Воля и власть - Дмитрий Балашов 3 стр.


– Не дерись! Не пей излиха! И коней береги! – выговаривал с вымученною улыбкой ражему детине – старшему конюху, от коего неистребимо несло конским потом, и тот, низя глаза, нещадно обминая руками сорванную с головы шапку, только потел и кивал головой. И когда князь вымолвил наконец; "Ну, Вощило, почеломкаемси в останешний раз!" – вскинул на господина испуганный взор, рухнул на колени и прижался нежданно мокрою от слез мохнатою мордой к рукам Михайлы, не дозволяя себе поцеловаться даже и перед смертью с великим князем Тверским. А Михайло поднял его, коснувшись бессильными руками плеч конюшего, и все-таки поцеловал трижды, легко касаясь губами, как по обряду надлежит. Так и шло и час, и второй, и еще неведомо сколь времени. Боярам, столпившимся вокруг своего князя напоследях, тем же кротким, но ясным голосом повторил: "А вы, братья, вспоминайте моим детям, чтобы в любови были, яко же указах им!"

Вставая из-за стола с помощью слуг, отмотнул головою, повелев вести себя в церковь Святого Спаса, где молился перед образами Спасовым и Пречистой и прочих святых, а потом начал обходить с поклонами гробы великих князей тверских: святого деда своего Михаила Ярославича, отца, Александра Михалыча, и иных. Подойдя к столпу, на правой стороне коего были написаны Авраам, Исаак и Яков, протянул руку, указав, чтоб его самого положили именно тут, и пошел вон из церкви. За церковным порогом пришлось остановиться, ибо весь обширный двор был полон народом, сбежавшимся на последний погляд к любимому князю своему. Теснились, плакали, тянули руки прикоснуться к краю платья. Ахали, видя, как скоро и страшно изменился князев лик, являя вид бледной дряхлости, усугубленной истомою тяжелого дня. Князь поклонился народу, выговорив:

– Простите мя, братие, и благословите вси!

Ропот, переходящий в рокот, прокатился из конца в конец, когда толпа "едиными усты" ответствовала своему князю:

– Бог простит тя, господине наш!

Михайло помолчал, покивал головою и начал спускаться с крыльца. Люди, теснясь и пятясь, расступались пред ним, открыв дорогу к теремам, куда и сыны, и бояре намерили было его вести. Но Михаил, отрицая, покачал головою, вымолвил и рукой показал:

– В монастырь!

Евдокия, княгини, иноки, сыновья, внучата, бояре и чадь, уразумев, что князь попрощался с ними навсегда, подняли плач, и плач охватил всю площадь: голосили и причитали женки, молились и плакали мужики. А князь шел, спотыкаясь, по-прежнему ведомый, в лавру Святого Афанасия, где и был пострижен в иноческий чин в тот же день, двадцатого августа, и наречен Матфеем.

Теперь и духовные силы были на исходе. Он уже плохо понимал и воспринимал окружающее и здесь, в келье, уложенный на твердое ложе, всхлипнул, не то от усталости, не то от счастья оказаться наконец в постели. Келейник после какой-то возни за дверью внес в келью знакомый курчавый ордынский тулуп, посланный Евдокией, коим и укрыли князя. Михайло тихо улыбнулся этой последней заботе супруги своей, не забывшей и тут о суетных навычаях дорогого своего лады. Уже было все равно, чем одевать ветхую плоть свою, что вкушать или же не вкушать вовсе, но забота женская у самого порога вечности согрела сердце. Так и задремал с улыбкою на устах.

Князю оставалось жить еще семь дней (преставился Михаил Александрович 26 августа, во вторник, в ночь, к куроглашению, а наутро, в среду, был положен в фоб), но свои счеты с жизнью Михайло покончил уже теперь, и в келье, изредка дозволяя посетить себя, ждал одного – смерти.

Московский боярин Федор Кошка почел надобным поехать в Тверь на последний погляд и по родству, и так – из уважения к тверскому великому князю. Сына Ивана, отпросивши у Василия Дмитрича, взял с собой.

– Сестру поглядишь! – примолвил коротко. – Все же не чужие им мы с тобою!

Ехали верхами. Тряский короб, охраняемый полудюжиною ратных, остался назади.

Осень осыпала леса волшебным багрецом увядания. Тяжкая медь дубовых рощ перемежалась то светлым золотом березовых колков, то багряными разливами кленовых застав и осинника. Ели, почти черные в своей густой зелени, купались в разноцветье осенней листвы, словно острова в океане. Сенные копны уже пожелтели и потемнели, и лоси начинали выходить из редеющих лесов, подбираясь к стогам, огороженным жердевыми заплотами. Убранные поля, в желтых платах скошенного жнивья, перемежаемого зелеными лентами озимых, гляделись полосатою восточной тафтой. В вышине тянули на юг птичьи караваны, и пахло свежестью, вянущими травами, грибною горечью и чуть-чуть могилой. Кони шли шагом, почти не чуя опущенных поводов. Иван то и дело взглядывал на престарелого родителя, который сидел в седле, словно в кресле, будто слитый с конем – научился в Орде ездить верхом не хуже любого татарина.

Молчали. В лесах царило предзимнее безмолвие, смолкли ратаи на полях, и слышно становило порою, как падает, кружась, осенний лист. Еще не перелинявшие зайцы отважно шастали по полям, косясь на проезжающих всадников и лениво отпрыгивая от дороги.

– Жалко все же князей, да и ратников, что погибли на Ворскле! – говорил Иван. – Чего-то Витовт не рассчитал!

Старый Кошка покрутил головою.

– О договоре Витовтовом с Тохтамышем не позабыл, часом? – вопросил он сына. – Что бы мы там ни думали, а Едигей с Темир-Кутлуком на Ворскле спасли Русь от латинян! Да, да! – повторил он с нажимом, не давая сыну открыть рта. – Без Орды нам нынче и не выстоять бы было! Съели бы нас они, как съели Литву! Веру потерять, и все потерять! Я с Ордою завсегда был мирен! Мирен, да мудр! – прибавил он, заметивши, что Иван пытается ему возразить. – Смотри, Иван, как бы вы там не порушили моего устроенья! Не спеши с Ордою! Николи не спеши! А и после: одно дело, разбить Орду. Ето и ноне возможно. Иное – што потом?

– Баешь, под католиков? – рассеянно переспросил Иван, уже навычный к отцовым мыслям, озирая тишину окрест.

– То-то! – невступно повторил Кошка. – Баял уже тебе о том! Латиняне для нас пострашнее всякой Орды!

Воздохнул, помолчал, втягивая ноздрями терпкий воздух осени, в коем уже сквозила свежесть далеких пространств там, за окоемом, за краем неба, куда путника, навычного к странствиям, тянет ненасытимо, до того, что и умереть порою предпочитает на чужедальней стороне, в тайге ли, в степи, в горах каменных, пробираясь к востоку, в поисках Беловодья или неведомых индийских земель…

Близкой смертью, концом того, к кому ехали на погляд, овеяло вдруг путников, и Федор Кошка произнес, не к сыну даже обращаясь, а к дали далекой, к миру и земле:

– Великий был князь!

"Был" само собою высказалось, хотя ехали к умирающему, еще живому, да и неясно казалось там, на Москве, взаболь умирает князь али оклемает еще, встанет со смертного ложа?

– Ворог Москвы! – возразил Иван тем лениво-снисходительным тоном, каким обык подчас говорить с родителем с тех пор, как стал по службе княжьим возлюбленником. Отца это неизменно обижало, но в такие вот миги, как этот, Федор старался не замечать сыновьей грубости. ("Молод, суров! Оклемает ишо!" – думалось.) Он озирал пустые поля, словно раздвинутые вдруг просторные редеющие рощи, и в душе у него была та же, что в окрестной природе, яркая печаль увядания.

Окоем, по коему тянули и тянули уходящие на юг птичьи станицы, начинало замолаживать. "Не к дождю ли?" – подумал Федор. Сыну отмолвил погодя, без обиды:

– Тебе того ищо не понять. Великий был по всему! Што с того! И великие которуют и ратятце друг с другом, а все одно – великие люди, они великие и есть!

Иван подумал. Прищурив глаз, поглядел на отца. Федоров дорогой иноходец шел плавной ступью, и отец будто плыл, покачиваясь в седле. Вопросил, сбавив спеси:

– Ольгерд был велик?

– То-то! – обрадованно возразил Федор, почуяв перемену в голосе сына.

– И Кейстут! Да и Любарт… Но тот им уже уступал! А уж Ягайло – не то совсем!

– Ну, а у нас кто?

– Михайло Ярославич, святой! – убежденно высказал Федор. – Ето всем внятно, ноне-то!

– А на Москве?

– На Москве: Калита, владыко Алексий – вот был муж! И совета, и власти! Игумен Сергий был! Гляди, вот: один за одним! И которовали, и ратились, а вместе жили, в единую пору! Великий был век!

– Ну а теперь у их Витовт! – начал было Иван.

– У Витовта – талан! – живо возразил Кошка. – Талан есь и талан велик, а сам – мелок, мельче отца своего!

– Ну, а в Орде? Тохтамыш? – полуутверждая, прошал Иван, по-прежнему озирая осенние поля и рощи.

– Етот сотник-то? – пренебрежительно двинув плечом, отозвался Федор.

– Я его про себя сотником кличу, на большее не тянет! И Мамай мелок был, суетлив, завистлив, злобен. Последний у их великий муж – Идигу! Едигей! А те, все прочее ханье, токмо резать друг друга!

– Дак, батя, – вопросил взаболь заинтересованный Иван, – как ты судишь-то, не пойму, кто велик, а кто нет. По делам али по норову?

– И по делам тоже! – отозвался Федор. – Великий муж перво-наперво никому не завидует и свой путь завсегда избирает сам! Не то, чтобы там подражать кому-то, али што иное… И не страшит! Идет до конца! Как вот святой князь Александр Ярославич Невский! Шел своим путем, и не свернуть его было! И доселева тот путь нам означен – быти вместях с Ордой! Вот и я по егову завету творил! А не то, как наш Юрий Данилыч: всю жисть уложил на то, чтобы Михайлу Святого передолить…

– И передолил! – возразил-таки Иван.

– И передолил! А далее и не знал, што ему и содеять? Кончил тем, что выход присвоил, да с тем и велико княженье потерял! Коли хошь, не убей его Дмитрий Грозные Очи, невесть што и сотворилось бы на Руси… И Витовт твой! Будет ждать смерти Ягайлы, дождет ли, нет – невем! А дале што? Королем стать? Дак королей тех в Европе от Кракова до Рима раком не переставить, а толку? Ну, замок выстроит! Ну, рыцарски игрушки заведет у себя в Литве! А дале-то што? А и ништо! Хочет захватить Русь! А Русь – вот она! Ее прежде понять надобно! Полюбить!

Кошка обвел старческой рукою туманный окоем, в коем дальние березы висели, словно таяли в тумане, и не понять было пока, к теплу ли повеяло али к большему холоду? А верно, к теплу! Досказал:

– И век будет оглядываться твой Витовт: а что в Париже, да как в Венеции!

– И мы, вон, в Цареграде учимсе, – вновь возразил Иван.

– Учимсе, да! А токмо того, што Алексий измыслил, и в Цареграде нет! Учись, да не подражай! Начнешь подражать, завсегда останешь назади! А коли хошь знатья, татары-то нам ближе, чем латинский Запад! Поглянь в Орде, какой татарин на русской бабе женат, дак и женку ту холит-бережет и она довольна. Вера, конешно, вера не та! Ето – наша зазноба! Не крестили Орду до тех ищо времен, до Узбековых!

– А могли?

Федор кинул глазом на сына. Отмолвил твердо:

– Могли! Юрий Данилыч с его затеями тому помешал! Так-то вот, сын!

Оба надолго замолкли, думая каждый о своем и об одном и том же по-разному. Иван решал, что с Ордою надо кончать, и слепо завидовал-таки Витовту, забравшему такую власть в русской земле. Федор, словно бы читая тайные думы сына, вновь заговорил:

– Ты на Софью Витовтовну не смотри! Решает земля! В ином и самый набольший землю не передолит!

Намеренно не назвал великого князя Василия. Понимал себя как подручника, а тут уже ничего не содеешь противу, ежели… Ежели только набольший тот сам не изменит земле! О таковом думалось, впрочем, трудно. Да и как посудить? Во своем дому хозяин не станет же зажиток и добро губить! Так и князь! Нет, не верилось, не укладывалось, что набольший, глава земли, может стать предателем своего языка. Николи того не бывало! Хотя и бывало! В иных землях, в той же Византии греческой… Ох! Не пошли, Господи, и нам того наказанья когда-нибудь!

– В Дмитрове заночуем! – высказал, взглядывая на небо и приметно темнеющий окоем. "Осень. Как-то сын будет без меня? Князь нравен, нетерпелив… Вона, как с Новым Городом дело повел! А коли и с Ордою умыслит такожде? Пождать, пождать надобно! Не противу, а вместях с Ордою, вкупе деять! Подчинить, да не отринуть, вота што надобно! Поймут ли? Содеют ли по годному? А то – всю жисть трудишься, у могилы ждешь: кому передать свечу? Ан, быват, и некому передать, и все на ниче!" И таково горестно зрети перед концом, уже на убыли сил, безлепицу и глупую гордыню молодости, не способной воспринять ни опыта предков, ни добытой великими трудами мудрости родительской.

* * *

В Твери они сразу попали словно в разоренное осиное гнездо или в муравейник. Князь был еще жив, но находился в монастыре и при смерти. Захлопотанная, зареванная Анна повисла на шее у отца, всплакнув по случаю.

Кошка некоторую небрежность княжат воспринял спокойно, в отличие от Ивана, надувшегося, как индейский петух. Однако и он прихмурился, когда выяснело, что великого князя им никак не повидать.

Михаил отказывался принимать кого-либо, да и верно, был очень плох. Федор Кошка все-таки прорвался, использовав все свое влияние, волю и церковные связи. Через самого владыку Арсения выхлопотал разрешение на мал час посетить умирающего.

И вот – лавра Святого Афанасия. Ограда, у которой не редеют толпы народа. Тесно застроенный двор, с кельями в два жила. И наконец крыльцо, строгий придверник, миновать коего было весьма непросто. И он – Михайло. Бледный, ужасно старый, худой, в монашеском платье и с запахом смерти, исходящим от бессильного тела. Медленно перевел взгляд – неотмирный, нездешний уже. Кошка перепал: а вдруг не узнает?! Но князь, вглядевшись, узнал, и бледный окрас улыбки коснулся иссохших ланит.

– Федор… Пропустили тебя! – сказал не то дивясь, не то утверждая.

– Как видишь!

Федор поклонил князю земно, перекрестился на иконы, твердо сел у ложа. Он не боялся смерти, предчувствуя, что и его век не долог уже.

– Помнишь, в Орде… – Михайло говорил трудно, замирая почти на каждом слове. Морщил лоб, ему уже трудно было связать мысль в словесное обличье.

– Я был не прав? – вопросил после долгого молчания Михайло.

Федор смотрел на умирающего прихмурясь. Отверг:

– Ты был прав! То, что достигается без труда, мало ценят!

Помолчали. Глаза у князя посветлели. Он явно вглядывался во что-то, явленное ему одному.

– Так будет Русь? – вопросил.

– Будет! – твердо отмолвил Федор, глядя в глаза князю. – Грядет новый век и будет Русь!

– Новый век! – как эхо повторил умирающий и, помолчав, добавил: – Ну, тогда все было правильно. Поцелуемся, Федор!

Кошка с трепетом коснулся почти неживых холодных уст князя. Почуяв нежданную предательскую слезу на своей щеке, вспомнил сына, здорового, румяного, уверенного в себе и в правде своей. Сколько поколений прошло и пройдет, уверенных в себе и в бессмертии своем? Пройдут, прейдут и сгинут, освободивши место иным, столь же юным и гордым, столь же уверенным в личном бессмертии!

Должно, однако, помнить, что бессмертие всякого "я" – в бессмертии рода, а бессмертие рода – в бессмертии языка, народа, в продолженности навычаев старины. А бессмертие народа (ибо и народы смертны!) в постоянном обновлении, в появлении все новых и новых племен, множественность которых и являет собою бессмертие человечества, иначе обреченного исчезнуть в свой неотменимый черед.

Скрипнула дверь. Придверник торопил боярина. Федор Андреич поднялся. Князь слегка прикрыл вежды, провожая его, и Федор вновь поклонил ему в пояс, коснувшись рукою пола. Как-то все иное показалось мелко и ничтожно в тот миг! Суета сует и всяческая суета!

Сына он нашел на дворе и едва не порешил тотчас уехать, но дочь с зятем упросили остаться, а там и двадцать шестое августа подошло. И было всенародное прощание с телом князя, была поминальная трапеза, и только после того, порядком измученный, простывший Кошка с сыном устремил домой.

Уже на обратном пути, подъезжая к тому же Дмитрову, Иван вопросил родителя:

– Ты баешь, батяня, што вот он – великий муж, по слову твоему! Дак… И почто не победил? Али…

– Ни то, ни другое, сын! – отозвался старый боярин. – А надобна нам всем, всей Руси, единая власть! А для того… Я с покойным Михайлой в Орде ищо баял о том… Кто-то должен был уступить. Он понимал это, понял! И потому – паки велик!

Боле о Михайле до самой Москвы они не баяли.

Моросил мелкий осенний настырный дождь, стынь и сырь забирались под дорожную вотолу; пути раскисли. И разом померкла, потускнела, съежилась предсмертная краса осенних лесов. В такую погоду и верхоконному боярину забедно, а уж каково пешему страннику, убогому, бредущему из веси в весь в поисках пропитания!

Федор Кошка, достигши дома, слег и долго отлеживался на русской печи, в челядне, держа ноги в горячем овсе.

Назад Дальше