом обвинил себя… Я через некоторых ребят вашего класса знал о складывающихся не совсем нормальных отношениях в коллективе и не набрался смелости, чтобы вмешаться в ваши дела. Конечно, никто из нас не знал и не предполагал такого исхода, и все же этот факт что-то приоткрыл: не так мы живем, не так относимся друг к другу. Не думайте только, что я хочу вас подвести к некоему признанию собственной вины.

Хотя мы, взрослые, не сможем снять с себя вину. Мы долго говорили с Екатериной Ивановной (она тут же сидела со слезами на глазах), которая остро переживает свою вину, ей необыкновенно тяжело, и ей просто необходимо помочь.

Девочки на последней парте стали о чем-то переговариваться, и я не удержался:

– Вы что-то хотите спросить?

Назад Дальше