Хотя диссертация Блоха ("Критические размышления о Риккерте и проблема современной теории познания") написана под влиянием Зиммеля, уже в 1-м издании "Духа утопии" Блох критикует своего учителя за то, что тот чрезмерно субъективен и чувствителен, путается в собственных мыслях и неспособен проникнуться ритмом предмета, главной целью, найти твердую почву для рассуждения (GU1, 246–247). В текстах Зиммеля Блоха не устраивал крайний релятивизм, он называл его "мыслителем "может быть"" (по-немецки эта квалификация звучит весьма уничижительно – "Vielleichtsdenker") и язвил, что даже релятивизм – слишком "строгая" для Зиммеля характеристика. Но идею и настроение кризиса современной культуры, мысль о конфликте интеллектуалов и новой технической буржуазной цивилизации, самозабвенно воспевающей рассудок и прогресс, – все это Блох так или иначе унаследовал от Зиммеля и Вебера.
В диссертации Блох, полемизируя с неокантианцами, отстаивает представления о неопределенности исторического процесса, акцентирует роль выдающихся личностей и (неожиданных) великих событий в истории, наконец, ратует за новую метафизику, "которая не только формирует проблемное поле всеобщего мировоззрения, но и углубляет само проживаемое настоящее до тотального знания, в равной степени содержащего и тьму первоначала, и указания на тот мистический исход, к которому должны увлекаться вещи в своем движении (Prozess)". В этих словах, прежде каких бы то ни было судьбоносных влияний, уже выражена суть философских замыслов Блоха.
Большое воздействие на него, как и на многих других интеллектуалов его эпохи, оказали революционные события в России. Во время войны Блох жил в Швейцарии, где начал работать по заданию веберовского журнала "Archiv für Sozialwissenschaft und Sozialpolitik" над исследованием швейцарских утопий и программ мироустройства. В 1920-х годах он приезжает в Берлин, где общается с Брехтом, Дёблином, Беньямином и Адорно, становится вместе с теми же Дёблином и Брехтом, а также Бехером, Максом Бродом, Музилем, Пискатором, Толлером и другими участником писательской "Группы 1925". Из Берлина он постоянно уезжает (и из любви к путешествиям, и из-за дороговизны), странствует по Южной Европе и Африке.
С приходом фашистов к власти из-за еврейского происхождения и антинацистских взглядов Блох был лишен немецкого гражданства, выслан из Швейцарии и в 1938 г. после скитаний по Европе эмигрировал в США. За это время вышли такие его работы, как "Дух утопии" (1918, 2-я редакция – 1923), "Томас Мюнцер как теолог революции" (1921), сборник эссе, рассказов и афоризмов "Следы" (1930), социально-политический и философско-идеологический труд "Наследие нашей эпохи" (1935). В США Блох написал свой opus magnum – трехтомный энциклопедический "Принцип надежды" (опубликован в 19541959), – монографию о Гегеле "Субъект – объект. Комментарий к Гегелю" (1949) и работу "Естественное право и человеческое достоинство" (опубликована в составе собрания сочинений в 1961). В 1949 г., вернувшись из США, Блох становится профессором Лейпцигского университета, а после эмиграции в ФРГ в 1961 г. и до конца жизни преподает в Тюбингене. В 1959–1978 гг. западногерманское издательство "Suhrkamp" издало 17 томов его собрания сочинений.
Политические взгляды Блоха можно кратко и просто назвать социал-демократическими; кроме того, он примыкал к антифашистскому движению. Когда в 1959 г. в ФРГ вышел "Принцип надежды", эту книгу воспринимали как начало диалога между Востоком и Западом, а Блоха – как главного философа ГДР. И тем не менее, вступив еще в 1957 г. в конфликт с властями, после возведения Берлинской стены в 1961 г. Блох вынужден был остаться в ФРГ, где издатели перед публикацией осмотрительно вымарали из "Принципа надежды" большинство ссылок на Сталина. Радикализм и коммунистические убеждения Блоха привлекали к нему молодежь, особенно в революционные 1960-е годы, когда он продолжал активную политическую и общественную деятельность, общаясь, например, с Руди Дучке и с писателями из "Группы 47".
Еще в начале XX в. читатели были поражены профетической стилистикой Блоха – и в текстах, и в обращении. При всем декларируемом им гуманизме он был весьма авторитарным мыслителем – даже в голосе его, оставшемся на нескольких записях, было что-то фюрерское, какая-то жесткость и бескомпромиссность, пленявшая сердца, но многих (например Вебера) пугавшая. Она, по-видимому, была отражением известной закономерности, присутствующей в отношениях интеллектуалов и власти: постоянным желанием инверсии, полного переворачивания отношений, стремления интеллектуалов – самых радикальных, самых далеких от конформизма и конъюнктурщины – стать властью, обрести авторитет, подчинять, пленять, вести за собой. Надо признать, что Блох тоже отдал дань советской пропаганде – в его работах 1940-1950-х годов воспевается коммунистическое государство. Впрочем, он не стал ни официальным идеологом ГДР (как поэт Бехер), ни диссидентом: уехать его вынудили те, кто – совершенно справедливо – не считал его взгляды полностью ортодоксальными. ГДР для Блоха не могла стать страной "победившей" утопии, ведь философия надежды учит не останавливаться на достигнутом и отвоевывать свободу даже при социализме. К тому же Блох всегда был подчеркнуто маргинален – по отношению и к ортодоксальной марксистской философии, и к "правому" мышлению, и уж тем более – к наукообразному философствованию. Было что-то трагическое и вместе с тем неизбежное, само собой разумеющееся в том, что именно Блох и Лукач – те, кто в ХХ в. придали марксизму подлинно глубокий смысл, сделав его философией революции и эмансипации, – в коммунистических странах были вытеснены на задворки интеллектуальной жизни.
Важным фактором интеллектуальной эволюции Блоха оказался экспрессионизм, во многом предопределивший как его эстетические взгляды, так и литературный стиль. Ранний Блох, подобно экспрессионистам, настороженно относился к природе и к внешнему миру вообще. Один из самых талантливых поэтов экспрессионизма, Георг Гейм, в своем сборнике "Вечный день" (1911) описывает природу как "мертвецкий край", в пейзажи его проникают образы смерти – идиллическая картина намеренно разрушается и заменяется образами хаоса и распада. Блох в "Духе утопии" тоже описывает природу как темницу, гроб, из которого стремится вырваться жаждущая новых откровений душа (GU2, 208). Впрочем, и Гейм, и Готфрид Бенн, несмотря на все свое бесконечное презрение к буржуазной жизни, отстояли от Блоха гораздо дальше, чем политически ангажированные экспрессионисты-"революционеры" (такие, как ранний Бехер или Толлер). Блох – их последователь, явно претендовавший на роль главного философа экспрессионизма, разделял с ними в 1910-е годы одно убеждение: необходимо полностью разрушить современный мир, только так возможно его радикальное обновление.
Язык Блоха труден, порой нарочито загадочен, многие пассажи нуждаются в дополнительных комментариях, а стилистика его текстов, как у любого апокалиптического писателя, не способствует "ясности философских различений". Но когда эта философия разворачивается – в эстетике, политике, в диалоге с современниками, – она, безусловно, становится яснее, мы начинаем понимать, в чем могут состоять ее смысл и предназначение. В поздних сочинениях ("Принцип надежды", "Тюбингенское введение в философию") Блох развивает свою философию утопии и не только составляет компендиум утопических мотивов в мировой культуре (в музыке, литературе, религии и политике), но и создает особую, "добытийную" онтологию, онтологию "еще-не-бытия" (Ontologie des Noch-Nicht-Seins), пытаясь возродить на основе диалектического материализма тот дух натурфилософской спекуляции, который был характерен для Бруно, Гёте и немецких романтиков. Блох подвел итог этим размышлениям в своей последней книге "Experimentum Mundi". Попытавшись создать систему категорий, он еще раз показал, что его мышление совершенно чуждо систематичности в обычном смысле слова – как некоторой упорядоченности в соответствии с заранее заданной логикой организации мысли и мыслительного материала. Вспоминая философские искания своей юности, Блох как-то процитировал собственный ранний отрывок:
Мысли в системе – как оловянные солдатики, их, конечно, можно расставлять как угодно, но царства с ними не завоюешь. Наша философия всегда была подвешена на грамматическом гвозде или на систематике престарелых, взыскующих спокойной жизни господ; наука – это жизнь, из которой извлекается корень, искусство – потенцированная, возведенная в степень жизнь, а философия? Кровь наша должна стать как река, плоть – как земля, кости – как скалы, мозг – как облака, глаз – как солнце (S, 70).
Блох не был чужд многовековой традиции западного мышления. Большое впечатление на него произвели Аристотель и средневековый аристотелизм, неоплатонизм, иудейская и католическая мистика cредневековья. Безусловным авторитетом была гегелевская диалектика, и с самого начала в его текстах ощутимо воздействие философии жизни и концептуальных построений Эдуарда фон Гартмана. Неслучайно Блох – автор нескольких историко-философских книг, которые для него были, конечно, способом перетолкования философии прошлого, ее адаптации к собственной мысли. Эти исследования посвящены развитию материалистических представлений ("Проблема материализма", 1972), христианской религии, которую Блох подвергает последовательной антропологизации, и теологии ("Атеизм в христианстве", 1968), системе Гегеля ("Субъект – объект…"). Блох отнюдь не считал свою философию оригинальной:
Утопически чаемое лежит в основе всех освободительных движений, и каждому христианину о нем по-своему известно… из книги "Исход" и из мессианских фрагментов Библии. Да и взаимопроникновение имения и не-имения, обусловливающее томление, надежду, стремление вернуться, наконец, домой – всегда так или иначе присутствовали в великой философии. И не только в платоновском эросе, но и в важном и многозначном понятии материи у Аристотеля… и в лейбницевском понятии тенденции. Непосредственно действует надежда в кантовских постулатах морального сознания, а опосредованная миром – в исторической диалектике Гегеля (PH, 17).
Общую характеристику философии Блоха нельзя начинать, не сказав об особом отношении, которое было у него к музыке и исток которого – в давних традициях западной мысли. Музыка наиболее отчетливо выражает мимолетность "исполненного мгновения", которая "расцвела… когда всякое видение, ясновидение, видимый мир, да и следы Бога в видимом мире распались" (GU2, 198). В музыке мы избавляемся от всяких видимых образов, к которым привыкли в общении с внешним миром, в звуке нам открывается внутренняя, чистая реальность души. Музыка – самое "подвижное" из искусств, в ней предъявлена непосредственность субъективного переживания, она реализует мгновенные переходы, и с нею можно сорваться в бездну и, наоборот, взмыть ввысь, в музыке самая незначительная тема может стать определяющей. Непосредственность восприятия музыки напоминает нам и о пифагорейской гармонии сфер, и о звуке трубы апокалипсиса, о тех, кто внемлет Слову, не видя Бога. И неслучайно музыка у Блоха – самое утопическое из искусств, хранящее длительность, позволяющее пережить изнутри и объективировать вовне "кристаллическую ноту", которая в утопическом понимании есть внутреннее беспокойство бытия.
С музыкальностью связано и то, как в "Духе утопии" Блох культивирует предельную чувствительность к незначительным предметам. Сосуществование с искусством, попытка разглядеть и расслышать вещи и звуки в их незаметном, непритязательном существовании приводят его к стремлению отыскать за ними грядущую утопическую общность и встретиться с самим собой.