Хлыст - Александр Эткинд 47 стр.


Какой бы старой ни была идея условности знака, в ней есть нечто буржуазное. Это семиотическая трансляция принципа эквивалентного обмена как главной идеи капитализма. Любую вещь можно обменять на любую другую на основании абстрактной меры. Сама по себе эта мера не имеет никакого смысла, она определяется соотношениями вещей и их определяет. В терминах семиотики, стоимость не иконична и не индексальна; она конвенциональна. Она, однако, так же не зависит от отдельного человека, как значение фонемы. Когда Соссюр объяснял, что такое означаемое и что такое означающее, его любимой аналогией был франк: у него есть фиксированная стоимость, которая не зависит от физического вида монеты, а определяется его соотношением с другими подобными же абстрактными сущностями. Так значение фонемы не зависит от голоса или акцента, а определяется системой двоичных противопоставлений. Так и значение слова определяется его синонимией и переводами на другие языки. Все слова ‘кошка’, китайское, немецкое, русское - эквивалентны, и ни одно не является более близким к сущности кошки, чем другое. В лингвистике есть своя история обсуждения этой проблемы; некоторые звуки и слова более иконичны, чем другие. Так родилась известная классификация Пирса: есть знаки условные, знаки иконичные, знаки индексальные.

Согласно философии имени, дело обстоит ровно наоборот, чем в семиотике.

Выражение предмета в слове есть сам предмет и неотделимо от него, но тем не менее оно отлично от него […] Слово - сама вещь, но в аспекте ее уразуменной явленности. Слово - не звук, но постигнутая вещь […] А звуки и все прочее - лишь физический носитель этой […] вещи .

Имя привязано к вещи мощнейшими в мире силами. Оно безусловно, его нельзя заменить или изменить. Оно дано, а не выдумано. Имя не есть означающее. Точнее говоря, это означающих нет, потому что они настолько слиты со своими означаемыми, что глупо или же грешно говорить о них в отдельности. Произнесение имени достаточно для того, чтобы изменить реальное состояние вещей. "Природа имени, стало быть, магична" , - ясно пишет Лосев. В общем, Имя Божие есть семиотическая катастрофа. В нем, как при сотворении мира, не действуют нормальные законы бытия; но оно бросает свой особенный свет на прочие явления семиозиса, в конечном итоге уподобляя всех их самому себе. Если лингвистика Соссюра есть семиотический эквивалент Просвещения, согласно которому слова созданы человеком и потому условны и одноуровневы, то имяславие есть семиотика Контр-Просвещения. Имяславие основано на идее данности, а не созданности имен-вещей, их непознаваемости и магизме. В философии имени, склеивающей означаемое и означающее, есть дух контркультурного протеста. Анархизм сводит реальность к действующему субъекту; он отказывается рассматривать субъекта в более широких рамках - знаковых, культурных, политических . Семиотической его базой является тавтологическое неразличение субъекта и предиката, знака и значения, Бога и Имени. Непременным следствием является остановка дискурса или, возможно, его сворачивание в нечто вроде Иисусовой молитвы. Если Имя есть Имя есть Имя, то Бог есть Бог есть Бог… Сказать больше нечего. Впрочем, и Булатович, и Лосев на основе такого понимания написали много длинных текстов.

В историческом времени, патетическое представление имяславцев о том, что небесные иерархии могут напрямую вмешиваться в земные дела и субстанция этого вмешательства есть Имя, прямо соседствует с философией русского символизма. Имяславская ересь Иллариона и Антония развивалась параллельно с философией символа Иванова и Белого; философия имени Флоренского и Лосева наследовала обеим, подчеркивая свое происхождение от первой, как почти сакрального своего источника, но в сильной степени опираясь на вторую. Это важный аргумент в пользу единства культуры , которая вынашивает близкие идеи на разных уровнях своего культурного бытия: в данном случае в культурном изоляте православных монахов-отшельников, с одной стороны, и в авангардной культуре модных поэтов-декадентов, с другой. Со светской точки зрения, имяславие есть символизм, доведенный до абсурда. Теоретики символизма не доходили до такой теоретически предельной крайности; поэты и философы, озабоченные своей потребностью говорить, они не сказали бы, подобно афонским монахам, что говорить имеет смысл только одно и то же.

И ПОНЫНЕ НА АФОНЕ

Но значение имяславия было оценено лидерами символизма. В 1909, вскоре после выхода в свет книги Иллариона и до скандала вокруг имяславия, Вячеслав Иванов писал, беря ключевое слово разрядкой и не давая объяснений, как об общеизвестном: "И в нашей национальной душе уже заложено знание Имени" . Блоку о имяславцах рассказывала в феврале 1914 близкая к Иванову Чеботаревская . В романе Алексея Скалдина Приключения Никодима афонский монах появляется в ключевом месте, когда интеллигентный герой совсем было уже потерял свою идентичность. Но самым явственным образом имяславие проявилось в стихах следующего поколения поэтов, которые уже не считали себя символистами и боролись с ними как с отцами - и потому тем внимательнее относились к опыту русских сектантов, которых считали среди своих поэтических дедов. Мандельштам писал:

И поныне на Афоне
Древо чудное растет,
На крутом зеленом склоне
Имя Божие поет.
В каждой радуются келье
Имябожцы-мужики:
Слово - чистое веселье,
Исцеленье от тоски!
Всенародно, громогласно
Чернецы осуждены;
Но от ереси прекрасной
Мы спасаться не должны.
Каждый раз, когда мы любим,
Мы в нее впадаем вновь.
Безимянную мы губим
Вместе с именем любовь.

Это стихотворение - подробно и вполне точно пересказанная история имяславцев . Только в одной строке поэт отступает от фактов, и это характерно: "Имябожцы-мужики", - пишет Мандельштам. Мандельштам следует здесь за народническим представлением о сектантах-мужиках, как источнике истинного Слова. Но афонские еретики совсем не были мужиками. Среди монахов могли быть люди простого происхождения или высокого, но они прошли многоступенчатый отбор и были виртуозами своего ремесла, служения Богу; учителя же имяславия были авторами богословских книг.

Имя связано с телом - в этом открытие акмеизма, и это более всего заботит молодого Мандельштама. "Слово - плоть и хлеб", - пишет он . Русский язык - "непрерывное воплощение и действие разумной и дышащей плоти". Если слово - плоть мысли, то филология обладает "всеми чертами биологической науки"; поэтому подлинная жизнь "теплится […] в филологии и только в филологии" . В стихотворении об имябожцах Мандельштам выстраивает новую версию этой метафоры: слово есть плоть, а любовь есть любовь к плоти, следовательно, к имени. Любовь к слову-плоти разрывает с традицией и потому есть ересь. "Каждый раз, когда мы любим. Мы в нее впадаем вновь". И действительно, любовь поэта совершается в переборе все новых кличек, которые он дает возлюбленной и в которых она живет так же, как Бог в своем Имени: "Я научился вам, блаженные слова - Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита". Когда приходится расстаться с телом любимой, тогда "Нам остается только имя: Чудесный звук, на долгий срок". Имя любимой - тоже ее плоть; и когда нельзя любить душу и тело, можно любить душу и имя.

Мандельштам имеет в виду то же, о чем писал потом Лосев: "В любви мы повторяем любимое имя и взываем к любимому ( sic! ) через его имя" . Странное здесь употребление мужского рода означает, конечно же, не гомоэротизм, а адресованность всей философии Лосева к одному и главному имени - Христа. Лосев пытается обобщить свою философию на философию всякого имени, жизнеспособную конкурировать с семиотикой, теорией всякого знака; но ему это мало удается, и неожиданная гендерная ориентация этой фразы - тому подтверждение. Мандельштам делает с имяславием то, что поэт почти всегда делает с теологической идеей: разворачивает новое и особенное понимание любви к Богу - на любовь к женщине.

Часть 3. Поэзия

Добролюбов

Александр Добролюбов осуществил в жизнь неопределенные мечтания современников. Самым радикальным и текстобежным способом он ушел : из символистов - в сектанты, из интеллигенции в народ, из культуры в природу. Метонимия эпохи, созданная им судьба воплотила черты исторического целого, частью которого была . Больше чем кто-либо другой, Добролюбов осуществил мечту символистов о переходе искусства в жизнь, о жизнестроительстве по законам искусства. Как писал о нем Бердяев, "есть художество жизни, по значению своему превышающее всякое художество мысли" .

ПРАКТИЧЕСКОЕ ДЕКАДЕНТСТВО

Отец ею, чиновник и статский советник, пытался влиять на сына "в духе Белинского и 60-х годов" , но преуспел мало: сын гордился тем, что первые же его стихи стали воспринимались как декадентские. По выражению Венгерова, это было особого рода "практическое декадентство". Добролюбов исповедовал его, "как религию: не только писал, но и жил по-декадентски". В частности, он курил опий, "склоняя к этому и других в своей узенькой комнатке […], оклеенной черными обоями", и не снимая носил черные перчатки. К этому времени, вероятно, относится дошедшая до нас во фрагментах повесть Добролюбова, ассоциирующаяся с хлыстовскими историями кровавого причастия. Герой сообщает,

что он должен причаститься человеческой крови и совершить какое-то таинство, и как он подготавливается к этому таинству, как он вместе с приятелем заманил какую-то девушку в парк и вырезал у нее квадратики мяса из спины, и как они причастились этими кусочками вкусными, и он стал особенным .

Студент классического отделения Петербургского университета, Добролюбов был учеником самых известных профессоров - в частности Ф. Ф. Зелинского, и поклонником французских символистов. По отзыву хорошо знавшего его в студенческие годы Брюсова, Добролюбов "был тогда крайним "эстетом"" . Экстремизм его культурного поиска закономерно сопровождался романтизацией смерти. Черные обои в его комнате напоминали гроб; его странные речи воспринимались как проповедь самоубийства. Иногда он садился на пол посреди светской беседы; иногда рассказывал в обществе о том, как курит гашиш; иногда намекал на нечто такое, что давало потом повод рассказывать о "черных мессах", которые он проводил в своем странном жилище. Психиатр Николай Баженов писал о Добролюбове как о душевнобольном ; правда, он признавался, что диагноз ставил заочно. Впрочем, Добролюбову придется испытать принудительную психиатрическую помощь.

За эпатажем, как всегда, стояло недовольство жизнью как она есть. "Нужно создавать новый мир, новую землю", - позже писал Добролюбов в своем манифесте, письме в редакцию Весов .

все ваше образованье, все ваши современные города и обычаи, вся ваша башня современной науки, весь холодный путь ваших сердец - какая великая, великая страшная пустыня ужаса!

И стихами:

Этот город боролся с моей чистотою […]
За то выслушай, город - я тебе объявляю:
Смертью дышат твой мрак и краса твоих стен.
И тюрьму и твой храм наравне отвергаю .

В 1898 году Добролюбов уходит. О том, как воспринимался публикой его пример, расскажет цитата из книги популярного киевского автора:

Это - бродячая Русь, Русь подземная, мистическая сила, редко воплощаемая, это те, что творят невидимую жизнь ея… К ним относится и их символизирует Александр Добролюбов…

Личность его выходит из рам, представляет из себя что-то сверхжизненное, какую-то стихийную силу русского народа, его богатырство, его святое, его надежду… Именно в нем нужно искать тайну России […] Он, как Ницше и Толстой, возненавидел книжную мудрость […], но он пошел дальше их, […] в дремучие, темные леса, к зверям, к народу, к полям, к земле своей тихой, любимой […] Припал к зеленой груди земли […] Познал жизнь зверей […] Познал страдальческую силу народную, каторжный труд, в котором - радость особенная, очищающая, освящающая .

Этот поток в оригинале разделен только авторскими троеточиями. Особое качество выраженного тут народолюбия проявляется в месте, в которое помещен народ, как раз между травой и зверями, и в восторге перед его страданиями.

Предшественниками Добролюбова были народники 1870-х годов, ровесники и единомышленники его отца, охотно агитировавшие среди сектантов. Никто из них, однако, не захотел или не сумел стать организатором собственной сектантской общины, как это сделал Добролюбов. Литературными образцами для перерождения Добролюбова были, конечно, пушкинские Пророк и Странник. Почти каждое слово этих стихотворений соответствует судьбе разочарованного поэта, который превратился в странствующего пророка. Были и другие образцы. Один из разделов книги Добролюбова Natura naturans. Natura Naturata посвящен "Федору Кузьмичу, великому служителю Бога". Так звали Сологуба, с которым дружил в те годы автор; но Добролюбов мог иметь в виду его тезку, который ходил в 1830-х годах по Сибири и в котором видели добровольно ушедшего с престола Александра I. Возможно, Добролюбов посвящал свое сочинение им обоим. Этому человеку, пытавшемуся стряхнуть с себя культуру как прах, вообще было свойственно коллекционировать культурные слои. Позднее Блок писал о другой книге Добролюбова:

перелистывая Невидимую книгу, я узнаю бесконечно многое […] дело в том, что я давно знаю лично и близко одну живую книгу Добролюбова - человека, который когда-то был ему ближе всех .

Назад Дальше