"Избалованный страхом и покорностию всех его окружающих людей, он скоро забылся и перестал знать меру своему бешеному своеволию. Он выбрал себе из дворовых и даже из крестьян десятка полтора головорезов, достойных исполнителей его воли, и образовал из них шайку разбойников. Видя, что барину все сходило с рук, они поверили его всемогуществу, и сами, пьяные и развратные, охотно и смело исполняли все его безумные приказания. Досаждал ли кто Михайлу Максимовичу непокорным словом или поступком, например, даже хотя тем, что не приехал в назначенное время на его пьяные пиры, – сейчас, по знаку своего барина, скакали они к провинившемуся, хватали его тайно или явно, где бы он ни попался, привозили к Михайлу Максимовичу, позорили, сажали в подвал в кандалы или секли по его приказанию. <…> Бывали насилия и похуже и также не имели никаких последствий. <…>
…Впрочем, от лютости Михайла Максимовича страдали преимущественно дворовые люди. Он редко наказывал крестьян, и то в случаях особенной важности или личной известности ему виноватого человека; зато старосты и приказчики терпели от него наравне с дворовыми. У него не было пощады никому, и каждый из его приближенных, а иной и не один раз, бывал наказан насмерть. Замечательно, что, когда Михайла Максимович сердился, горячился и кричал, что бывало редко, – он не дрался; когда же добирался до человека с намерением потешиться его муками, он говорил тихо и даже ласково: "Ну, любезный друг, Григорий Кузьмич (вместо обыкновенного Гришки), делать нечего, пойдем, надобно мне с тобой рассчитаться". С такими словами обращался он к главному своему конюху, по прозванью Ковляге, который, неизвестно почему, чаще других подвергался истязаниям. "Поцарапайте его кошечками", – говорил с улыбкой Михайла Максимович окружающим, и начиналась долговременная пытка, в продолжение которой барин пил чай с водкой, курил трубку и от времени до времени пошучивал с несчастной жертвой, покуда она еще могла слышать… Меня уверяли достоверные свидетели, что жизнь наказанных людей спасали только тем, что завертывали истерзанное их тело в теплые, только что снятые шкуры баранов, тут же зарезанных. Осмотрев внимательно наказанного человека, Михайла Максимович говорил, если был доволен: "Ну, будет с него, приберите к месту…" и делался весел, шутлив и любезен на целый день, а иногда и на несколько дней. Чтобы довершить характеристику этого страшного существа, я приведу его собственные слова, которые он не один раз говаривал в кругу пирующих собеседников: "Не люблю палок и кнутьев, что в них? Как раз убьешь человека! То ли дело кошечки: и больно и не опасно!""
Даже в 1855 г., через много лет после описываемых событий, царская цензура запретила печатать этот текст, да и родственники Аксакова считали, что незачем выносить сор из семейной избы.
Замечательный рассказ И. С. Тургенева "Бригадир" (1868) обычно воспринимается как повесть о безответной любви, русский аналог истории кавалера де Грие и Манон Леско. Но это также история крепостной тирании. Изменив имена и отдельные факты, Тургенев рассказал в нем подлинную историю Аграфены Лутовиновой, родной тетки своей матери Варвары Петровны Тургеневой. Тульский литературовед Николай Михайлович Чернов (1926–2009) нашел и опубликовал подлинные документы этого следственного дела.
"Капитанша Шеншина содержит своих подданных скудно, выдавая им хлеба весьма мало, а щи и кашицу приказывала варить не в каждый день. Била их нещадно палкой, поленом и чем ни попало без всякой вины и причины. Малолетнюю крепостную девку Авдотью Иванову ударила железным аршином, от чего та сделалась больна и месяца через четыре умерла. В 1804 или 1805 году другая дворовая девка, Михеева, по приказанию госпожи сечена розгами так, что от сего заболела и была служителями барыни выброшена в сени, где лежала до 29 генваря, а в сие время замерзла. Того ж числа ночью она, Шеншина, велела внести замерзшее тело в избу, а повару Терентию нагреть котел воды для того, чтобы растаять то тело, ибо оное в гроб положить по согнутию никак невозможно".
"В 1806 или 1807 году крепостная девка Варвара Васильева от жестокостей госпожи Шеншиной удавилась на чердаке. Девка Марья Михайлова за невыполнение приказания Шеншиной прикована была в сенях, а после от нестерпимых побоев выбросилась в слуховое из дома окно, бежала из Тульской губернии, Чернской округи в село Пашутино. Будучи же оттуда по пересылке возвращена, в 1811 году зимним временем от жестокостей г-жи Шеншиной умерла. Крестьянина села ее Пашутина Андрея Ястребкова по злобе за принесенную братом его Никитою жалобу в жестокостях ее, вытребовав из села, держит при доме с двумя его дочерьми. А жена его, Ястребкова, с двумя оставшимися при ней малолетними детьми ходит там по миру.
Дворового человека Ивана Черкесова в 1811 году по сомнению в подговоре к побегу повара Терентия она держала раздетого и разутого пять недель со связанными назад руками, да две недели заклепанного в наручниках, а когда повар был пойман, то обоих их сковала по ноге, продержала в сем состоянии все лето, а потом высекла розгами нещадно. Лет тому за тридцать прежде, во время жительства Шеншиной в Тульской губернии в городе Черни, она для сокрытия законопреступной ее связи с помещиком Ергольским приказала принадлежавшего ему человека, ловчего Алексея Фунтика, проводить из города в деревню, напоить его пьяным и у пьяного отрезать язык. Что и исполнено – язык вытащен клещами и отрезан, а несчастный умер. Тело его зарыто в землю близ реки и полою водою унесено неизвестно куда" (Чернов, 2003).
По сравнению с этими архивными документами, – крепостному человеку довести до суда дело против помещика было неизмеримо труднее, чем современному россиянину дойти до Страсбургского суда, – тургеневский рассказ "Два помещика" (1852) кажется просто милой шуткой:
...
"Между тем воздух затих совершенно. Лишь иногда ветер набегал струями, и, в последний раз замирая около дома, донес до нашего слуха звук мерных и частых ударов, раздававшийся в направлении конюшни. Мардарий Аполлоныч только что донес к губам налитое блюдечко и уже расширил было ноздри, без чего, как известно, ни один коренной русак не втягивает в себя чая, – но остановился, прислушался, кивнул головой, хлебнул и, ставя блюдечко на стол, произнес с добрейшей улыбкой и как бы невольно вторя ударам: "Чюки-чюки-чюк! Чюки-чюк! Чюки-чюк!"
– Это что такое? – спросил я с изумлением.
– А там, по моему приказу, шалунишку наказывают… Васю буфетчика изволите знать?
– Какого Васю?
– Да вот, что намедни за обедом нам служил. Еще с такими большими бакенбардами ходит.
Самое лютое негодование не устояло бы против ясного и кроткого взора Мардария Аполлоныча.
– Что вы, молодой человек? что вы? – заговорил он, качая головой. – Что я, злодей, что ли? Что вы на меня так уставились? Любит да наказует: вы сами знаете".
Вскоре, уезжая от гостеприимного хозяина, автор встретил только что наказанного Васю и подозвал его:
...
"Что, брат, тебя сегодня наказали? – спросил я его.
– А вы почем знаете? – отвечал Вася.
– Мне твой барин сказывал.
– Сам барин?
– За что же тебя велел наказать?
– А поделом, батюшка, поделом. У нас по пустякам не наказывают; такого заведенья у нас нету – ни, ни. У нас барин не такой; у нас барин… такого барина в целой губернии не сыщешь".
Художник Василий Васильевич Верещагин (1842–1904) вспоминает:
"С крестьянами, как и отец мой, дядя не был жесток, но как тот, так и другой иногда отечески наказывали их "на конюшне"; парней, случалось, отдавали не в очередь в солдаты, а девок выдавали замуж за немилых, придерживаясь пословицы: "стерпится – слюбится". Эти последние случаи, впрочем, бывали чаще у нас, где мамаша брала всецело на себя заботу о согласии и счастии молодых людей, а папаша ей не перечил" (Верещагин, 1895).
В XIX в. повышенное внимание привлекает телесное наказание женщин. В начале XVIII в., как показывает Э. Шрадер, подобные факты воспринимались как "естественные". Постепенно картина меняется.
Вчерашний день, часу в шестом,
Зашел я на Сенную;
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую.
Ни звука из ее груди,
Лишь бич свистал, играя…
И Музе я сказал: "Гляди!
Сестра твоя родная!"
С фактической точки зрения, в этом знаменитом стихотворении Некрасова, написанном около 1848 г., все неверно (комментарий О. А. Проскурина). Поэт не мог быть свидетелем истязания, так как к женщинам наказание кнутом вследствие его особой опасности не применялось, а в 1845 г. вообще было отменено. На Сенной площади в Петербурге не производились публичные наказания, а находилась полицейская часть, в которой секли розгами (втайне от посторонних глаз) совершивших проступки дворовых, пьяниц, мелких воришек и т.
п. В основе стихотворения – зрительное сходство между зачеркнутыми красными чернилами крест-накрест в цензурном ведомстве рукописями и исполосованными кнутом и кровоточащими спинами жертв палача. Стихотворение, по словам О. А. Проскурина, "обобщенный символ страданий, включающий истязания над народом и над поэзией, которая вступается за его судьбу и разделяет его участь ("иссеченная муза")" (см.: Некрасов Н. А. Избр. соч. М.: Худ. лит., 1989. С. 564).
Однако массовое сознание воспринимало сцену буквально. Впрочем, даже гуманное требование не подвергать женщин телесным наказаниям можно обосновать по-разному. Как показывает Шрадер, в 1830-х годах чиновники объясняли необходимость освобождения мусульманских женщин от телесных наказаний их низким культурным уровнем, а в 1850-х – тем, что они биологически слабы и тяготеют к материнству, вследствие чего более высокая цивилизация должна проявлять к ним снисходительность. Логика разная, но предпосылкой рассуждения в обоих случаях является женская и этнокультурная неполноценность.
Улучшали ли телесные наказания нравственные качества народа? О незлобивости русских крестьян, принимавших телесные наказания как должное, писали многие.
Гоголевский кучер Селифан в ответ на угрозу высечь его говорит Чичикову: "Как милости вашей будет завгодно, коли высечь, то и высечь; я ничуть не прочь от того. Почему ж не посечь; коли за дело, то на то воля господская. Оно нужно посечь потому, что мужик балуется, порядок нужно наблюдать".
"В нем много человеческого достоинства, но, как крепостной человек, с детства привыкший к порке, он повествует о своих бесчисленных сечениях без всякого возмущения, стыда или даже обиды, а только отмечая степени: то его высекли легко, потому что ему надо было садиться на лошадь, то так, что он встать не мог, и его унесли на рогожке", – резюмирует образ лесковского Ивана Северьяныча Б. Я. Бухштаб (1983).
Согласно популярному изречению Достоевского, русский народ любит страдать. Вот ему и предоставляли такую возможность. На что тут жаловаться?
До тех пор, пока порка была обязательной частью их обыденной жизни, возмущаться ею было бессмысленно. Зато во время крестьянских бунтов мужики охотно перевертывали привычный уклад, придавая самосуду над помещиками форму телесных наказаний и усугубляя физическую боль жертвы чувством унижения и безвозвратной утраты своего сословного и личного достоинства. Например, в 1840 г. крестьяне били батогами посетившего свое новгородское поместье дворянина Головина. В 1843 г. был высечен розгами капитан Шлихтинг, после чего крестьяне взяли с него расписку об отпуске их на волю.
Много шума наделала рассказанная Герценом и ставшая достоянием гласности история порки крепостными крестьянами статского советника, камергера Двора Его Величества Петра Андреевича Базилевского (1795–1863). Проживая летом 1850 г. в своем имении в Хорольском уезде, Базилевский замучил крестьян разного рода придирками и поборами. Выведенные из себя люди явились в усадьбу и, отведя помещика на конюшню, выпороли его арапником, после чего взяли с него расписку, что он сохранит происшедшее в тайне. Вместо того чтобы сдержать слово, статский советник через пару лет решил свести счеты с наказавшими его крестьянами и велел вне очереди отдать в солдаты одного из парней, участников экзекуции. Тот возмутился, явился к местному предводителю дворянства и рассказал ему, что барин сдал его в рекруты за то, что он его больно сек, а в качестве доказательства предъявил собственноручно написанную Базилевским расписку. Реноме статского советника было уничтожено в одночасье. О порке доложили Николаю I, который повелел Базилевскому выехать за границу и не возвращаться "до особого указа". Молва о "поротом камергере" преследовала Базилевского и там, на него смотрели как на "потерявшего лицо". Хотя пороли его по другой части тела.
В середине XIX в. либеральным мыслителям стало ясно, что отмена телесных наказаний – необходимый элемент и даже одна из предпосылок модернизации России. Но, как писал известный исследователь истории телесных наказаний в России А. Г. Тимофеев, "привычка бить вошла, с одной стороны, в плоть и в кровь представителей администрации, с другой, долговременный опыт научил низшие сословия безропотно переносить начальственные распоряжения… В начальные периоды слышался даже протест в защиту старого пути, с которым выступило правительство, проникнутое западными началами и веяниями" (Тимофеев, 1904).
Вслед за Тимофеевым хочу особо подчеркнуть, что важнейшим фактором ограничения телесных наказаний, как и всех прошлых, настоящих и будущих российских реформ, была оглядка на европейское общественное мнение и забота о государственном имидже.
Российская бюрократия не любила и боялась своих подданных, но хотела выглядеть цивилизованной за рубежом. Обмануть Европу было не так легко. В 1832 г. сын французского маршала Даву купил в Москве у "заплечного мастера" кнут и вывез его на родину. Европа ужаснулась варварству русской правящей элиты. Реакция в России оказалась типично российской: было издано секретное предписание кнутов иностранцам не продавать и заплечных дел мастеров не показывать.
Историю на эту же тему рассказывает в своих воспоминаниях князь Петр Андреевич Вяземский (1792–1793):
"Когда граф Марков (имеется в виду А. И. Морков (1747–1827), дело было в 1784–1786 гг. – И.К. ) был посланником в Стокгольме, назначен был к нему секретарем добрый и порядочный человек, но ума недалекого. Однажды после обеда, который Марков давал в честь дипломатического корпуса, заметил он, что собрался кружок дипломатов около Д***, который с большим жаром твердил: "И вот так, и вот этак" (et comme si et comme ca) и размахивал руками. Марков почуял беду. Он подошел к кружку и спросил одного из слушателей, о чем идет речь. "Господин секретарь, – отвечал тот, – изволит объяснять нам, как производится сечение кнутом в России"" (Вяземский, 1999).
Крепостники-помещики считали порку одним из главных национально-религиозных институтов России. Один такой "помещик-тож" написал в "Земледельческой газете" в феврале 1857 г.:
"Власть помещика – власть родителя над детьми, а по нашим православным понятиям дети принимают без ропота наказания от своих родителей. Наказание розгами не заменить никакими заморскими затеями, потому что розги в руках благонамеренного и доброго помещика – истинное благодеяние для крестьян".
Герцен процитировал и прокомментировал этот текст в заметке в "Колоколе" < Сечь или не сечь мужика? > В 1860 г. он даже обратился к "образованному меньшинству" дворянства со статьей "Розги долой!", в которой предлагал организовать "Союз воздержания от телесных наказаний" (Герцен, 1956. Т. 7).
После Манифеста 19 февраля 1861 г., который объяснял отмену крепостной зависимости "уважением к достоинству человека и христианской любовью к ближним", телесным наказаниям, казалось бы, не осталось места. Но многие люди во власти так не думали. В своей знаменитой статье от 19 февраля/3 марта 1861 г. бывший декабрист Николай Иванович Тургенев (1789–1871) писал по этому поводу: