Я у себя одна, или Веретено Василисы - Екатерина Михайлова 25 стр.


В общем, мы - простые ребята. Денег на одежду тратим немеряно, выглядим совсем не так, как хотим показать, встречных-поперечных уличаем в обмане, сами, как говорили в школе, "врем всем своим видом", бодро живем интенсивной вещевой жизнью. И будем продолжать жить. До стабилизации или полно­го краха, что для нас примерно одно и то же. При богатстве и достатке, спокойном завтрашнем дне деньги начнут тратить на совсем другие, серьезные и основательные проекты. А начнись опять разруха и хаос, снова примемся шить штаны из занавесок и бороться с молью".

Казалось бы, такой легкий, ироничный текст, да еще на тему, которая офи­циально много лет считалась "не нашей" - было даже такое слово "ве­щизм". Неофициально же, как всем нам известно, озабоченность по поводу вещей и в особенности одежды просто зашкаливала - и было отчего. И вот в этом-то легком тексте, как стекляшка в буханке черного, вдруг скрип-хрусть: "а начнись опять разруха и хаос". Да. Вот оно, пойманное, как та моль: нет и не было безопасности, все наши усилия устроить хоро­шую жизнь - это слабенькая, хотя и постоянная попытка отгородиться от хаоса. Старая вещь это знает. Вещь напоминает, что был дом, стол, свет, се­мья, - и о том, как все это непрочно, а иногда - и о том, как случилось то, что случилось.

"Бабушка моей знакомой, будучи в молодости женой высоко­поставленного то ли красноармейца, то ли чекиста, любила кра­сивые вещи и приобретала их по возможности. Времена были тяжелые. Мужа ее вскорости арестовали и расстреляли как вра­га народа, а ее отправили в лагеря. Красивые вещи, как вы­яснилось из достоверных источников, оказались в известном ей доме высокопоставленного партийца, избежавшего участи ее мужа.

После многих страшных лет лагерей бабушку реабилитировали. Она возвратилась в Москву. Ей, что вполне понятно, захотелось вернуть свои красивые вещи, и она что-то такое предпринимала в этом направлении. Нынешний обладатель ее красивых вещей, видимо, прознав про это, испугался и сдал их в комиссионки, причем в разные. Не имея достаточно средств, чтобы выкупить все свои вещи, бабушка ограничилась покупкой абажура.

- Этот абажур висит в моей комнате, - заметила девушка, рас­сказавшая мне эту историю".

В этом сюжете - таких вообще-то тысячи - самое поразительное для меня то, что записан и рассказан он явно молодыми женщинами и нашел свое место в россыпи баек и воспоминаний о мужчинах, романах, изменах и прочих пре­вратностях личной, любовной жизни. Остроумные молодые дамы без стесне­ния - и не без горчинки, если вчитаться, - повествуют "о своем, о девичь­ем" при свете все того же абажура; история называется "Возвращение".

Почему-то мне очень хочется верить, что бабушка рассказчицы действи­тельно приобретала свои "красивые вещи", что они - включая и этот са­мый абажур - были не реквизированы у каких-нибудь лишенцев, а хотя бы выменяны на барахолке. Возможно, я хочу слишком многого...

Иногда в начале групповой работы я прошу вспомнить и описать любую вещь, которая прожила в семье долго. Может быть, у нее нет официального статуса "семейной реликвии", но это вещь с душой и памятью. Какая это душа и о чем память, хорошо видно из самих описаний. Вот несколько, взя­тых почти наугад из моих записей:

- Серебряные сережки, вот они на мне. Прадед с ярмарки привез трем дочкам одинаковые подарки, чтоб не обидно. Моей бабушке достались такие же, дешевенькие, как сестрам, перед самой кол­лективизацией. Потом уж какие ярмарки - потом Казахстан.

- Икона Богородицы. С ней была такая история: немцы, когда город взяли, у нас в доме стояли постоем, все ценное забрали. У нее был серебряный оклад. И вот когда они отступали, такой был мо­мент - ничей город, то ли ушли, то ли еще нет. Тихо стало, баб­ка моя и вышла посмотреть, что и как. А икона наша среди улицы лежит ликом вниз, прямо на грязном снегу. Оклад содрали, а саму выбросили, и почти к воротам. Вот она у нас и семейная.

- Шляпный болван моей прабабушки. Она была модистка. Вещь вроде ненужная, но живет, и уж, конечно, не мне ее вы­брасывать.

- Портрет бабушки акварельный. Когда она пропала без вести на войне, кто-то из родни обклеил траурной каемкой. А дед увидел, страшно разъярился и стал отдирать. С двух сторон отодрал, не выдержал и побежал ругаться, кто сделал, чего живую похорони­ли. Так у этой картинки с двух сторон траур, а с двух нет. Бабуш­ка вернулась еле живая, не до картинок было. Так и осталось.

- Специальный ножичек - тупой, с крючочком, с перламутровой ручкой, маленький - чтобы чистить апельсины. Я попробовала, когда подросла, - вроде неудобно или непривычно. Это из ка­кой-то жизни, где во всем порядок и для каждой мелочи свой ин­струмент.

- Костяной вязальный крючок. Бабушка была не рукодельница, это ее сестры, она рано умерла и, говорят, дивно вязала. Всех этих воротничков-салфеточек, конечно, не осталось, пропали.

- Фотография молодых бабки с дедом на курорте. Все женщины в крепдешине, такие хорошенькие, смеются, прямо Голливуд. И внизу наискосок надпись: "На память о Ялте. 1939 год".

- У меня в семье это кактус, любимец деда. Растет он медленно, лет ему не знаю сколько, внизу уже в какой-то коре и лысый. Бабуш­ка его называла "Гошин урод" и все ворчала, что он мешает. Но он очень красиво цвел, буквально день или два, и я сама слыша­ла, как она ему вслух выговаривала, что мало. Когда деда не ста­ло, хотите верьте - хотите нет, кактус цвести перестал, а бабуш­ка его как-то даже полюбила.

- Швейная машинка "Зингер". Берет все, от шифона до брезента. Простой, надежный механизм - конь, а не машина, захочешь - не испортишь. И хороша серьезной механической красотой. Она прокормила всю семью в эвакуации, расстаться с ней ни у кого рука не поднялась, так и живет. Последний раз я на ней шила мешки для переезда - считай, она меня перевозила.

Описания эти смиренны, как и их предмет. А дальше бывает работа - раз­ная, как всегда в группе.

ИСТОРИЯ РОЗОВОЙ ШЛЯПЫ

Сложила на коленях руки,

Глядит из кружевного нимба,

И тень ее грядущей муки

Защелкнута ловушкой снимка.

Как на земле свежо и рано!

Двадцатый век, дай ей отсрочку...

Белла Ахмадуллина

Вера - умница, красавица и удачница. Должность, дети. Немного суховата, сама это знает. Говорит, что чувствует себя недостаточно женственной - с тем и пришла.

Начали мы, понятно, с семьи Вериного детства. Папа - "хороший мужик", большой начальник, редко бывает дома. Мама - "ценный специалист", "все по правилам". Бабушка, на которой держится дом: "Я с ней страшно конфликтовала в детстве, особенно в юности. Успела помириться до ее смерти, но доставала она меня страшно. Неласковая, не сочувствующая, просто какой-то соляной столп, железяка. Это уж я потом поняла, что и ей досталось. Но она почти никогда и ничего не рассказывала. Наверное, не могла".

Ведущая: Вера, что для тебя важно в этой истории? Я вижу, что ты сей­час волнуешься.

Вера: Я хочу встретиться не бабушкой, а с ее матерью, Верой Андреев­ной. Мне кажется, что на ней что-то прервалось, сломалось.

Как обычно, мы строим "место встречи" из ничего: несколько стульев да воображение. Воображение, замечу, не одного человека (героини), а наше общее. Семейные истории у нас, конечно, очень разные, а та, большая - одна. Итак, Вера в роли своей прабабушки и тезки:

Вера (из роли Веры Андреевны): Я сижу на веранде. Накрыт стол к чаю, теплый летний день.

Ведущая: Вера Андреевна, где мы сейчас?

Вера (из роли Веры Андреевны): Юг России, не знаю, как там у вас это называется, а моя родина - Екатеринодар, я дворянка казачьих кровей. Замужем за инженером. Милый человек, труженик. Мы не богаты, сестры устроены лучше, но и он из хорошей семьи, хоть и обедневшей. Дом у нас, конечно, свой. Сад огромный, старые де­ревья. Это мое хозяйство, мое царство. Дети с няней, работники в

саду, сейчас будем с Алешей пить чай и беседовать. Очень тихо, слышно только пчел. Пахнет цветами, землей, абрикосами.

Ведущая: Вера Андреевна, как Вы выглядите, как одеты?

Вера (из роли Веры Андреевны): О, я за этим очень слежу. У нас, знаете, солнце жаркое, без шляпы и по саду не пройдешь. У меня боль­шая кружевная шляпа - розовая, бросает легкую тень на лицо. Рядом зонтик. Белое кисейное платье с розовой отделкой. К чаю у нас принято одеваться, детей я учу тому же. Нужно уважать свою семью. Я строгая хозяйка, но я еще и красивая цветущая женщина и никогда об этом не забываю.

Ведущая: Вера Андреевна, как сложится Ваша судьба дальше?

Вера (из роли Веры Андреевны): Я не переживу всего этого ужаса. Мой дом разграбят и сожгут, сад вырубят на дрова, мужу придется служить новой власти и переехать севернее, не успев меня опла­кать. Младшей, Анечке, будет всего восемь, ей будет очень трудно объяснить, почему никогда - ни-ког-да! - нельзя упоминать ни о нашем родстве, ни о том, где мы жили. Надеюсь, она все забу­дет - для ее же блага. Она нежная девочка, эти испытания не для нее, но порода наша крепкая, и я знаю, что она выдержит. Мне жаль, что я ее покидаю в тяжелый час. (Обращаясь к участ­нице группы в роли Анечки, будущей Вериной бабушки.)

Анечка, ma petite, крепись, дорогая. Господь милостив, и родные помогут, кто уцелеет. Я любила тебя, твоих братьев и папу. Я не виновата, что должна вас покинуть. Жизнь моя была полна, радос­тна - за что же тебе такое, моя девочка?

(Я прошу Веру поменяться ролями с Аней и ответить матери, если захочет.)

Вера (из роли своей бабушки Анны): Мама, я так Вас обожала! Я всю жизнь буду помнить это счастье, этот покой, наш сад на Зеленой. Но я никогда ничего не скажу, как Вы велели. Мы будем жить очень тяжело, мне придется пойти работать в пятнадцать лет, из всей се­мьи выживем только я и папа. У нас теперь другая фамилия. Я вый­ду замуж без особенной любви, тоже за инженера, но и он погибнет на войне. В моей жизни никогда не будет большой семьи, родных, подруг. Я буду только выживать и очень много работать, копить добро. У меня никогда не будет ни одной непрактичной вещи, я всю жизнь прохожу в коричневом и сером. Но я выдержу, мама.

Не только в этой истории, но очень часто и в других, с отчаянной, горькой подробностью в женских группах "транслируются" детали, которые боль­ше нигде не могут быть упомянуты, с надеждой хоть на какое-то понима­ние и сочувствие.

Голые ноги, обмазанные глиной для имитации фильдеперсовых чулок: знай наших! Упрек одной сестры, брошенный другой: "Как за солью идти, так мне, а ты чего у нас такая нежная?" - он непонятен, если не знать, что "идти за солью" - значит шагать через полгорода с двумя ведрами за со­леной водой, которую потом самой выпаривать на дровяной плите. Сестра же, которой по болезни нельзя таскать такие тяжести, для этой жизни и правда несколько нежна, о чем ей напоминают по десять раз на дню. Семь накрахмаленных нижних юбок - верх достатка! - в которых выходит за­муж прабабушка; и у этих юбок есть своя судьба: из самой последней вы­кроятся распашонки для ребеночка, "лишнего рта", который некстати ро­дится в войну и станет отцом героини-рассказчицы ("Маленьким как раз и лучше из ношеного, оно помягче, а уж тут такое ношеное, что совсем пос­ледняя польза, больше ни на что не годно"). Прабабка с бабкой чуть не по­ругались, кроить или нет: "А как не выживет, на что еще распашонки? Раз­ве что подоткнуться по надобности, так это уж больно шикарно, не бары­ни". Варварская конструкция "гигиенического пояса" на английских бу­лавках, специфическое ноу-хау для девочек - и еще десятки примеров унижения, даже истязания женского тела, полного пренебрежения его ощущениями и потребностями.

Об этой стороне жизни наших бабушек и прабабушек говорить особенно неприлично, поскольку "личная гигиена раскрепощенной женщины" тре­бовала прежде всего трудоспособности, природные же ее особенности вос­принимались как досадная помеха графику дежурств. Между тем не от од­ной пожилой женщины я слышала о специфическом, ни с чем не сравни­мом ужасе "просидеть" юбку. Рассказывали и о чудесах стойкости, когда до мяса стертые этим самым клеенчатым поясом нежнейшие части тела не помешали героическому ответу на экзамене или, того хлеще, сдаче норм ГТО. (Для молодых перевожу: "Готов к труду и обороне"). Ни одной из моих рассказчиц не пришло в голову хотя бы отпроситься в туалет и чем-то себе помочь, облегчить свои муки. То есть следовало не только сносить, но еще и молчать: стыдно. О, скольким дочерям и внучкам отозвалось это "стыдно", это многолетнее надругательство над женским телом!

"Исподнее девочек тех лет было придумано врагом народа чело­веческого в целях полного его вымирания. На короткие руба­шечки надевался сиротский лифчик с большими, в данном случае желтыми, пуговицами. К лифчику крепились две ерзающие ре­зинки, которые пристегивались к коротким чулкам, впивающимся в плотные Викины ноги уже под коленками. На все это надевали просторные штаны, именуемые не по чину "трико", и вся эта сбруя имела обыкновение впиваться, натирать красные отметины на нежных местах и лопаться при резком движении. Белье взрос­лых женщин в ту пору мало чем отличалось и должно было, ве­роятно, гарантировать целомудрие нации".

Любая старая брошюрка типа "Гигиена девушки" (можно "матери и ребен­ка", разницы нет) способна сама по себе, без каких-либо дополнительных травм, вызвать приступ омерзения к собственному телу, если позволить себе проникнуться этим запахом карболки, этим духом санпропускника, военного поселения, беды. Да вот, снимаю с полки дефицитнейшее когда-то издание "Краткая энциклопедия домашнего хозяйства" - храню его вместе с "Книгой о вкусной и здоровой пище", тоже досталась в наследство от бабушки Елены Романовны. Год издания - шестидесятый, вполне мир­ное уже время, даже оптимистическое. Наугад открываю, выпадает буква "п". Словарные статьи по порядку: понос, поплин, поражение электриче­ским током и молнией, портьеры, поседение волос, послеродовой период, пособие по временной нетрудоспособности, посуда, потертость, потли­вость, потолок, почки (говяжьи, свиные, бараньи), права матери и ребен­ка... Я ничего не придумываю и не пропустила ни слова. Это придумала жизнь, которую заставили прожить наших женщин.

Вернемся в группу, где Вера, в свою очередь, возвращается "из прошло­го" - или из тех мест, где все мы можем разговаривать с умершими или вовсе не существовавшими. В нашей работе это делается так: настоящее, реальность, обозначается в пространстве - проще сказать, стул стоит; весь мир воспоминаний, символов, семейного мифа - в другом простран­стве той же самой рабочей комнаты, отдельно. Поколения размещаются в пространстве как на генеалогическом древе, то есть более-менее соответ­ствуют действительности: прабабушка, бабушка, мать. Всю историю факти­чески рассказывает героиня, но рассказывает из ролей женщин своего рода, сначала пригласив на их места кого-то из группы. Это, как и во вся­ком психодраматическом действии, делается для того, чтобы после обмена ролями она могла услышать свои же слова со стороны.

В этом действии - физическом, буквальном воплощении в прабабушку, бабушку-девочку или кого-то другого - есть невероятная мощь и магия. Сколько раз бывало, что героиня начинала свой рассказ с утверждения "я ничего о них не знаю", а вошла в роль - и откуда что взялось. И мы, ко­нечно, не претендуем на установление - восстановление? - какой-то "объективной" правды и справедливости: важно только то, как это дей­ствие передачи законного "наследства" чувствуется и понимается самой героиней. Это у нее в душе, у нее в памяти восстанавливаются оборванные связи и отношения.

Надо заметить, что тема обрыва родственных связей, вынужденного отказа от фамилии в работе с семейной историей всплывает часто. Страх, вина и особая растерянная немота передаются по наследству - никто не знает толком, как, но передаются. Как и другие болезненные, травматичные пе­реживания, они исцеляются признанием, принятием, проговариванием. Есть особый смысл в том, что о запрете говорить, чувствовать и быть эмо­ционально живой, открытой рассказывает старшая женщина, прабабушка: она единственная, кто в этой истории знает, как все было до катастрофы. Более того, не она ли - ради выживания семьи, ради спасения - наложи­ла вынужденное заклятье, не она ли сама велела Анечке ни-ког-да не вспо­минать, не упоминать, не походить на тех, на кого походить опасно? В сим­волическом пространстве нашей работы, где могут встретиться все четыре женщины, только она имеет власть и право назвать все своими именами.

Делая это в роли прабабушки Веры Андреевны, Вера отменяет свои - по­лученные по наследству - запреты. Побывав в роли бабушки Анны Алек­сеевны и встретившись с любимой и утраченной матерью, Вера не только лучше понимает и прощает бабушку, но и получает шанс оставить часть своего невольного с ней сходства там, откуда это сходство явилось: трав­матический опыт потери матери, бегства, утраты корней на самом деле не Верин; отраженный, он проник в нее через поколение и стал ее болью, она отрабатывает "осколочные ранения", хотя мина взорвалась в восемнадца­том году. И конечно, очень сильное исцеляющее переживание - просто побыть в роли этой великолепной женщины, посидеть под яблоней в ее саду: Вере так хорошо там, она так легко и естественно входит в роль сво­ей легендарной прабабушки, в ней и впрямь появляется что-то царствен­ное. Но заканчивать работу всегда следует из своего реального возраста, из настоящего и из своей собственной роли.

Вот, стало быть, Вера устраивается в своем настоящем, а там, в дальнем углу комнаты, сидят ее "вспомогательные лица" и с небольшими сокраще­ниями воспроизводят диалог прабабушки и бабушки. Я спрашиваю Веру:

- Что бы ты хотела спросить, сказать, получить?

- Я хочу, чтобы прабабушка сказала мне, что я ее настоящая на­следница и что-нибудь мне дала. Но перед этим я хочу сказать маме и бабушке...

Назад Дальше