Выгнанный из одного места, он шатался по самым грязным и подозрительным местам, пока не удавалось втереться снова куда-нибудь.
Дней через десять после описанного нами разговора Колотошин что-то смошенничал или своровал и, не успев спрятать концы в воду, попался. Его посадили под караул при канцелярии. Сидя там, оборотистый писарь раскидывал умом, какой бы учинить фортель, чтобы избежать кары. "Дай-ка, – сообразил он, – я сделаю донос, объявлю "государево слово и дело". Сейчас меня освободят отсюда и переведут в Тайную канцелярию, а покуда там пойдут розыски да допросы – это дело и потухнет… а может, и награду получу".
Жертвой доноса Колотошин избрал свою квартирную хозяйку Авдотью Львову, разговорившуюся, на свою беду, об императрице.
И вот простой и самый невинный разговор превращается в кровавое уголовное дело об оскорблении императорской чести.
Ушаков придал делу важное значение и тотчас послал за Авдотьей.
– Отчего же ты раньше не донёс? – спрашивал он у Колотошина.
– Да прост я, батюшка, не понял сначала, – прикинулся овечкой писарь.
– А про какого сьша императрицы оная жёнка Авдотья говорила?
– Не ведаю подлинно, ваше превосходительство.
Притащили обезумевшую от страха Авдотью. Данила успел уехать, его разыскивали.
На допросе Авдотья призналась, что говорила, как доносит Колотошин, но говорила это "с самой простоты своей, а не с какого умыслу, но слыша в ребячестве своём, говаривали и певали об оном малые ребята мужска и женска полу".
Отговорка "сущей простотою", "недознанием" была так обыкновенна в Тайной канцелярии, её слышали по несколько раз в день от каждого допрашиваемого, что её уже перестали принимать во внимание.
Не поверили и Авдотье. Её назначили к пытке, и, подняв на дыбу, должны были расспросить с пристрастием накрепко, т. е. с ударами плетью, "с какого умысла говорила те непристойные слова, и не из злобы ли какой, и от кого именно такие слова она слышала, и о тех непристойных словах не разглашала ли она?"
Понятное дело, что, предлагая эти вопросы Авдотье, допросчики напрасно трудились; заплечные мастера напрасно хлестали спину несчастной бабы – ни в одном из этих грехов она не была виновна.
Но "простоте" не верили, уверения в невиновности сочли за "запирательство", и на этом дела не кончили, а снова кинули Авдотью в тюрьму, до новой пытки.
Нашли и Данилу Пожарского. Его показания ничего не прибавили, Данила подтвердил только свой разговор с писарем о дороге в Курляндию, а об остальном отозвался незнанием, поскольку дремал на печке. Поразительно, но его отпустили. А Авдотья просидела в тюрьме два месяца, потом её снова потребовали на третий допрос и вторую пытку. Снова те же вопросы: не разглашала ли? с какого умыслу? от кого услышала? Снова дикие крики несчастной. Намётанный глаз Ушакова наконец увидел, что женщина в общем-то невиновна. Решено было не пытать её больше и кончить это дело совсем. Канцелярия решила: "Авдотье Максимовой Львовой за происшедшие от неё непристойные слова учинить жестокое наказание, бить кнутом нещадно и освободить". Вот некстати-то вспомнила баба свою молодость!..
* * *
Императрица Анна Иоанновна, скончавшаяся в октябре 1740 года, назначила своим наследником Иоанна, сына Антона Ульриха, герцога Брауншвейгского, и Анны Леопольдовны, внучки царя Ивана (брата Петра Великого) по его дочери Екатерине.
Ко дню кончины императрицы Иоанну Антоновичу едва исполнилось два месяца, а потому за его малолетством по воле Анны Иоанновны был назначен регент. Им стал Бирон. Так что в управлении страной ничего не изменилось, и Тайная канцелярия могла свободно продолжать заниматься делами о болтливых старушках и энергичных солдатках. Но уже через месяц совершился дворцовый переворот, встряхнувший всю Россию. Бирона, сумевшего заслужить ненависть русских, свергнул фельдмаршал Ми-них, прославившийся победами над турками. Официальной регентшей была объявлена Анна Леопольдовна. Хотя Миних был тоже из немцев, от него всё же ждали, что он разгонит курляндцев, плотной толпой заслонивших императорский трон от народа. И в первое время эти надежды как будто начали сбываться.
С начала 1741 года застенки Тайной канцелярии наполнились невиданными до сих пор колодниками, почти не говорившими по-русски. Это были курляндцы, ставленники Бирона, обвиняемые во всевозможных преступлениях, начиная от простых краж и кончая государственной изменой. Для допроса этой толпы иноземцев пришлось даже приглашать особых переводчиков, которых во избежание разглашения застеночных тайн держали в одиночном заключении.
Одним из первых допрашивался двоюродный брат repцога Бирона, носивший высокий чин капитана Преображенского полка. Ему было предъявлено крайне серьёзное обвинение: по сведениям Миниха, он подготовлял переворот в пользу брата, предполагалось, что он хотел, отравив Иоанна Антоновича, обвинить в его смерти Анну Леопольдовну, заточить её в монастырь и, опираясь на войска, провозгласить российским императором герцога Бирона. Обвинение это, конечно, было вздорное, потому что русские войска не поднялись бы на защиту захватных прав курляндца, но Миниху нужно было создать что-нибудь крупное, чтобы оправдать им самим произведённый переворот.
Когда капитан Бирон вошёл в застенок, судьи невольно переглянулись. За десятки лет там не появлялся такой преступник Бирон, рослый красавец, одетый в преображенский мундир, переступил порог с высоко поднятой головой. Сопровождавшие его два конвойных солдата были смущены и, видимо, чувствовали себя неловко. Капитан остановился у порога, прищуренными глазами посмотрел на судей и хорошо знакомых ему военных, жавшихся к стене, и презрительно сказал:
– Sapperlott! Хороший компаний! – и твёрдыми шагами направился к палачу.
Пока Бирона раздевали, в застенке царило томительное молчание. Первым очнулся Ушаков, старший из судей. Он наклонился к своим товарищам и довольно громко сказал:
– Помните, приказано костей не ломать, на руках и лице знаков не оставлять. А об остальном мы постараемся.
И, действительно, постарались.
Раздетого Бирона прикрутили к широкой доске и стали пытать особым утончённым способом. У него медленно, методично и с полным знанием дела вырезали из кожи маленькие квадраты, отдирали кожу, а рану присыпали солью. Сначала эту операцию произвели у него на груди, потом на боках, в паху…
Судьи предлагали вопросы, палачи старательно делали своё дело, но Бирон молчал. Только лицо его, то сине-багровое, то мертвенно-бледное, да скрип зубов говорили о нечеловеческих муках, которые ему приходилось переносить.
Видя, что "шашечки" не помогают, Ушаков распорядился "посмолить". Палачи достали из печи небольшие чугуны с кипящей смолой и стали каплями лить её на обнажённое от кожи мясо. Когда на кровавую рану упала первая капля, Бирон дико вскрикнул, рванулся, широко раскрыл глаза, потом снова затих. Шипя на живом мясе, падала капля за каплей, далеко во все стороны брызгала кровь, но пытаемый не шевелился. Он был в беспамятстве.
После краткого совещания судьи решили продолжать допрос. Бирона несколько раз облили холодной водой, привели в чувство и стали допрашивать без новой пытки. Первый вопрос остался без ответа. Когда судья повторил его, Бирон с огромным трудом повернул голову и плюнул в сторону судей. Возмущённые, они велели продолжить пытку.
Три раза терял Бирон сознание – его отливали водой. Наконец четвёртый обморок, длившийся около получаса, испугал истязателей, и полумёртвого капитана отнесли в "секретную" камеру.
В это время Тайная канцелярия была завалена делами, и два застенка работали круглые сутки.
По распоряжению Миниха, трём главным судьям Толстому, Ушакову и Писареву было присвоено звание инквизиторов.
Тайная канцелярия прилагала все усилия, чтобы найти нити хоть какого-нибудь политического заговора, который мог оправдать действия фельдмаршала, но всё было напрасно. Самые жестокие пытки не могли заставить курляндцев сознаться в том, что было нужно Миниху. А в своём рвении инквизиторы перестарались. Один из курляндских баронов, изувеченный в застенке, дал в состоянии полубреда нечто вроде признания, и оговорил князя Сергея Путятина, одного из наиболее любимых вельмож того времени, именитого князя схватили, жестоко пытали, и, может быть, запытали бы до смерти, если бы за него не вступилась влиятельная родня.
Миних, которому уже успела надоесть возня с мнимыми заговорщиками и который чувствовал себя в роли фактического регента довольно прочно, призвал во дворец всех трёх инквизиторов, накричал на них, изругал и велел "прекратить болванское занятие, от коего по Российскому государству смута сеется". В заключение он приказал немедленно освободить положительно всех, привлечённых по грандиозному делу о заговоре, но сделать это было невозможно, поскольку две трети побывавших в застенках носили слишком "явные улики" против Тайной канцелярии. Состоялось особое совещание инквизиторов и младших судей, где решили отпустить лишь тех, кто не изувечен и не обезображен пытками, остальных же "продолжать допрашивать с пристрастием, как особо подозрительных". Освободили 80 человек Об остальных донесли, что "Тайная канцелярия питает сугубые надежды изобличить злодейства оных".
Освободив Россию от курляндцев, Миних не мог воспрепятствовать вторжению в столицу родственников младенца-императора, брауншвейгцев, во главе с самим принцем Антоном-Ульрихом, ближайшим советником которого стал канцлер Остерман, немец, недаром прозванный старой лисицей.
Среди гвардии росло возбуждение, которым умело воспользовалась цесаревна Елизавета, дочь Петра I.
– В ноябре 1741 года Елизавета Петровна подняла гвардию, арестовала Иоанна Антоновича и его родителей, Миниха, Остермана и других и вступила на отцовский престол.
Уже в декабре начались допросы сторонников Бирона, которого в то же время отправили в ссылку, в сибирское местечко Пелым.
Императрица Елизавета Петровна, не любившая курляндцев, приказала схватить тех из них, кто был привлечён к следствию по распоряжению Миниха. Застенки опять наполнились курляндцами, но уже не теми, успевшими познакомиться с дыбой и кнутом, – те успели бежать на родину, – а другими, ни в чём не повинными.
Снова полились потоки крови, захрустели кости.
Через десять месяцев после ссылки Бирона в тот же Пелым отправился его недруг Миних. У Тайной канцелярии на руках оказались новые дела: "О злоумышлениях былого фельдмаршала фон Миниха на здоровье принца Иоанна Антоновича, герцога Брауншвейгского" и "О происках былого канцлера графа Остермана".
Сами названия обоих дел настолько неопределенны, что давали полный простор инквизиторам, которые поняли свою задачу просто: они организовали целый штат шпионов, днём и ночью шнырявших по Петербургу. Стоило такому агенту подслушать разговор, в котором, пусть и косвенно, выражалось сочувствие Бирону, Миниху или Остерману, и неосторожные собеседники попадали в застенок и вносились в список государственных преступников.
В конце 1742 года Тайной канцелярии пришлось начать розыск ещё по одному делу, едва ли не самому серьёзному из всех, которыми она когда-либо занималась: императрица Елизавета Петровна назначила наследником российского престола принца голштейн-готторпского (Петра III), сына родной сестры Елизаветы, герцогини Анны Петровны.
И вот создался обширный заговор, целью которого было добиться назначения наследником Иоанна Антоновича, уже занимавшего престол после Анны Иоанновны.
Тайная канцелярия бросила иноземцев и всецело отдалась уловлению русских, стремившихся к изменению порядка престолонаследия, И снова, наряду с серьёзными арестами и допросами, начинались курьёзы, нередко кончавшиеся трагически. Пример тому – дело некоего прапорщика Бугрова.
Началось с пустяков: прапорщик очень любил выпить и не пропускал ни одного сколько-нибудь удобного случая, когда можно напиться до бесчувствия "на законном основании".
Такой случай ему представился накануне Троицына дня. По его глубокому убеждению, всякий верующий человек должен встречать праздник в радости, то есть в подпитии.
Проснувшись утром в праздник, "верующий человек" сделал неприятное открытие: добрая баклага вина, оставленная им накануне на похмелье, исчезла неведомо куда. Впрочем, не совсем неведомо, ибо прапорщик имел веские основания подозревать в похищении драгоценной посудины свою жену, постоянно ругавшую его за пьянство. Он "со всею вежливостью" обратился к жене дать ему похмелиться, но та решительно отказала.
Жил прапорщик в своей крошечной усадьбе, кабаков поблизости не было, вином приходилось запасаться загодя и, таким образом, оставалось надеяться единственно на милость жены. Но та была неумолима. Тогда огорчённый супруг прибегнул к испытанному средству: набросился на жену с кулаками. Но она отлично знала его привычки и, со своей стороны, приняла меры: схватила ухват и стала обороняться. Битва грозила принять серьёзные размеры, единственной свидетельницей вооружённого столкновения была служанка Авдотья Васильева. Опасаясь, что господа изувечат друг друга, она выбежала на крыльцо и отчаянным голосом стала звать единственного дворового человека Бугровых, Василия Замятина. Когда последний вошёл в комнаты, там уже наступило перемирие, прапорщик лежал на печи, а жена его сидела на лавке и причитала:
– И чего ты пьёшь да буянишь, аспид ты окаянный! Пьёшь да безобразничаешь, в среду да в пятницу блудишь, и никакой пропасти на тебя нет. Чай, ни один басурман поганый того не делает!
– Ан врёшь! – мрачно отозвался с печи жаждавший опохмелиться Бугров. – Басурмане ещё и не то делают. Вот, пожди, навяжут нам в цари басурмана голштинского, коли не удастся отстоять батюшку Ивана Антоныча, тогда и ты обасурманишься…
Замятин обомлел. Ещё накануне проезжий офицер читал в ближней деревне бумагу, чтобы все, кому ведомы речи, супротивные назначенному государыней наследнику, о тех речах немедля доносили начальству. За праведный донос бумага сулила всякие милости, а за утайку – кнут да рваные ноздри. Поразмыслив, мужичок отправился в деревню посоветоваться с друзьями и пропал. А через неделю наехало на хуторок всякое начальство, посадило прапорщика с женой в телегу и повезли их прямо в Петербург.
Начался допрос, и, по обычаю, "с пристрастием". При первом же вздёргивании на дыбу Бугров повинился, подробно рассказал, как было дело, и клялся, что "иных важных предерзостных и непристойных слов ни допрежь, ни после того не было; про наследника с женой никогда не говаривал, а что им сказано, то спроста да спьяну, а ни в какую силу".
Всё-таки "для прилику" прапорщика несколько раз подняли на дыбу, а жену его допросили даже без пытки, ограничились тем, что ввели её в застенок, где она сразу упала в обморок.
Тайная канцелярия постановила:
"Прапорщика Николая Бугрова за глупые и непристойные слова бить батоги нещадно, затем отпустить. Жене его, Наталье, дать в застенке пять ударов кнутом за то, что слыша мужние речи, не донесла о них. А доносителю Василию Замятину за его извет дать паспорт, в котором написать, что ему, Василию, с женой и детьми от Бугрова быть свободну и жить, где похочет".
Вообще, в первые годы царствования Елизаветы Петровны, когда ещё был страшен призрак свергнутого младенца-императора, доносчики неизменно награждались даже в тех случаях, когда и изветы оказывались не только вздорными, но и явно лживыми.
Среди колодников Петропавловской крепости был некий Камов, которому неминуемо грозила сибирская каторга. Здоровый парень, бывший дворовый Разумовских, случайно попавший в солдаты. Четырнадцать лет тащил он лямку, принимал участие в нескольких походах и всюду выделялся своей старательностью и смышлёностью. Между прочим, в мирное время он в совершенстве изучил токарное ремесло, и это погубило его.
Как способного мастерового, Камова из полка перевели в Петербург, где адмиралтейство нуждалось в опытных рабочих руках. Там он сразу занял положение мастера и уже мечтал о том времени, когда сможет выписать к себе, с разрешения добряка Разумовского, жену, как вдруг ничтожный случай положил конец его мечтаниям.
Камов любил выпить с приятелями. Однажды, немного подгуляв, он продал кабатчику какой-то медный точильный инструмент. Протрезвившись, он решил бежать, потому что за утрату казённого добра ему грозило суровое наказание. Однако его скоро поймали и определили в особую мастерскую, где работали исключительно штрафованные. Через месяц Камов снова бежал и поселился у свояка, дворцового повара. Рискуя, свояк дал ему приют, всячески уговаривал явиться к начальству и повиниться. В благодарность за все заботы повара Камов обокрал его, начал кутить и был задержан в кабаке, когда пытался сбыть серебряное блюдо с дворцовым клеймом.
До суда Камова поместили в каземат Петропавловской крепости вместе с другими уголовными колодниками.
В то время уголовных колодников не кормили за казённый счёт и предоставляли им самим заботиться о собственном пропитании. С этой целью их отпускали в город за подаянием. Выводили в цепях.
После одной такой прогулки Камов заявил караульному, что он хочетсделать важное сообщение. Его привели в канцелярию крепости и там он заявил следующее:
– Сегодня, войдя во двор дома Шестерицына, что на Слободской улице, увидел я сержанта комендантского полка Бирюкова, ведшего беседу со стряпчим того дома. Говорил Бюрюков, что надо извести немецкого подкидыша и добиться, чтобы российский престол занял наш исконный государь Иван Антонович. И тогда только можно будет честно службу нести, а сейчас, когда надо ждать нашествия немцев, служить тошно.
Колодника Камова немедленно переправили в Тайную канцелярию, куда скоро доставили и сержанта Бирюкова. Допрос начали с последнего. И тут выяснилось любопытное обстоятельство: оказалось, что в тот день, когда Камов слышал разговор, Бирюков по служебным делам находился в Москве, а стряпчий был болен и лежал в постели. Вызванные свидетели подтвердили это.
Когда у Камова потребовали объяснений, он развязно заявил, что мог и обознаться, но что "разговор тот офицера с человеком, одетым во фризовую шинель, он сам слышал, и именно в тех словах, кои передал своему начальству".
Его пытали "не наседливо" – он оставался при том же показании. Тогда, чтобы поддержать ревность доносчиков, Тайная канцелярия постановила отпустить Камова на все четыре стороны за его преданность государыне, а сержанта комендантского полка Бирюкова, также освободив, держать под сильным подозрением…
Донос в то время процветал, как никогда, и тем не менее главных виновников не удавалось обнаружить. Как всегда, помог случай, и нити заговора обнаружились без всякого содействия Тайной канцелярии.
В то время трехлетний Иоанн Антонович с матерью и отцом находился в крепости Дюнамунде под сравнительно слабым надзором. Барон Черкасский, один из ближайших советников Елизаветы, неоднократно советовал ей приказать вскрывать письма, которыми Анна Леопольдовна обменивалась со многими близкими ко двору лицами, но императрица считала такие меры нечестными, уничижающими её достоинство. Тогда барон самостоятельно взялся за просмотр переписки, и скоро у него в руках собрались неопровержимые улики против Лопухиных, Бестужевых, Путятиных и других, письменно уверявших бывшую регентшу, что Иоанн Антонович во что бы то ни стало займёт российский престол.
Это глубоко возмутило Елизавету Петровну. Она прежде всего распорядилась, чтобы всю семью Иоанна немедленно перевезли в более удалённый от столицы Раннен-бург, а затем поручила Черкасскому произвести дознание "по всей строгости".