– Это проблема, которую мы в семье обсуждали в течение многих лет, если не сказать десятилетий. С одной стороны, мы имели полное право поступать так, как мы поступили, – исповедовать свою веру открыто. Мы практически не скрывали своих убеждений, просто в Смоленске об этом узнали в последний момент, а в Москве, Ленинграде мы собирались, молились, могли, например, в кафе на Ленинградском вокзале громко петь "Отче наш" (в 1973 году) – молодые были, не без эпатажа. Но мы не скрывались, мы не жили подпольной жизнью, мы считали, что по Конституции имеем право на свободу совести и это наше право – жить, молиться, воспитывать наших детей так, как мы хотим. Мы стали жить так по факту. Но при этом мы действительно поставили людей в очень сложную ситуацию. И спустя много лет, мы стали задумываться о том, имели ли мы право так поступать. Ведь тогда мы думали о себе, о своих интересах, о своих правах. Мы не специально поставили людей перед выбором – мы были довольно наивны, и нам, честно говоря, в голову не приходило, что такое может случиться. И конечно, то, что произошло, стало очень сильным ударом. Мы даже не поняли толком, что случилось. Жизнь стала другой, она изменилась в один день. Разумеется, мы многих поставили в чрезвычайно сложную ситуацию, ситуацию выбора – голосовать или не голосовать, рисковать своим благополучием или нет. Ведь в то время встать на нашу защиту – значило потерять всё.
Вернувшись в Смоленск с бронзовым портретом спустя три десятилетия, мы это всё снова всколыхнули внутри университета. Мы сами сомневались, молились, но поняли, что доску всё-таки должны повесить. Я долго разговаривал на этот счёт с ректором университета Евгением Кодиным, он был не против, но сказал, что "должен решать коллектив". Это был сложный период и самые сложные переговоры, детали которых не следует выносить на публику. Но в конце концов ректорат принял положительное решение и выдал его нам на руки.
Лет за десять до того, как маму лишили учёной степени кандидата филологических наук и уволили "вследствие недостаточной квалификации", в нашем институте произошла очень похожая история. Преподаватель той же французской кафедры, еврей – помню только его фамилию – Масис – подал документы на выезд в Израиль. За это его точно так же предали остракизму, уволили и устроили общее собрание, на котором приказали голосовать за лишение учёной степени. Единственным человеком, который тогда проголосовал "против", была моя мама – Татьяна Щипкова. Не понимаю, почему её не уволили уже тогда за "пособничество сионизму". Наказание было "мягким" – всего лишь лишили очереди на квартиру (мы жили в общежитии).
– А как Татьяна Николаевна пришла к вере и религии?
– Мама была внучкой священника, он умер до её рождения. А поскольку её мать погибла в блокаду, её воспитывала бабушка-попадья. Мама, конечно, была человеком неверующим, комсомолкой, училась в университете. Но они жили с бабушкой в одной комнате; там всегда были иконы, всегда было Евангелие. Мама в церковь не ходила, но ходила бабушка, и бабушка за неё всегда молилась. Мама не была атеисткой – была просто неверующим человеком. При этом она была человеком культуры. Она всегда много читала, в том числе Евангелие, потому что каждый культурный человек должен знать Евангелие. Спустя какое-то время, когда мама стала заниматься лингвистикой и училась в аспирантуре, она начала изучать историю старорумынского и старофранцузского языков. Среди текстов, с которыми она работала, были Псалтирь и Деяния Апостолов. И она их читала по-французски, по-старофранцузски, по-румынски, по-старорумынски, по-русски. Ей надо было их сравнивать и изучать. Я думаю, что эти тексты не могли не повлиять на её образ мыслей. Она была лингвистом и не просто читала тексты – она погружалась буквально в каждую фразу, в каждое слово. Как грамматисту ей важно было именно построение фраз. Если объяснять по-простому, то она изучала систему управления в предложении одних слов другими. Такое углублённое погружение в священные тексты не может не дать результата. Я думаю, именно так мама и пришла к вере. В какой-то момент она просто почувствовала себя верующей.
– Что значит почувствовать себя верующим человеком?
– Просто однажды, в какой-то случайный день ты вдруг осознаёшь, что Бог есть. Понимаешь это как-то изнутри и от этого уже невозможно отказаться. А второй момент – когда чувствуешь, что у тебя с Ним есть какие-то взаимоотношения, какой-то контакт, пусть даже слабый. Это может быть и зачаточная молитва, когда ещё не умеешь молиться и плохо понимаешь, что это такое, но уже молишься, у тебя есть это ощущение эйфории, не взрывной, эмоциональной, а другой – мягкой, тёплой. Мне кажется, что у мамы было именно так – медленное количественное накопление, которое потом переросло в качественное и стало абсолютно естественным. Свою роль сыграла и классическая европейская литература, основанная на христианской морали.
– Наверное, вашей маме было очень трудно тогда жить?
– В каком-то смысле, да, в плане неустроенности маме было очень трудно жить. Но в каком-то смысле – очень легко. Она была человеком культуры, и этот мир культуры был абсолютно естественным для неё. Поэтому когда она жила в Смоленске в нищете, это её никак не задевало. У неё были дорогие книги, дорогие альбомы с дореволюционной калькой, которые она покупала. Вот где было настоящее богатство, в мире искусства. Конечно, в Ленинграде она всегда ходила в филармонию и брала с собой меня. И я навсегда запомнил этот скрипучий пол ленинградской филармонии. Или когда Рихтер приезжал в Смоленск и играл в полупустом зале, мама обязательно ходила на эти концерты. Как у каждого советского музыканта, у Рихтера были обязательные гастроли по городам Союза. В Смоленске филармонии не было, а зал с хорошей акустикой был в мединституте, на кафедре стоматологии, где до революции располагалось дворянское собрание. Там Рихтер и играл. В зале, рассчитанном на триста человек, сидело пятьдесят человек. Мы также ходили на молодого Николая Петрова, царствие ему небесное, когда он ещё не был известным и часто приезжал в Смоленск. Она любила мир музыки.
– Как она тогда пережила все эти гонения и лагерные сроки?
– Маму осудили по статье 206.2 – это уголовная статья за злостное хулиганство. Когда мама находилась в Москве с друзьями (я в это время служил в армии, потому что меня выгнали из института), к ней пришли с обыском и проверкой документов. У мамы в руках была записная книжка, и дружинник попытался отнять у неё эту книжку. Мама, естественно, не давала. И тогда мужчина заломил ей руку и отобрал книжку. Мама в ответ дала дружиннику пощёчину, хотя и пощёчиной-то это трудно назвать. Она была очень маленького роста, а он высокий. И она махнула рукой и задела его по подбородку, чисто инстинктивно, по-женски. Маме было 50 лет, а ему – не больше 23. На суде он выступал как потерпевший. Мне рассказывали, что на суде он сгорал от стыда, потому что ему читали хвалебные характеристики – комсомолец, общественник, дружинник, мастер спорта по боксу. И в суде даже не понимали этой несуразицы, не понимали, что мама, метр сорок шесть ростом, с сильнейшей глаукомой, никак не могла избить мастера спорта по боксу. Они даже не смогли придумать что-либо более правдоподобное, что ещё раз подтверждало, что обвинение и дело были абсолютно липовыми.
– Сколько лет Татьяна Николаевна провела в лагерях и смогла ли она потом вернуться к преподавательской деятельности?
– Мама провела в тюрьме три года. Потом мы уехали в Ленинград, жили в коммуналке. Но маме не разрешили там сделать прописку. Дважды её арестовывали, увозили на ночь с предписанием в течение 24 часов покинуть город. Мы стали её прятать. Сначала у родственников. Когда поняли, что можем подставить их, прятали по знакомым. Потом и знакомые стали испытывать затруднения. Было страшно. Помогли псковские батюшки, прописали её в деревне, сумели сделать паспорт, без которого она прожила почти год. Постепенно ей всё-таки разрешили жить в Ленинграде, и она уже жила с нами, работала сторожем-вахтером. А начиная с 1991–1992 годов стала работать учительницей французского языка в гуманитарных классах при только что открытом Богословском Институте. Потом мы переехали в Москву, забрали маму с собой. До 77 лет она преподавала, написала лагерные воспоминания, написала четырёхтомный учебник французского языка (так и не изданный до сих пор). Мама перевела роман французского писателя Леона Блуа "La Femme Pauvre" – "Бедная женщина". Этот сложный роман о трагической судьбе одинокой женщины наполнен глубоким христианским содержанием. Перевод лежит у меня дома, ждёт своего издателя.
– Помимо того, что эта мемориальная доска посвящена Вашей маме, каково ещё её значение сегодня?
– У нас в России до сих пор не было ни одного мемориального знака, посвящённого гонимым православным. Есть памятники жертвам репрессий, и их довольно много. Есть памятники жертвам Холокоста. На Кавказе есть памятники и знаки погибшим или пострадавшим в советское время. Ведь мусульман преследовали не меньше. А православным – нигде ничего не было. Ну, если только в сонме жертв политических репрессий. Поэтому мы настаивали том, чтобы на доске была приведена эта надпись: "пострадавшая за православную веру в годы гонений". Мы не хотели ничего выпячивать – мол, мы православные, мы лучшие, мы пострадали. А лишь хотели подчеркнуть, что мы тоже были, тоже страдали. И мне кажется, эту мысль хорошо почувствовал и понял Патриарх Кирилл. Выступая на открытии нашей мемориальной доски, он сказал, что хотел бы видеть подобные памятные доски и знаки повсюду, потому что они будут нам всем напоминать о людях, которые за веру, за внутреннюю свободу готовы были платить ценой личных невзгод. Памятники, мемориальные доски – это визуальное искусство, которое окружает человека, формирует его мир, его нравственность, мировоззрение. Скульптура создаёт необходимую атмосферу, которая в итоге облагораживает людей. И мы, православные, верующие, носители христианских ценностей, должны формировать это пространство в своей стране. В том числе ставя памятники тем, кто создавал нашу страну, защищал её и страдал за неё. Сохранить память о тех сложных годах, о смелых людях, о гонениях и вере, которая, не смотря ни на что, была сохранена, – это и есть наш долг.
Пришедший из девяностых
23 февраля 2014 года
Информационное агентство "Росбалт"
Беседовал политолог Сергей Шелин
Сегодня Александр Щипков – яркий общественный деятель, учёный и публицист. Но его дорога к этому не была обычной. Придя к вере подростком, Александр Щипков полтора десятка лет вёл жизнь отторгаемого советской системой православного активиста. Его мать Татьяна Щипкова, преподаватель смоленского вуза, отбыла срок за организацию подпольного религиозного семинара. Сам он сделал классическую "карьеру" человека из ленинградского андеграунда: был грузчиком и кочегаром. Смена политического режима позволила Щипкову покинуть подполье. С начала и до конца 1990‑х он работал "год за два, занимаясь и научными исследованиями, и практической журналистикой, и борьбой за возвращение храмов". Но в августовские дни 91‑го в борьбе с путчистами участвовать не захотел, хотя и понимал, как много благ ему принесёт победа Ельцина.
– Ну и как встретили путч, Александр Владимирович?
– 19 августа 1991 года я находился в Москве. Звоню Глебу Якунину. "Отец Глеб, что происходит?" – "Саша, не до разговоров, бросай всё, езжай в Белый дом". Приехал к Белому дому. Раннее утро. Суета. Вошёл. Вышел. Опять зашёл, снова вышел. Искал знакомых. Не нашёл. И тут вход перекрыли. Вот ведь как интересно бывает в жизни. Если бы я случайно остался с той стороны двери, то, наверное, моя жизнь сложилась бы по-другому. Потому что я стал бы смотреть на этот мир из окна Белого дома. А так мне крупно повезло. Я остался всё-таки с моим народом – "там, где мой народ, к несчастью, был".
И все эти три дня я находился в состоянии очарованного странника. Понимал, что происходят тектонические события. А вместить их в своё сознание не мог. Было ощущение того, что мне не хочется в этом участвовать, нет желания быть охотником и добивать этого огромного раненого зверя – при том, что лично я как "деклассированный элемент" кроме благ ничего от победы Ельцина не получал. Ведь моя самая первая мысль 19‑го августа, когда меня разбудили и сказали о перевороте, была такой: "О Господи, опять в кочегарку!.."
– Вы не могли присоединиться к людям, которые защищали ваше дело?
– Нет, это не было моим делом. Я им не верил. Ну, коммунисты. Ну, перекрасились. Потому что коммунисты всегда врали. Потому что коммунисты нас, православных, преследовали. И верить коммунистам…
– …Но Путину вы же верите? Тоже был коммунистом. Ещё и сотрудником органов, если вас это дополнительно к нему располагает.
– Вы пытаетесь наложить политическую ситуацию 2014 года на те дни. Но тут не может быть прямой корреляции. На нынешнее состояние России я смотрю иначе. И страна другая, и я – другой. А тогда рассуждал так: не мое. Я-то из диссидентов. Из андеграунда. Быть властью считалось неприличным.
– Когда вы преодолели синдром человека из андеграунда?
– В начале 90‑х мне предлагали заняться политикой, пойти на выборы, и с моей "антисоветской" биографией я бы в те годы их легко выиграл, но я отказался. Побрезговал. Сейчас бы поступил по-другому. Если не сделаешь сам, за тебя решат другие. И я продолжал работать в кочегарке еще в 1992 году. Мой сменщик Митя Шагин (художник, основатель группы "Митьки" – примечание редактора ) и многие мои друзья-кочегары вышли из подполья гораздо раньше. Психологически после 15‑ти лет работы по "рабочей сетке" самым сложным для меня было сказать себе: "я больше не кочегар", – и рискнуть начать жизнь сначала в 35 лет. В середине 90‑х я пришёл в газету "Смена" религиозным обозревателем.
– Трудно вам там приходилось?
– Я немного стеснялся раскованной молодёжи, но меня даже не спросили, почему у меня нет диплома о высшем образовании. В светской газете я создал целую полосу на религиозно-политическую тему. Это был прорыв в религиозной журналистике.
– То есть светская и, насколько помню, либеральная газета, увидев, что вы предлагаете интересные материалы, охотно их ставила. Вам ничто не мешало делать своё дело. Неужели вас отталкивал тогдашний дух свободы?
– Нелиберальных газет тогда не было. Да и сегодня их не больше, чем пальцев на одной руке. Я рассуждал прагматично: если эта свобода ненадолго, то мне нужно успеть сделать как можно больше. Я уже прожил первую половину жизни, у меня было мало времени, и я работал год за два. Я занимался и научными исследованиями, и практической журналистикой, и борьбой за возвращение храмов. Господь пошёл мне навстречу. Мне комфортно было в "Смене", а потом ещё комфортнее на Петербургском радио и на "Радио России".
– Выходит, дело не в конкретных СМИ, а в духе того времени.
– Ничего подобного. Дело в конкретных людях, которые были моими начальниками. Они давали мне большой люфт свободы. Если бы не давали – я бы развернулся и ушёл немедленно. Не из гордости, просто у меня не было времени. Я много экспериментировал и, думаю, им самим было интересно то, что я делаю.
– "Борьбой за возвращение храмов"… разве в 90‑е годы были гонения на веру?
– Ельцин объявил в 91‑м, что государство вернёт нам все храмы. В Петербурге на тот момент было всего шесть действующих храмов. Мы начали создавать приходские советы и подавать ходатайства о возвращении зданий. Но Собчак сопротивлялся с такой силой!.. По каким-то политическим соображениям, которые в конечном счёте были антиклерикальными. Каждый храм давался с боем. Сборы подписей, митинги, несанкционированные молебны…
– А может, так и должно быть? Если людям нужен храм, то они уж должны приложить какие-то усилия, чтобы выселить из здания разные учреждения, музеи и прочее? Мне кажется, что уважают только то право, которое отстаивают. Если градоначальник просто берёт и жалует здание храма, то он же может и отнять его в любой момент.
– Мы должны были бы организовывать сбор средств на ремонт, реставрацию, а нам приходилось тратить силы на политические методы и выколачивать из Смольного то, что в Кремле обещал Ельцин. Обращу ваше внимание на то, что Закон о возвращении церковного имущества был принят только в конце 2010 года. Почему он не был принят сразу в 1991‑м? Почему тянули 19 лет? Ответа нет…
– Но можно ли, глядя из сегодняшнего дня, всерьёз назвать это время годами угнетения РПЦ, непризнания её естественной роли? Или, может быть, РПЦ претендует на такую роль, которую не все считают естественной?
– У нас в Петербурге, безусловно, было политическое давление на Церковь со стороны Собчака, который пытался создать специальный Межрелигиозный совет во главе со светским чиновником. И он очень сердился на митрополита Иоанна (Снычёва), который расстроил этот хитрый проект. Я однажды разговаривал с Собчаком о Боге. Позвонил в его пресс-службу и говорю: "Можно взять интервью?" – "А тема?" – "О Боге". Через неделю получил приглашение.
– Оцените это согласие. Человек не обязан рассказывать о своей вере. Мэр добровольно согласился говорить о вещах, видимо, нелегких для него.
– Первый вопрос, который я задал, – верит ли он в Бога, и он ответил утвердительно. Это был тяжёлый разговор. У меня возникло ощущение, что у него внутри глубокие и неразрешимые проблемы. Он выглядел очень растерянным. Через какое-то время я понял, почему он согласился меня принять. Ему не с кем было поговорить на эти темы, он хотел разобраться в самом себе.
Но такой разговор возможен либо со священником, либо с кем-то очень близким, кто тебя любит, кто готов принять твою боль, твои сомнения, твою слабость. А Собчак согласился на встречу с совершенно незнакомым человеком. И это его одиночество… Я видел, что человек нуждается в глубокой исповеди. Но я был совершенно не готов к этой роли, не хотел, да и не имел на неё право. И я перевёл разговор в политическое русло.