...
"Я рассказал Тургеневу о моем визите к Ибсену (в Дрездене) и выразил удивление по поводу высказанных Ибсеном симпатий к деспотизму и его восхищения русским императором Николаем I и формой правления в России.
– Это чрезвычайно курьезный факт, – заметил Тургенев, – что многие, живущие в странах со свободными учреждениями, восхищаются деспотическими правительствами. Чрезвычайно легко любить деспотизм на расстоянии. Несколько лет тому назад я навестил Карлейля. Он также нападал на демократию и выражал симпатии России и ее тогдашнему императору. "Движение великих народных масс, движущихся по мановению одной могущественной руки, – сказал он, – вносит цель и единообразие в исторический процесс. В такой стране, как Великобритания, иногда бывает досадно наблюдать, как всякое ничтожество может высунуть голову наподобие лягушки из болота и квакать во все горло. Подобное положение вещей ведет лишь к замешательству и беспорядку". В ответ на это я сказал Карлейлю, что ему следовало бы отправиться в Россию и прожить месяца два в одной из внутренних губерний; тогда бы он воочию убедился в результатах восхваляемого им деспотизма…
– Тот, кто утомлен демократией, потому что она создает беспорядки, напоминает человека, готовящегося к самоубийству. Он утомлен разнообразием жизни и мечтает о монотонности смерти. До тех пор пока мы остаемся индивидуумами, а не однообразными повторениями одного и того же типа, жизнь будет пестрой, разнообразной и даже, пожалуй, беспорядочной. И в этом бесконечном столкновении интересов и идей лежит главная надежда на прогресс человечества. Величайшей прелестью американских учреждений для меня всегда являлось то обстоятельство, что они давали самую широкую возможность для индивидуального развития, а именно этого деспотизм не позволяет, да и не может позволить. Этому уроку научил меня долгий жизненный опыт. В течение многих лет я фактически веду жизнь "изгнанника", а в течение некоторого времени я, по воле императора, был принужден жить в своем поместье без права выезда. Как видите, я имел возможность на себе изучить прелести абсолютизма, и едва ли нужно говорить, что опыт не сделал меня поклонником этой формы правления".
(Х. Бойесен)
В неприятии России, по-видимому, и коренилась его приверженность к Франции и – в качестве ее житейского воплощения – к устойчиво институализованному ménage à trois с Виардо.
...
"В то время "Новь" вышла еще недавно… о ней еще продолжали говорить. Героиня ее была названа в честь Марианны Виардо [дочери Полины]. Г-жа Виардо, по словам Тургенева, интересовалась его произведениями, хотя несравненно менее, нежели романсами Чайковского. Ее муж – "mon ami", "мой друг Виардо", как он его назвал – перевел некоторые из его вещей на французский язык; молодое же поколение [семейства Виардо] совершенно не интересовалось его литературной деятельностью. И тем не менее, смотря на нас оживившимися, ласковыми глазами, Тургенев как бы даже с некоторым упорством продолжал говорить о своей привязанности ко всей семье, интересы которой, по его словам, были ему дороже и ближе всяких других интересов собственных, общественных и литературных. Он уверял, что простое письмо с известием о состоянии желудка маленького ребенка Сlaudie [другой дочери] для него несравненно любопытнее самой сенсационной газетной или журнальной статьи.
– Не может быть. Вы клевещете на себя, Иван Сергеевич, – сказала я.
– Ничуть. Вы ведь совсем не знаете меня. Да вот вам пример: предположим, что каким-нибудь образом мне было бы предоставлено на выбор: быть… ну, скажем, первым писателем не только в России, а в целом мире, но зато никогда больше не увидеть их (он поднял и обратил к нам карточки, зажатые в ладони). Или же наоборот: быть не мужем – нет, зачем! – а сторожем, дворником у них, если бы они уехали куда-нибудь…, я бы ни на минуту не колебался в выборе".
(Л. Ф. Нелидова)
Собственно, таковы же были и устремления его крестьян.
...
"– Когда у меня в Спасском гостил английский писатель Рольстон, – говорил Тургенев, – он, слушая эти горластые песни и видя этих баб, работающих, пляшущих и дующих водку, заключил, что в России запаса физических сил в народе – непочатый край. Но вот история! С Рольстоном мы ходили по избам, где он рассматривал каждый предмет и записывал у себя в книжечке его название; крестьяне вообразили, что он делает им перепись и хочет их переманить к себе, в Англию; долго они ждали, когда же их туда перевезут, и не вытерпели, пришли ко мне толпой, да и говорят: а когда же это мы в Англию-то перекочуем? Барин, что приезжал за нами, нам очень полюбился – должно быть, добрый; мы за ним охотно, со всей нашей душой, куда хошь… А что он приезжал звать нас в английскую землю – это мы знаем.
Веришь ли ты, – заключил Иван Сергеевич, – что мне большого труда стоило их урезонить и доказать всю несбыточность их нелепой фантазии".
(Я. П. Полонский)
Для них это, и правда, была нелепая фантазия, он же вполне мог ее себе позволить на деле – под предлогом жертвенной до мазохизма куртуазной любви к великой иностранке.
Литература
Тургенев в воспоминаниях современников 1969. В 2 т. / Сост. С. М. Петров и В. Г. Фридлянд. М.: Художественная литература.
Эйхенбаум Б. М. 2001. "Мой временник…": Художественная проза и избранные статьи 20-х-30-х годов. СПб: Инапресс, 2001. С. 100–107.
Острый галльский смысл
[4]
...
Прочитал "Письма" Бальзака. Поучительное чтение. Бедняга! Как он страдал и как работал! Какой пример! После этого невозможно больше жаловаться. Подумаешь о мучениях, через которые он прошел, и невольно проникаешься к нему сочувствием.
Но какая озабоченность денежными делами! И как мало заботы об искусстве! Ни разу об этом не пишет! Он стремился к славе, но не к прекрасному.
К тому же, какая ограниченность! Легитимист, католик, одновременно мечтающий и о звании депутата, и о Французской академии! И при этом невежественный, как пень, и провинциальный до мозга костей – буквально ошеломленный роскошью. А самые бурные литературные восторги вызывает у него Вальтер Скотт.
Я тут немного слукавил. Под видом записи сделал выписку (да простит меня покойный Михаил Леонович!), к тому же, несколько слов опустил, несколько добавил, пару прописных букв заменил строчными, кое-что подредактировал, ну и ставить кавычки уже не стал. Это не я читал письма Бальзака, а Флобер. А я читал уже его письма, в частности это, от 31 декабря 1876 года, так сказать, новогоднее, милое такое. [5]
Строг он не к одному Бальзаку.
...
"Беда Золя в том, что у него система и что он хочет создать школу… Вы не можете себе представить, какие потоки брани я изливаю на него каждое воскресенье… И это лишь свидетельствует о моем добром отношении к этому славному малому. Но ничего не помогает… Ему не хватает двух вещей: во-первых, он не поэт, во-вторых, недостаточно начитан, точнее говоря, невежествен, как впрочем, все нынешние писатели.
Я только что закончил оба тома папаши Гюго – этот сборник куда хуже предыдущего" (2: 191).
Выше критики только абсолютные чемпионы – Гомер, Шекспир, Рабле, Гёте. Даже Данте вызывает брюзжание:
...
"Недавно прочел весь "Ад" Данте (по-французски). Там есть величавость, но как далеко это от поэтов всемирных, уж они-то не воспевали распри своей деревни, касты или семьи! Никакого плана! А сколько повторений! Временами могучее дыхание, но, мне кажется, Данте подобен многим освященным молвой созданиям, в том числе… собору святого Петра… Но сказать, что тебе скучно, никто не смеет. Поэма Данте была создана для определенного времени, а не для всех времен; на ней лежит его печать. Тем хуже для нас, меньше понимающих ее; тем хуже для нее, не дающей себя понять!" (1: 179).
Достается и Вольтеру:
...
"Прочел… "Родогуну" и "Теодору" [Корнеля]. Что за гнусность – комментарии г-на де Вольтера! А глупо как! Между тем был он человеком умным. Но от ума в искусстве мало проку, он мешает восхищаться и отрицает гений… Но ведь так приятно разыгрывать педагога, журить других, учить людей их ремеслу! Страсть унижать… на диво содействует сей склонности у пишущей братии" (1: 181–182).
Тем более нет пощады Ламартину:
...
"Поговорим немного о "Грациелле". Вещь посредственная, хоть это лучшее, что Ламартин создал в прозе. Есть милые детали… [Но] главное, давайте выясним: спит он с ней или не спит?… Хороша любовная история, где главное окружено такой густой тайной, что не знаешь, что думать, – половые отношения систематически обходят молчанием… Ни одно нечистое облачко не омрачает это голубое озеро! О, лицемер! Рассказал бы правду, как дело было, насколько получилось бы лучше! Но правда требует настоящих мужчин, а не таких, как г-н Ламартин. Что говорить, ангела куда легче нарисовать, чем женщину, крылья скрывают горб… Зато нас угощают тирадой во хвалу… собору святого Петра, сооружению холодному и напыщенному, но коим, видите ли, надобно восхищаться. Так полагается, общепринятое мнение…. Но надо держаться условного, фальшивого. Надо, чтобы нас могли читать дамы. О, ложь, ложь! Как ты глупа!" (1: 175–176).
А вот про Беранже и вкусы передовой публики:
...
"Я присутствовал на банкете реформистов!.. Какая кухня! Какие вина! И какие речи! Ничто не могло бы внушить мне более глубокого презрения к успеху, чем картина того, какой ценой его достигают… Меня тошнило от патриотического энтузиазма… Прекраснейшие творения мастеров никогда не удостоятся и четвертой доли тех рукоплесканий… Как низко ни цени людей, сердце наполняется горечью… Почти во всех речах хвалили Беранже! Не могу ему простить преклонения, которым его окружают умы буржуазного склада… Вареная говядина претит прежде всего потому, что это главное блюдо в буржуазных семьях. Беранже – это такая вареная говядина современной поэзии: всем доступно и все находят это вкусным" (1: 117–118).
Завершает тему пассаж в письме от 9 июля 1878 года:
...
"Ах, бедная литература, где твои жрецы? Кто нынче любит Искусство? Да никто… Самые талантливые думают только о себе, о своих изданиях, о своей популярности! Если бы вы только знали, как часто меня тошнит от моих собратьев! Я говорю о лучших из них" (2: 211).
Не забывает он и на себя оборотиться:
...
"О, Искусство, Искусство! Какая это бездна! И как мы ничтожны, чтобы дерзать в нее спускаться, особенно я! В глубине души ты, наверно, находишь меня довольно противным существом, наделенным непомерной гордыней. О… если б могла ты видеть, что во мне творится, ты бы меня пожалела, – каким унижениям подвергают меня прилагательные и какими оскорблениями осыпают "что" и "которые"!" (1: 114–115).
Письма полны жалоб на мучительную медленность работы над каждой страницей "Госпожи Бовари", но гордыня за всем этим действительно чувствуется, а иногда, наконец, звучит и во весь голос:
...
"Сегодня у меня была большая удача. Ты знаешь, что вчера мы имели "счастье" видеть у себя господина [министра]… Так вот, нынче утром в "Журналь де Руан" я нахожу в приветственной речи мэра фразу, которую накануне дословно написал в "Бовари" (в речи советника префекта на сельскохозяйственной выставке). Не только та же мысль, те же слова, но даже те же нарочитые ассонансы. Не скрою, такие вещи доставляют мне удовольствие. Когда литература по безошибочности результатов уподобляется точной науке, это здорово" (1: 298).
И уж, во всяком случае, литература выше жизни.
...
"Практическая деятельность всегда мне была противна… Но когда было нужно или когда мне хотелось, я ее вел, эту деятельность… и с уcпехом!.. Друзья были потрясены моей наглостью и находчивостью… Ах, когда можешь управиться с метафорой, не так уж трудно морочить глупцов… Что осталось от всех деятелей, Александра, Людовика XIV и т. д. и самого Наполеона…? Мысль, подобно душе, вечна, а деятельность, подобно телу, смертна" (1: 247–248).
Все же иногда действовать необходимо:
...
"Эти разговоры о защите ислама – что чудовищно само по себе – выводят меня из себя. Я требую во имя человечества, чтобы растолкли Черный камень, чтобы пыль от него пустили по ветру, чтобы разрушили Мекку и осквернили могилу Магомета. Это был бы способ поколебать фанатизм" (2: 206).
Но разве можно растолочь символ и пустить по ветру метафору?..
Литература
Флобер Г. 1984. О литературе, искусстве, писательском труде: Письма; Статьи. В 2-х т. / Сост. С. Лейбович; Пер. с фр. под ред. А. Андрес; Прим. С. Кратовой и В. Мильчиной. М.: Художественная литература.
О пользе вкуса
[6]
Неправо о вещах те думают, Мельчук, Кто чтут поэтику последней из наук.
Несмотря на благоговение, которым Пушкин был с самого начала окружен в русской критике и читательском восприятии, его "Станционному смотрителю" (1831) пришлось дожидаться своего по-настоящему проницательного читателя без малого сто лет. Лишь в 1919 году (т. е. в плане русской истории с роковым опозданием на два года) нашелся исследователь, сумевший разглядеть и, подобно библейскому Даниилу, прочесть надпись, спрятанную на самом видном месте сюжета на стене почтовой станции. В своем лаконичном разборе пушкинской новеллы М. О. Гершензон (Гершензон 1919) выявил подлинную суть печальной истории "маленького человека" Семена Вырина.
...
Он показал, что, распропагандированный украшавшими станцию немецкими картинками о злоключениях блудного сына из евангельской притчи станционный смотритель неверно истолковал поведение Дуни как сюжет о блудной дочери – "заблудшей овечке". За свою эстетическую слепоту он понес наказание, исполненное жестокой иронии. Вырин жил недолго и несчастливо и умер от пьянства, явив жалкий образ поистине блудного отца.
Mutatis mutandis, сходная участь постигла и всю его страну, население которой было в большинстве неграмотным, а культурная элита отличалась странными читательскими наклонностями.
Сенсационное сопряжение трагедии России с изысканными текстуальными играми Пушкина (будь то действительными или приписываемыми ему его талмудическими комментаторами) может показаться натянутым. Однако правильность чтения и борьба за власть над ним – вопрос отнюдь не праздный. Характерно, что именно Пушкин был первым приговорен к сбрасыванию с парохода современности (около 1917 года), а в предыдущую революционную эпоху именно его поэзия была объявлена уступающей в ценности сапогам. В 1860-е годы Пушкин как символ искусства для искусства подвергся нападкам со стороны радикальной интеллигенции, выступавшей за новую, утилитарно-дидактическую эстетику. Отказ от пушкинского уровня требований к обработке текста расчистил путь к успеху роману Чернышевского "Что делать?" (1863; далее ЧД), – успеху, историческое значение которого трудно переоценить. [7]
Роман по праву знаменит своей "плохописью". Он столь откровенно и безобразно антихудожествен (да и сам его повествователь непрерывно настаивает на ненужности хорошего стиля), что царские цензоры сознательно пропустили его в печать, рассчитывая повредить таким образом репутации и политической линии автора. Вопреки их ожиданиям, однако, книга стала предметом культового поклонения, опередила по популярности сочинения Тургенева и Толстого и стала расти в цене не в последнюю очередь благодаря ореолу мученичества, которым было овеяно имя ссыльного автора запрещенного таки, наконец, романа. По ироническому замечанию Набокова, "гениальный русский читатель понял то доброе, что тщетно хотел выразить бездарный беллетрист". Герцен нашел, что "гнусно написано", но "с другой стороны, много хорошего, здорового". Эта двойственная оценка, построенная по модной в 1860-е годы схеме "плохой поэт, но хороший гражданин", была впоследствии подхвачена такими великими революционерами, как Кропоткин и Плеханов.
Вскоре, однако, традиции высокомерно-снисходительного отношения к эстетическим достоинствам романа был положен конец – и никем иным, как Лениным. В 1904 году в ответ на пренебрежительный отзыв о ЧД одного молодого большевика Ленин раздраженно заметил:
...
"Я заявляю: недопустимо называть "Что делать?" примитивным и бездарным. Под его влиянием сотни людей делались революционерами. Могло ли это быть, если бы Чернышевский писал бездарно и примитивно?.. Он меня всего глубоко перепахал " ( Валентинов 1953: 103).
То ли "идеологический ценный, хотя эстетически слабый", то ли "идеологически ценный, и, следовательно, эстетически прекрасный", [8] роман в любом случае не был просто очередным политическим трактатом без художественных претензий. В конце концов, его недаром написал автор диссертации об "Эстетических отношениях искусства к действительности". Программное неразличение реальности и вымысла, fact and fiction, выраженное в знаменитой формуле "Прекрасное есть жизнь", составляет самую суть écriture Чернышевского (Набоков эффектно обыгрывает в этой связи его близорукость). Но оно же лежит в основе всего феномена "советизма".