Предугадывать, когда эти же самые учителя спросят его самого, он не умел; впрочем, ему это и не было нужно.
Еще помню, как-то, в период очередной моей страдальческой влюбленности, о которой я ему не сказал ни слова, Клячко вдруг явился ко мне домой и после двух-трех незначащих фраз, опустив голову и отведя в сторону глаза, быстро заговорил: "Я знаю, ты не спишь по ночам, мечтаешь, как она будет тонуть в Чистых прудах, а ты спасешь, а потом убежишь, и она будет тебя разыскивать… Но ты знаешь, что тонуть ей придется на мелком месте, потому что ты не умеешь плавать. И ты думаешь: лучше пусть она попадет под машину, а я вытолкну ее из-под самых колес и попаду сам, но останусь живой, и она будет ходить ко мне в больницу, и я поцелую ее руку. Но ты знаешь, что ничего этого никогда не будет…"
Я глядел на него обалдело, хотел стукнуть, но почувствовал, что из глаз текут ручейки. "Зачем… Откуда ты все узнал?" - "…У тебя есть глаза".
- И вы говорите, что никакой психолог…
- А вот представьте, при эдаких-то вспышках этот чудак умудрялся многое не понимать, просто не видеть.
Не чувствовал границ своего Запятерья. Не догадывался, что находится не в своей стае, что его стаи, может быть, и вообще нет в природе… Не видел чайными своими глазами, а скорее, не хотел видеть, что была стенка, отделявшая его от нас, стенка тончайшая, прозрачная, но непроницаемая. Мы-то ее чувствовали безошибочно.
Он был непоколебимо убежден, что назначение слов состоит только в том, чтобы выражать правду и смысл, вот и все. Никакой тактики. С шести лет все знавший о размножении, не понимал нашего возрастного интереса к произнесению нецензурных слов - сам если и употреблял их, то лишь сугубо теоретически, с целомудренной строгостью латинской терминологии. Но кажется, едиственным словечком, для него полностью непонятным, было нам всем знакомое, простенькое - "показуха".
В четвертом классе лавры успеваемости выдвинули его в звеньевые, и он завелся: у звена имени Экзюпери (его идея, всеми поддержанная, хотя, кто такой Экзюпери, знали мало) - у экзюперийцев, стало быть, - была своя экзюперийская газета, экзюперийский театр, экзюперийские танцы и даже особый экзюперийский язык. С точки зрения классной руководительницы, однако, все это было лишним - для нее очевидно было, что в пионерской работе наш звеньевой кое-что неправильно понимает, кое-не-туда клонит. После неофициальной докладной Чушкина, претендовавшего на его титул, Клячко был с треском разжалован, на некоторое время с него сняли галстук. Обвинение звучало внушительно: "Противопоставляет себя коллективу". Хоть убей, не припомню, чтобы он себя кому-либо или чему-либо противопоставлял. Народ организованно безмолвствовал. Я был тоже подавлен какой-то непонятной виной… Решился все же попросить слова и вместо защитной речи провякал вяло и неубедительно, что он, мол, исправится, образумится, дайте срок, он больше не будет. Академик заплакал. "Тут чья-то ошибка, - сказал он мне после собрания, - может быть, и моя. Буду думать".
Результаты размышления остались мне неизвестны.
Не постигал и того, почему получает пятерки. Удивлялся: даже заведомо враждебные, придирающиеся учителя (было таких только двое или трое, его не любивших, но среди них, к несчастью, классная руководительница) ставят эти самые пятерки с непроницаемой миной, скрипя сердцем (мое выражение, над которым Кляч ко долго смеялся), - что же их вынуждает?
А всем было все ясно, все видно, как на бегах. Да просто же нельзя было не ставить этих пятерок - это было бы необыкновенно. Учительница истории вместо рассказа нового материала иногда вызывала Клячко. Про Пелопоннесскую войну, помнится, рассказывал так, что нам не хотелось уходить на перемену. "Давай дальше, Кляча! Давай еще!" (У Ермилы особенно горели глаза.)
- А как обстояли дела с сочинениями на заданную тему?
- Однажды вместо "Лишние люди в русской литературе" (сравнение Онегина и Печорина по заданному образцу) написал некий опус, озаглавленный "Лишние женщины в мировой классике". Произведение горячо обсуждалось на педсовете. (У нас в школе было только трое мужчин: пожилой математик, физкультурник и завхоз.) Потом стал, что называется, одной левой писать нечто приемлемое. Кстати сказать, он действительно хорошо умел писать левой рукой, хотя левшой не был. А один трояк по географии получил за то, что весь ответ с ходу зарифмовал. "Что это еще за новости спорта?" - поморщилась учительница, только к концу ответа осознавшая выверт. Он усиленно замигал. "Ты, это, зачем стихами, а?" - с тревогой спросил я на перемене. "Нечаянно. Первая рифма выскочила сама, а остальные за ней побежали".
За свои пятерки чувствовал себя виноватым: не потел, не завоевывал - дармовщина. Но все же копил, для себя, ну, родителям иногда… Еще мне - показать, так, между прочим, а я-то уж всегда взирал на эти магические закорючки с откровеннейшей белой завистью, сопереживал ему, как болельщик любимой команде. Вот, вот… Ерунда, в жизни ничего не дает, но приятная, новенькая. Особенно красными чернилами - так ровно, плотно, легко сидит… Лучше всех по истории: греческие гоплиты, устремленные к Трое, с пиками, с дротиками, с сияющими щитами - и они побеждают, они ликуют! По математике самые интересные - перевернутые двойки, почерк любимого Ник. Алексаныча… И по английскому тоже ничего, эдакие скакуньи со стремительными хвостами…
Пять с плюсом - бывало и такое - уже излишество, уже кремовый торт, намазанный сверху еще и вареньем. Но аппетит, как сказано, приходит во время еды. Хорошо помню, как из-за одной из троек (всего-то их было, кажется, четыре штуки за все время) Кляча долго с содроганием рыдал… А потом заболел и пропустил месяц занятий.
- Однако ж он был хрупок, ваш Академик.
- Да, но странно - казуистические двойки за почерк, к примеру, или за то сочинение не огорчали его нимало, даже наоборот. Пусть, пусть будет пара, хромая карга, кривым глазом глядящая из-под горба! Сразу чувствуешь себя суровым солдатом, пехотинцем школьных полей - такие раны сближают с массами. Ну а уж единица, великолепный кол - этого Академик не удостаивался, это удел избранных с другого конца. Кол с вожжами (единица с двумя минусами) был выставлен в нашем классе только однажды, Ермиле, за выдающийся диктант: 50 ошибок - это был праздник, триумфатора унесли на руках, с песней, с визгом - туда, дальше, в ЗАЕДИНИЧЬЕ…
НЕИСПОЛЬЗОВАННАЯ ПОБЕДА
"Да, Кастаньет, человек в высшей степени непонятен", - сказал он мне как-то после очередной драки, и это "в высшей степени" прозвучало так, что у меня на мгновение потемнело в глазах…
Как вы хорошо знаете, одно дело быть знаменитым, другое - уважаемым и третье - любимым. Я, например, и понятия не имел, что примерно с седьмого класса ходил в звездах, узнал об этом только через пятнадцать лет, на встрече бывших одноклассников, - немногие враги были для меня убедительнее многих друзей. Мой другой близкий друг, Яська, был одновременно любим за доброту, презираем за толщину (потом он стал стройным, как кипарис, но остался Толстым - кличка прилипла), уважаем за силу и смелость, кое-кем за это же ненавидим… "Репутация - это сказка, в которую верят взрослые", - как сказал однажды Клячко. Другое дело, что для каждого эта сказка значит чересчур много.
Я узнал потом, что, кроме меня и Яськи, который умудрялся любить почти всех, в Академика были влюблены еще трое одноклассников, и среди них некто совсем неожиданный, часто выступавший в роли травителя… Был и. о. Сальери - некто Одинцов, патентованный трудовой отличник, все долгие десять лет "шедший на медаль", в конце концов получивший ее и поступивший куда следует. Этот дисциплинированный солидный очкарик, помимо прочих мелких пакостей, дважды тайком на большой перемене заливал Клячины тетради чернилами, на третий раз был мною уличен и на месте преступления отлуплен. Были и угнетатели, вроде Афанасия-восемь-на-семь, гонители злобные и откровенные. То же условное целое, что можно было назвать классным коллективом, эта таинственная толпа, то тихая, то галдящая, то внезапно единая, то распадающаяся, - была к Кляче, как и к каждому своему члену, в основном равнодушна.
Безвыборность некоторых параметров существования ранила его жесточе, чем остальных.
Обыкновения, если помните, не слишком уж церемонна, не слишком гостеприимна: никак, например, ну никак не может пройти мимо твоей невыбранной фамилии, чтобы не обдать гоготом, чтобы не лягнуть: ха-ха, Кляча! Да еще учителя хороши, вечно путают ударение: вместо Клячко, глубокомысленно уставившись в журнал, произносят: Клячко - ха-ха, Клячка, маленькая клячонка, резвая, тощенькая… В самом деле, какой же шутник придумал это Клячко, эту Клячу Водовозную, Клячу Дохлую? Это он-то, которого Ник. Алексаныч прямо так, вслух, при всех назвал гениальным парнем?.. Эх, муть это все, ваша дурацкая гениальность, кому она нужна. Видали вы когда-нибудь вратаря по фамилии Дырка? А нападающего Размазюкина? А полузащитника Околелова? А песню такую старую помните: "П-а-ааче-му я ва-да-воз-аа-а?"
Почему не Дубровский, не Соколов, не Рабиндранат Тагор, не Белоконь, на худой конец?
Теперь понимаю, что фамилия эта оскорбляла его всего более эстетически - он не желал и не мог с ней внутренне отождествиться, это была НЕ ЕГО фамилия.
Красавец Белоконь, звездно-высокомерный, великолепно-небрежный король - Белоконь, в которого потом влюбилась молодая учительница английского и, как болтали злые языки, что-то с ним даже имела, какой-то поцелуй в углу, что ли, - этот всеобщий кумир и источник комплексов сидел через парту, не подозревая о своем статусе, в сущности, простодушный… И однажды Академик все-таки испытал нечто вроде горького фамильного удовлетворения. Учительница физики, добрейшая и рассеяннейшая пожилая дама по кличке Ворона Павловна, намереваясь проверить усвоение учениками закона Ома и глядя в некое пространство, сонным голосом произнесла: "Бело-кляч…", что составило синтетическую лошадиную фамилию его, Клячи, и обожаемого Белоконя. Тут и произошла вспышка, засияла вольтова дуга родственности - оба они, под проливным хохотом, медленно поднялись… Вероника Павловна еще минут пять строго улыбалась. К доске так никто и не вышел.
Два друга - я да в меньшей степени Яська - оба мучали его неверностью, точнее сказать, многоверностью, а он был, как все гении, глубоко ревнив. Увлекал нас мощью своего интеллекта, околдовывал в тишине, но моментально терял в крикливой толкотне сверстников. При всей своей шарнирной живости совершенно не мог выносить нашего гвалта, возни, мельтешения в духоте - сразу как-то хирел, тупел, зеленел, словно отравленный, а на большой перемене пару раз тихо валился в обморок. Потом завел привычку забираться на больших переменах куда-то под лестницу последнего этажа, в облюбованный уголок, и там что-то писал, вычислял, во что-то играл сам с собой. Когда я подходил, случалось, шипел, лягался…
Альфа в положении Омеги - такая вот странность. В дружеской борьбе один на один, как и в шахматах, равных не ведал: и меня, и Яську, тяжелого, как мешок с цементом, и того же Афанасия-восемь-на-семь валял как хотел, брал не силой, даже не ловкостью - какое-то опережение… Но я уже и тогда понимал, что для статуса (слова этого у нас, разумеется, не было, но было весьма точное древнее чувство) такая борьба не имеет практически никакого значения: ну повалил, ну и ладно, подумаешь, посмотрим еще, кто кого. В серьезных стычках Кляча всегда и всем уступал, в драках терпел побои, не мог ударить ни сильнейшего, ни слабейшего, мог только съязвить изредка, но на слишком высоком уровне. Можно ли быть уважаемым, в мужской-то среде, если ни разу, ну ни единожды никому не двинул, не сделал ни одного движения, чтобы двинуть, ни разу не показал глазами, что можешь двинуть?
Клячу считали просто-напросто трусом, но я смутно чувствовал, что это не трусость или не обычная трусость - какой-то другой барьер…
На школьный двор как-то забежала серенькая, с белыми лапками кошка. Переросток Иваков из седьмого "А", здоровенный бугай, по слухам имевший разряд по боксу и бывший своим в страшном клане районной шпаны под названием "киксы", кошку поймал и со знанием дела спалил усы. Иваков этот любил устраивать поучительные зрелища, ему нужна была отзывчивая аудитория. Обезусевшая кошка жалобно мяукала и не убегала: видимо, в результате операции потеряла ориентировку. Кое-кто из при сем присутствующих заискивающе посмеивался, кое-кто высказывался в том смысле, что усы, может быть, отрастут опять. Иваков высказался, что надо еще подпалить и хвост, только вот спички кончились. Кто-то протянул спички, Иваков принял. Я, подошедший позже, в этот миг почувствовал прилив крови к лицу - прилив и отлив… "Если схватить кошку и убежать, то он догонит, я быстро задыхаюсь, а если не догонит, то встретит потом. Если драться, то он побьет. Если вдруг чудо и побью я, то меня обработает кто-нибудь из киксов, скорее всего Колька Крокодил или Валька Череп, у него финка и судимость в запасе…"
И вдруг, откуда ни возьмись, подступает Клячко, с мигающим левым глазом.
- Ты что… ты зачем…
Иваков, не глядя, отодвигает его мощным плечом. И вдруг Кляча его в это самое плечо слабо бьет, и не бьет даже, а просто тыкает. Но тыкает как-то так, что спички сами собой падают и рассыпаются.
Клячко стоит, мигает. Трясется, как в предсмертном ознобе.
В этот миг я его предал.
- Собери, - лениво говорит Иваков, указывая на рассыпавшийся коробок.
- Не соберу, - говорит Клячко, но не говорит, только смотрит и почему-то перестает мигать.
Все приготовились к привычному зрелищу профессиональной расправы. В этот миг я предал его в тысяча первый раз.
Иваков на четыре года старше и на 15 килограммов тяжелее. Иваков понимающе смотрит на Клячко сверху вниз. Иваков слегка ухмыляется правой одной стороной своего лица. Иваков ставит левую ногу чуть-чуть на носок. Иваков сценически медлит. Небрежно смазывает Клячко по лицу, но… Тут, очевидно, получилась какая-то иллюзия восприятия - Иваков как бы сделал, но и не сделал этого. Ибо - трик-трак - невесть откуда взявшимся профессиональным прямым слева Клячко пускает ему красную ленточку из носу и академическим хуком справа сбивает с ног. Четко, грамотно, как на уроке. Но на этот раз никто, в том числе и я, своим глазам не поверил. Да и самого Клячко в этот момент как бы не было, только траектории кулаков.
Иваков встает с изумленным рычанием. Иваков делает шаг вперед, его рука начинает движение, и кадр в точности повторяется. Иваков поднимается опять, уже тяжело, как бы бьет, и еще раз - трак-тарарик - то же самое в неоклассическом варианте: хук в нос слева, прямой в зубы справа и еще четверть хука в челюсть, вдогон. Нокаут.
Иваков уползает, окровавленный и посрамленный. Убегает наконец и что-то сообразившая кошка. Но вот она, непригодность для жизни - с Клячко сделалось что-то невообразимое, он сам тут же и уничтожил плоды незаурядной победы, сулившей ему принципиально иной статус. Иваков-то уполз, а Кляча упал на землю, Кляча зарыдал, завыл благим матом, забился в судороге - короче, с ним вышла типичнейшая истерика и, хуже того, тут же его стошнило, чуть не вывернуло наизнанку… Все сразу потеряли интерес, разошлись. Мы с подоспевшим Яськой насилу дотащили его домой: у него подкашивались ноги, он бредил, уверял, что теперь должен улететь. "Куда?" - "В Тибет… В Тибет… Все равно…" Недели две провалялся с высоченной температурой.
Целый месяц со дня на день мы ждали расправы со стороны Ивакова и его киксов, но Иваков куда-то пропал.
МАЭСТРО ЗАЕДИНИЧЬЯ
Вовка Ермилин был старше меня года на два. В наш класс попал на четвертом году обучения в результате второгодничества. Белобрысый, с лицом маленького Есенина, худенький и низкорослый, но ловкий и жилистый, очень быстро поставил себя как главарь террористов, то бишь отрицательный лидер, свергнув с этой должности Афанасия. Перед ним трепетали даже старшеклассники. И не из-за того, что он много дрался или применял какие-то особые приемчики, нет, дрался не часто и не всегда успешно: Яська, например, на официальной стычке его основательно поколотил, после чего оба прониклись друг к другу уважением. Силы особой в нем не было - но острый режущий нерв: светло-голубые глаза стреляли холодным огнем, а когда приходил в ярость, становились белыми, сумасшедшими.
Отец Ермилы был алкоголик и уголовник; я видел его раза два, в промежутках между заключениями, - отекший безлицый тип, издававший глухое рычание. Сына и жену бил жестоко. Мать уборщица - худенькая, исплаканная, из заблудившихся деревенских. В комнатенке их не было ничего, кроме дивана с торчащими наружу пружинами и столика, застеленного грязной газетой. Был Ермила всегда плохо одет и нередко голоден - нынче такие дети уже не встречаются…
Странная симпатия, смешанная с неосознанным чувством вины, тянула меня к нему.
У него никогда не было ни одной собственной книги. Я давал ему читать кое-что приключенческое, но дело это шло у него с трудом. Зато я жадно впитывал его рассказы о приключениях, казавшихся мне настоящими, о тайной жизни улиц, пивных, подворотен, рассказы на жарком жаргоне, убогом по части слов, но не лишенном разнообразия в интонациях. Рассказывал, давая понять, что мне до этого не дорасти никогда…
Однажды зимой Ермила спас школу от наводнения, заткнув некой частью тела огромную дырку в лопнувшей трубе: почти полчаса пришлось ему пробыть в неестественной позе, сдерживая напор ледяной воды. Память имел прекрасную на все, кроме ненавистных уроков, любил яркими красками рисовать цветы, пел голубым дискантом тюремные песни…
Символический эпизод: незадолго перед исключением Ермила взял да и выставил себе в табеле уйму красивейших пятерок по всем-всем предметам, в том числе и по пению, которому нас почти не учили в связи с перманентной беременностью учительницы, и по психологии, которой вообще не учили. Был, конечно, скандал и смех, но никто не услыхал крика…
"А я пары получаю только потому, что… Хотя и хулиганю, и на вид дурак дураком - так я вам и сказал… Сам как-нибудь разберусь… Я только коплю злость, а вы меня продолжаете колотить, распинать своими отметками, продолжайте, я уже без этого не могу! А завтра я пошлю вас… и найду другую компанию, где меня оценят на пять с плюсом. Я уже нашел!.."
Эта была, как вам понятно уже, компания аборигенов Заединичья, а именно клан колявых, известный исключительной оперативностью собирания кодли то объединявшийся, то враждовавший с киксами. У колявых этих тоже водились ножички ("перья") и, кроме того, в ходу были огрызки опасных бритв. Через посредство Ермилы и я был некоторое время вхож в это общество и посвящен в кое-какую экзотику, когда-нибудь расскажу… Сейчас же добавлю только одну деталь: Ермила, похожий, как я уже сказал, на Есенина, писал втайне стихи. Я был, наверное, единственным, кому он решился показать замызганную тетрадку… Одну минуту… У меня остались…
ВОСЬМОЕ МАРТА