История Руси и русского Слова - Вадим Кожинов 8 стр.


Но не менее важно и характерно и другое: будучи воспринятым, христианство становится на Руси определяющим и всепроникающим стержнем бытия. Ведь невозможно, например, переоценить тот факт, что не позднее XIV века основная часть населения Руси обрела название – и самоназвание – крестьяне (вариант слова "христиане"). Более того, уже из памятника начала XII века явствует, что слово "христианин" ("хръстиянинъ") имело, помимо обозначения принадлежности к определенной религии, смысл "житель Русской земли" (см.: И. И. Срезневский. "Материалы для Словаря древнерусского языка", т. III, стр. 1410).

Естественно, и сам государственный строй Руси, подобно византийскому, представал как идеократический. Выше приводились иронические слова Гердера о Византии, где "вместо того, чтобы жить на земле, люди учились ходить по воздуху" и т. д.

Следует всецело, безоговорочно признать эту "критику": и в Византии, и, впоследствии, на Руси люди в самом деле не создали, да и никак не могли бы создать такое совершенное земное устройство, как на Западе. И русские идеологи, как уже отмечалось, остро, подчас даже мучительно осознавали "неблагоустроенность" (в самом широком смысле – от установлений государства до домашнего быта) России. Именно это осознание породило сыгравшее огромную роль крайне резкое "Философическое письмо" Чаадаева, опубликованное в 1836 году. Глубоко изучив западное бытие (он объехал в течение трех лет – в 1823-1826 годах – весь Запад от Англии до Италии), Чаадаев предпринял острейшее сопоставление двух цивилизаций, которое вызвало негодование людей "патриотического" склада и восхищение тех, кого несколько позднее назвали "западниками". Но обе реакции на чаадаевскую статью были, в сущности, всецело ложными.

Возражая "патриотам", Чаадаев писал в следующем, 1837 году, что появившаяся годом ранее "статья, так странно задевшая наше национальное тщеславие, должна была служить введением" – введением в большой труд, "который остался неоконченным… Без сомнения, была нетерпеливость в ее (статьи. – В. К.) выражениях, резкость в мыслях, но чувство, которым проникнут весь отрывок, нисколько не враждебно Отечеству"43.

Однако это "пояснение" было опубликовано лишь в 1913 году (впрочем, и тогда почти никто в него не вдумывался), и "введение явилось по сути дела единственным источником общепринятых представлений о чаадаевской историософии России… В результате многие "патриоты" проклинали и проклинают доныне этого гениального философского сподвижника Пушкина, а "антипатриоты", с точки зрения которых единственно возможный путь для России – превращение ее страну западного типа (пусть даже "второсортную"), считают Чаадаев своим славнейшим предшественником.

Между тем еще в 1835 году (то есть еще до опубликования "злополучной" – это определение самого мыслителя – "вводной" статьи) Чаадаев с полной определенностью писал (слова эти, увы, были опубликованы в России опять-таки только в 1913 году и также остаются неосмысленными): "…Мы не Запад… Россия… не имеет привязанностей, страстей, идей и интересов Европы… И не говорите, что мы молоды, что мы отстали от других народов, что мы нагоним их (именно такое представление лежит в основе заведомо утопического российского западничества! – В. К.). Нет, мы столь же мало представляем собой XVI или XV век Европы, сколь и XIX век. Возьмите любую эпоху в истории западных народов, сравните ее с тем, что представляем мы в 1835 году по Р. X., и вы увидите, что у нас другое начало цивилизации, чем у этих народов… Поэтому нам незачем бежать за другими; нам следует откровенно оценить себя, понять, что мы такое, выйти из лжи и утвердиться в истине. Тогда мы пойдем вперед…" (т. 2, с. 96, 98).

Позднее, в 1846 году, Чаадаев вновь обратился к этой историософской теме. И – как это ни неожиданно для всех, поверивших в "западничество" мыслителя! – сказал в письме к французскому публицисту Адольфу де Сиркуру о засилье "чужеземных идей" как о тяжкoм препятствии, которое необходимо преодолеть для плодотворного развития России. Он констатировал:

"Эта податливость чужим внушениям, эта готовность подчиняться идеям, навязанным извне… является… существенной чертой нашего нрава", – и тут же призывал: "этого не надо ни стыдиться, ни отрицать: надо стараться уяснить себе это наше свойство… путем непредубежденного и искреннего уразумения нашей истории". И далее совсем уж парадоксальный с точки зрения "западников" ход рассуждения. Принято считать, что "традиционный" дефицит свободы слова в России мешал прежде всего воспринимать "прогрессивные" идеи Запада. Чаадаев же, сам испытавший тяжкое давление российского "деспотизма", писал о как раз прямо противоположном прискорбном результате: "Можно ли ожидать, что при таком… социальном развитии, где с самого начала все направлено к порабощению личности и мысли, народный ум сумел свергнуть иго вашей (напомню: Чаадаев обращается к европейцу Сиркуру. – В. К.) культуры, вашего просвещения и авторитета? Это немыслимо. Час нашего освобождения, стало быть, еще далек… Мы будем истинно свободны от влияния чужеземных идей лишь с того дня, когда вполне уразумеем пройденный нами путь…" (т. 2, с. 188, 191, 192).

Чаадаев глубоко сознавал, что Россия, в отличие от стран Запада, держава идеократическая ("великий народ, – писал Чаадаев, – образовавшийся всецело под влиянием религии Христа"; что же касается номократии, то есть законовластия, Чаадаев недвусмысленно утверждал: "Идея законности, идея права для русского народа – бессмыслица" – притом последнее слово выделено им самим) и евразийская (чаадаевская мысль такова: "стихии азиатские и европейские переработаются в оригинальную Русскую цивилизацию").

Впрочем, историософское содержание сочинений Чаадаева очень богато и сложно; его анализ требует отдельного разговора. Здесь же я преследовал только одну цель: показать, насколько ложны господствующие представления об этом основоположнике новейшей (XIX-XX вв.) русской философской культуры.

Нельзя, впрочем, не сказать еще о том, что Чаадаев – в отличие и от западников, и от славянофилов – стремился понять Россию не как нечто, говоря попросту, "худшее" или, напротив, "лучшее" по сравнению с Западом, но именно как самостоятельную цивилизацию, в которой есть и свое зло, и свое добро, своя ложь и своя истина. Он ни в коей мере не закрывал глаза на самые прискорбные "последствия" и российской идеократии, и российского евразийства, но он же написал в 1837 году: "…у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны… завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, которые занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества" (т. 1, с. 534).

Всего лишь через полвека наиболее проницательные западные наблюдатели в сущности именно так оценили великие свершения русской литературы (неразрывно связанные с наиболее глубокими исканиями русской мысли). И тут, вполне естественно, встает вопрос: если идеократическая и евразийская Россия была столь несовершенна в сравнении со странами Запада, каким образом она смогла создать духовные ценности всемирного значения? Ведь давно общепризнанно, что величайшие эпохи в истории культуры – это классическая Греция, западноевропейское Возрождение и русский XIX век.

В этом отношении весьма показателен трактат современного представителя еврейско-иудаистской историософии, – американского раввина Макса Даймонта "Евреи, Бог и история" (I960). Россия вообще изображена здесь, надо прямо сказать, в крайне негативном свете. Хотя бы один характерный иронический тезис: "Пять Романовых правили Россией в 19 веке. Они ухитрились приостановить в России развитие просвещения и благополучно вернуть страну в лоно феодального деспотизма" и т. д. Именно поэтому, резюмирует Даймонд, "когда пять белых армий вторглись в советскую Россию, чтобы восстановить власть царя (едва ли цель белых армий была таковой. – В. К.), евреи вступили в Красную армию, созданную Львом Троцким".

Однако в этом же трактате читаем: "За пять тысяч лет своего cyществования мировая литература знала всего четыре великие литературные эпохи. Первой была эпоха книг пророков в библейские дни (это вполне понятно, а далее – две эпохи, названные выше – В. К.)… Наконец, четвертой была эпоха русского психологического (едва ли уместное "ограничение". – В. К.) романа 19 века. Всего за пятьдесят лет Пушкин, Гоголь, Тургенев, Достоевский и Толстой создали одну из величайших литератур мира"44 (и это – несмотря на приостановку "развития просвещения" и "феодальный деспотизм"…).

Необходимо только уточнить, что для человека, действительно изучившего историю России и ее культуры, не подлежит никакому сомнению, что русская литература XIX столетия – естественный плод тысячелетнего развития, и ствол, на котором пышно разрослась в прошлом веке поразившая весь мир крона, существовал уже в X-XI веках, когда были созданы русский богатырский эпос, "Слово о законе и Благодати" митрополита Илариона, "Сказание о святых Борисе и Глебе". В этих творениях уже ясно воплотились те основные духовные начала, которые имели решающее значение для творчества Пушкина и Гоголя, Достоевского и Толстого (а также, конечно, для философского творчества Чаадаева, Константина Леонтьева и других).

Итак, принципиально "незападный" путь России не лишил ее возможности воздвигнуть одну из трех (или четырех) высочайших вершин литературы. Впрочем, прагматически мыслящие люди могут возразить, что литература – это все же "только" слово, а держава должна меряться и делом, или, говоря торжественнее, деяниями.

Странно, но многие склонны – особенно в последние годы – забывать или, вернее, не помнить, что за тысячу двести лет существования Руси-России было три попытки трех народов – монголов, французов и немцев – завоевать и подчинить себе остальной мир, и – этого все же никак не оспорить – все три мощнейших армады завоевателей были остановлены именно в России…

На Западе – да и у нас (особенно сегодня) – есть, правда, охотники оспаривать эти факты: монголы, мол, сами вдруг решили не идти дальше Руси, французов погубили непривычные им северные морозы (хотя беспорядочное бегство наполеоновской армии началось сразу после ее поражения под Малоярославцем, 14/26 октября, когда, как точно известно, температура не опускалась ниже 5 градусов тепла, и, даже позднее, 1 ноября, Наполеон заметил: "Осень в России такая же, как в Фонтенбло"45), а немцы-де проиграли войну из-за налетов англоамериканской авиации на их города… Но все это, конечно, несерьезно, хотя вместе с тем нельзя не сказать, что исход трагических эпопей XIII, начала XIX и середины XX вв. не так легко понять, и то и дело заходит речь об иррациональном "русском чуде". В самом последнем своем стихотворении Пушкин так сказал о 1812 годе:

…Русь обняла кичливого врага,
И заревом московским озарились
Его полкам готовые снега.

Это вроде бы неуместное "обняла" еще более, пожалуй, подходит для характеристики отношений Руси к полчищам Батыя и его преемников. Все три беспримерные армады, стремившиеся завоевать мир (других в этом тысячелетии и не было), утратили свою мощь именно в "русских объятиях"… Естественно вспомнить и строки Александра Блока:

…хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах…

Итак, первостепенная, выдерживающая сравнение с чем угодно роль России во всемирно-историческом бытии и сознании выявляется с полной неопровержимостью на двух самых разных "полюсах" – от грандиозного деяния русского народного тела – конечно же, не бездуховного – до высочайшего духовного творчества в русском слове (многие плоды этого творчества давно нашли свое инобытие на всех языках мира), – хотя мировое значение России, разумеется, не исчерпывается этими двумя аспектами.

Поэтому любая самая резкая "критика" (безусловно, имеющая свою обоснованность) идеократической и евразийской природы Руси-России никак не может поколебать высшего (сопоставимого, повторю, с чем угодно в мире) значения ее цивилизации и культуры.

Правда, и "критика" России действительно имеет веские основания; это с очевидностью выявляется, например, в своего рода уникальной, беспрецедентной уязвимости русского государства. Так, в начале XVII и в начале XX века оно рушилось прямо-таки подобно карточному домику, – что было обусловлено, как явствует из непреложных фактов, именно его идеократичностью, а также его многоэтническим евразийством.

В. В. Розанов констатировал в 1917 году с характерной своей "удалью" (речь шла о Февральском перевороте): "Русь слиняла в два дня. Самое большое – в три. Даже "Новое время" (эта "черносотенная" газета выходила до 26 октября. – В. К.) нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь… Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска… Что же осталось-то? Странным образом – буквально ничего"46.

И тогда же Розанов вопрошал: "Как же это мы просмотрели всю Россию и развалили всю Россию, делая точь-в-точь с нею то же самое, что с нею сделали поляки когда-то в Смутное время, в 1613-й год!.."

Василий Васильевич был не вполне точен, говоря о Смутном времени; поляки пришли в страну с уже рухнувшим государством. Но он всецело прав в своем беспощадном диагнозе: русская государственность во всех своих сторонах и гранях перестала существовать в 1917 году прямо-таки мгновенно, ибо для ее краха достаточно было решительно дискредитировать властвующую идею (те же "православие, самодержавие, народность"…).

В начале XVII века властвующая идея как бы исчезла, потому что пресеклась – в силу поочередной смерти всех трех сыновей скончавшегося в 1584 году Ивана Грозного – воплощавшая ее в себе (для того времени это было своего рода необходимостью) династия Рюриковичей. Могут сказать, что пресечение династии "наложилось" на имевший место в стране глубокий социальный кризис. Однако подобные кризисы бывали ведь и в другие времена (и раньше, и позже), но наличие воплощающего (буквально – в своей "царственной плоти") идею Божьего помазанника препятствовало полному краху государства.

Для понимания идеократической сущности России многое дает сопоставление судьбы большевиков и их противников, возглавивших Белую армию. Последние – при всех возможных оговорках – ставили своей задачей создать в России номократическое государство западного типа (характернейшей чертой программы Белой армии было так называемое "непредрешенство", подразумевающее не какую-либо государственную идею, а "законное" решение "законно" избранного Учредительного собрания). И это заранее обрекало на поражение врагов большевизма, для которого, напротив, власть – в полном соответствии с тысячелетней судьбой России (хотя большевики явно и не помышляли о таком соответствии) – была властью идеи (пусть и совершенно иной, чем ранее), идеократией. И в высшей степени закономерно, что дискредитация этой новой идеи к 1991 году опять-таки привела к мгновенному краху…

Короче говоря, идеократическое государство – заведомо "рискованная" вещь. И это так или иначе выявляется вовсе не только в периоды острейших кризисов. Все помнят и часто твердят тютчевскую строку:

В Россию можно только верить.

Строка эта нередко воспринимается как некая сугубо "оригинальная" постановка вопроса. Но, между прочим, на Западе почти в одно время с появлением тютчевского стихотворения было опубликовано следующее многозначительное рассуждение:

Россия "является единственным в истории примером огромной империи, само могущество которой, даже после достижения мировых успехов, всегда скорее принималось на веру (выделено мною. – В. К.), чем признавалось фактом. С начала XVIII столетия и до наших дней (писано в 1857 году. – В. К.) ни один из авторов, собирался ли он провозносить или хулить Россию, не считал возможным обойтись без того, чтобы сначала доказать само ее существование"47.

Это рассуждение принадлежит Карлу Марксу, но следует иметь в виду, что в своем отношении к России он предстает чаще всего, в сущности, не как марксист, а как западный идеолог вообще, – весьма проницательный, но характерно тенденциозный (Маркс, например, говорит там же, что "чарам, исходящим от России, сопутствует скептическое отношение к ней, которое… издевается над самим ее величием как над театральной позой, принятой, чтобы поразить и обмануть зрителей"; о принципиальном "актерстве" русских рассуждал еще до Маркса известный маркиз де Кюстин).

Утверждение, согласно которому Россия – не "факт", а только объект "веры", может показаться чисто риторическим вывертом (ведь перед нами как-никак шестая часть планеты, миллионы людей и т. п.!). И все же в этом есть глубокая правда, ибо при крахе идеи мгновенно как бы превращаются в ничто вся мощь и все богатство громадной страны и, помимо прочего, распадается на куски ее евразийская многоэтничность… И ощущение, что Россия держится на идее, порождает то ее переживание, которое схвачено знаменитой тютчевской строкой.

Едва ли можно усомниться в том, что именно идеократическая и евразийская суть России определяла ее беспрецедентные крахи и падения; однако не стоит сомневаться и в том, что именно эта суть выражалась в ее великих победах и взлетах, в ее, по словам отнюдь не благоволившего России Маркса, "мировых успехах".

Маркс, между прочим, более всего нападал на Россию, даже прямо проклинал ее за ее взаимоотношения с монголами, – взаимоотношения, которые, согласно его – в общем, верной – мысли именно и определили ее очередной "подъем" в XV веке. К этой теме мы теперь и переходим.

Назад Дальше