НЕТ - Анатолий Маркуша 18 стр.


Виктор слышал, как тяжело торкалось сердце, колотясь в груди, в шее, в запястьях, будто весь он превратился в одно громадное сердце. Горели щеки и уши. Во всем его существе звучал какой-то нелепо-стремительный, подпрыгивающий плясовой мотив. И тогда, не давая радости захлестнуть его с головой, приказал себе: "Еще!" – и снова полез на вершину.

Раз за разом скатывался он с горы, все увеличивая и увеличивая скорость и, наконец, миновав раздвоенную рябину, выкинул вперед левую руку, сильно воткнул палку в снег и выполнил поворот в упоре…

Он пришел домой возбужденный, горячий, красный.

Мать только что вернулась из больницы с дежурства. Анна Мироновна внимательно с ног до головы оглядела сына и, прежде чем Виктор успел открыть рот, сказала:

– Куда?! Сначала стряхни снег. И пожалуйста, если можешь, не хвастайся.

– Хвастаться не собираюсь. Я есть хочу.

– Отряхнись сначала. Когда отряхнешься, получишь обед и кое-что еще.

"Кое-что" оказалось книгой. Мать принесла ему Амундсена. Он прочитал эту мужественную, сдержанную, местами трагическую книгу три раза подряд и еще долгие годы спустя считал лучшей книгой на свете…

На Косую гору Виктор поднимался теперь каждый день, непременно на самую вершину и, вздымая тучи сухого, шуршащего снега, скатывался вниз то по спирали, то напрямик. И всегда первый спуск бывал самым трудным, но раз за разом холодный предстартовый ветерок слабел, переменные горячие и холодные волны делались короче, а в конце зимы он обнаглел настолько, что съезжал с Косой горы даже ночью, при обманном лунном освещении.

И все-таки Косуха подловила его.

Случилось это перед самой весной, когда на южном склоне протаяли черно-ржавые проплешины и снежный покров сделался местами льдистым, местами ноздревато-хрупким. Виктора раскатило по насту, развернуло, и он, теряя власть над лыжами, влетел на протаявший пятачок. Лыжи будто приклеились, его резко толкнуло в сторону, в ноге что-то хрустнуло. Впрочем, Виктору повезло – обошлось без перелома, был вывих, правда, тяжелый вывих, и он больше месяца провалялся в кровати.

Когда Виктор снова вышел на улицу, зима уже кончилась. Ветер пахнул на него теплой землей, двор глянул зелеными щетинистыми иголками первой травы, ветлы кланялись бледно-салатными космами.

Вооруженный опытом великого Амундсена, Виктор исправно, каждое утро делал зарядку: подолгу размахивал руками, сгибал и разгибал туловище, приседал и прыгал; потом толкал над головой ржавую железную трубу – десять, двадцать, и тридцать, и пятьдесят раз.

Мать, обычно поощрявшая его спортивные занятия, как-то заметила:

– Смотри, Витя, не перетренируйся. Это я тебе серьезно, как врач, говорю.

– Говорю-говорю! А ты проверь меня. Чего так говорить? Ты же можешь проверить?

Анна Мироновна достала трубку, выслушала сына, заставляя то дышать глубоко и редко, то не дышать вовсе, поворачиваться, поднимать и опускать руки.

- Ну как? – спросил Виктор, когда осмотр был закончен. – Чахотки нет?

– И здоров же ты стал, Витька, просто ужас.

– Вот видишь, а ты говорила…

Виктор Михайлович улыбнулся чуть-чуть, только самым краешком губ. "Здоров!" Сколько раз он слышал этот диагноз и как ждал – ждал всегда, всю жизнь.

"Здоров" для него, профессионального летчика, значило ведь куда больше, чем успокоенная мнительность, развеянное сомнение в своих силах, простое свидетельство благополучия. Здоров – значит допущен к новым полетам, здоров – значит по-прежнему в строю…

"Назад!" – скомандовал себе Хабаров. Об этом сейчас не надо, нельзя думать.

Виктор Михайлович умел улыбаться, когда на душе была тоска, умел молчать, когда хотелось орать в полный голос, умел сдерживать шаг, когда ноги помимо воли так и рвались бежать. Переключить, остановить мысли, загнать их на новую волну было куда труднее. Но на то он, Хабаров, и был в испытательном мире звездой первой величины, чтобы делать то, чего не умеют другие, пожалуй, даже большинство людей… Назад!

И Виктор Михайлович снова вернул себя в юность.

Теплый, душный ветер над рекой. Мост. Река небольшая, и металлический мост, склепанный из бесконечного числа поржавевших от времени и непогоды ферм, усиленный: растяжками, укрепленный дополнительными тросами, соответственно небольшой. Луна то появляется в разрывах облаков, то исчезает.

Это декорация.

А действующие лица: он, Виктор, и Семен Фирсов.

Мальчишки стоят на середине моста, глядят в густую ленивую воду и спорят. Существа спора Виктор Михайлович припомнить не может. В те годы они спорили постоянно, спорили обо всем на свете. Впрочем, предмет спора особого значения не имеет, куда важнее неожиданно развернувшиеся события.

- А я тебе сейчас практически докажу, что человек может управлять собой вопреки всем врожденным защитным рефлексам. И не козыряй своим Павловым. Я все-таки не Бобик и не Дамка…

После такого демарша Виктор перелез через перила моста, осторожно нащупал ногой край продольной фермы и встал на него…

– Ну и что будет дальше? – спросил Семен голосом, явно утратившим полемический задор.

– Дальше я зависну на этой балке и методом качания на руках, то есть методом нецивилизованной обезьяны, буду передвигаться к берегу…

– Брось, Витька! Еще оборвешься, а внизу сваи. Ну тебя к черту, псих!?

Виктор ничего не ответил. Осторожно опустился в пролет и повис на руках.

Запомнилось: облака, облака, облака и ныряющая по небу луна. Вниз не смотрел, знал – смотреть вниз нельзя. Ферма, на которой он повис, была холодной и будто нарочно посыпанной чем-то шершавым. Качнулся раз – подвинулся; вправо, два – еще подвинулся, три – еще… Одиннадцать, двенадцать…

Ладони саднило, словно наждак прилипал к рукам и драл кожу… Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… Все-таки он заметно продвинулся.

Наверху что-то невнятное бормотал Сенька, Виктор, не прислушивался. Двадцать, двадцать один… Начали уставать плечи… Ладони жгло. Двадцать семь, двадцать восемь… Стало светлее, подумал: "С чего бы?" – и сообразил: облака растянуло, и успокоившаяся вдруг луна светила на полную катушку. Тридцать один, тридцать два, тридцать три…

Виктор решил больше не считать. К чертям! Все равно, сколько до конца, неизвестно. Еще, еще, еще так, еще. Ох, ладони! Казалось, кожа на руках содрана до костей.

"Рефлексы!.. Я ему покажу рефлексы. Рефлексы у Бобика, Шарика, у Дамки… Сам он дурак – Бобик, Кабысдох, Кабысдох, Кабысдох, Кабысдох…"

Виктор из последних сил докачался до берега и рухнул в мокрую, пахнущую болотом траву.

Он лежал, глубоко дыша, не чувствуя рук, прислушиваясь к едва уловимому плеску реки. Потом вспомнил о ладонях. Поднялся и медленно поплелся к свету уличного фонаря.

На ладони страшно было смотреть. Острая, как стекло, тонкая, как папиросная бумага, чешуя старой, облетевшей ржавчины вдрызг разнесла кожу, въелась глубоко в мясо…

И все-таки воспоминание это было хорошим воспоминанием. Победа над Сенькой? Нет, конечно. Их спор не стоил столь рискованного эксперимента. "Безумству храбрых поем мы песню"? Нет. Внешняя красивость этих крылатых слов никогда не находила отклика в Витькиной голове. У него был другой девиз: "Победа ожидает того, у кого все в порядке, – люди называют это счастьем!" Амундсен. Так в чем же все-таки было дело? Пережив в тот вечер сложную атаку самых разных чувств – от самоуверенности до отчаяния, включая обиду, и злость, и колебание, и стыд, и бешенство, Виктор не ощутил даже короткого укола страха. Чего не было, того не было.

И наивный молодой Витька Хабаров поверил: ему удалось убить в себе страх навсегда. Откуда было знать мальчишке, что в будущей жизни его еще ждут рецидивы этой нормальной, естественной и, увы, неизбежной болезни?

На фронт он попал под конец войны, как говорится, к шапочному разбору. Ветераны полка звенели густыми наборами орденов и медалей. Молодых ветераны встретили хорошо, но держали на некоторой дистанции. Ну что ж – это было их законное, оплаченное кровью право. Разве могли молодые знать, как драться на ветхом "ишачке" против звена "сто девятых"? Разве им захлебнуться чувством бессильной злобы, когда на пару горбатых "харрикейнов" обрушивается свора "мес-сершмиттов" и ты крутишься, крутишься в сумасшедшем вираже отлично сознавая, что это единственный маневр, дающий тебе хоть какое-то преимущество перед противником? Разве эти мальчики, прилетевшие на фронт на новеньких, с иголочки, ДА-5, смогут когда-нибудь принять в свои сердца тех, кого они никогда не видели и теперь уже не увидят, тех, чьими жизнями оплачена победа?

Хабаров попал в руки майора Гордеева.

Первый вылет – разведка.

Они шли парой на высоте полторы тысячи метров. Лес, скалы, озера – пестрый, казалось, совершенно мирный пейзаж расстилался под ногами. Неожиданно слева ударили зенитки. Что это были зенитки, Виктор сначала даже не сообразил. Просто увидел, как в голубом, чистом небе стали набухать и стремительно лопаться дымные шары. Пожалуй, это было даже красиво.

И тут же услышал:

– Вега-84, перестройся влево.

Он перестроился. Ведущий, снижаясь, протащил его сквозь дымные разрывы и приказал:

– Внимание, пикируем…

Суть первого боевого вылета Хабаров понял много позже. Суровый майор, один из лучших воздушных бойцов фронта, умышленно и рискованно крестил его огнем чужих батарей. У Гордеева был принцип: не дрогнет – берем, дрогнет – на мусор. Майора ругали: "Ну, а если ты за зря человека потеряешь, кому от этого польза?"

– Война, – возражал Гордеев. – Тут ничего угадать нельзя, – и хмурил черные цыганские брови.

Над зенитками Хабаров не дрогнул. Не дрогнул потому, что не понял, какому риску подвергался. Дымные разрывы зенитных снарядов не показались ему опасными. А потом, когда понял, что к чему, долго не мог уснуть, ворочался, метался в спальном мешке и забылся только под утро. И ему снился человек-червяк, проткнутый лыжной бамбуковой палкой…

Никогда и никому не рассказывал Виктор Михайлович об этой истории, к счастью, открывшейся перед ним во всех подробностях не в день первого боевого вылета, а много позже, когда он уже приобрел некоторый боевой опыт и прочную уверенность, что он лично непременно доживет до победы…

Хуже было после войны. Уже в испытательской жизни. В пору, когда имя майора Хабарова начали произносить с особым уважительным акцентом.

На одном из авиационных заводов, выпускавшем серийную продукцию, обнаружились неполадки в работе ЛИС – летноиспытательной станции, и Хабаров был командирован туда, чтобы разобраться, принять меры, наладить… Разбирался он пять дней, налаживал три. За неделю Виктор Михайлович расположил к себе всех – и летчиков, и начальство. И вот, когда он уже собирался домой, начальник ЛИСа, седоголовый великан Мартирос Барсегян, сказал:

– Слушай, Виктор Михайлович, премию выписать я тебе не могу – фондов на это честное дело нет, инструкция не позволяет, но если ты пять машин облетаешь и сдашь заказчику, это будет законная компенсация за хлопоты и переживания. Как ты на такое предложение смотришь?

Хабаров отлично понимал: стремление "премировать" его у Барсегяна самое искреннее; работы у заводских испытателей, как говорится, сверх головы; пять машин, которые он возьмет на себя, никого не обездолят, и согласился.

А дальше произошло вот что: отгоняв, как полагается, двигатель нового истребителя на стоянке, Хабаров порулил на. взлетную полосу. Получив разрешение диспетчера, он разбежался по бетону и, неслышно оторвавшись от земли, перешел в набор. Двигатель работал нормально, шасси убралось чисто, но Хабаров ощутил какое-то легкое, непонятное беспокойство. Проверил показания приборов – все исправно, бросил беглый взгляд влево – вправо – синее небо да легкая дымка над горами не внушали никакого опасения. Почему вдруг Хабаров стал разглядывать внутренности тесной кабины, этого он объяснить, не смог бы: ни инструкцией, ни здравым смыслом такой осмотр продиктован не был. И все-таки…

Ему показалось, что в дальнем правом углу, за педалью, темнеет что-то постороннее. Хабаров наклонил голову пониже и разглядел: прижавшись к противопожарной перегородке, в самом углу сидела взъерошенная рыжевато-серая крыса. Он смотрел на крысу, а крыса смотрела на него. Почему-то Хабаров решил, что сейчас, вот сию минуту эта голохвостая скотина бросится ему в лицо. Упреждая предполагаемое намерение неожиданного пассажира, Виктор Михайлович заложил крен градусов в семьдесят и потянул ручку на себя. Мысль сработала совершенно четко: "Прижать сволочь перегрузкой"?

С земли, конечно, заметили странный маневр только что взлетевшего истребителя, встревожились и запросили по радио:

– Орел-11, Орел-11, что случилось?

Ничего не отвечая командному пункту, Виктор Михайлович прекратил набор высоты и выписывая немыслимые вензеля в небе, стал заходить на посадку. Пока Хабаров замыкал круг аэродромом, самочувствие его было более или менее устойчивым, но на последней прямой стало худо – ни маневрировать, ни заглядывать под ноги в непосредственной близости от земли не представлялось возможным. Приземлился Хабаров нормально. На пробеге выключил двигатель и освободился от привязных ремней. И только тут понял: сейчас надо будет что-то сказать людям. Ведь только что на глазах всего заводского аэродрома он выполнил пусть благополучную, но все равно вынужденную посадку…

Почему?

Отшутиться? Невозможно. Срочно придумать сколько-нибудь правдоподобную версию отказа? Это не пришло ему даже в голову.

К остановившейся машине спешил народ.

Хабаров стоял на пожелтевшей траве, ощущая отвратительный липкий озноб во всем теле, и соображал: как же вести себя дальше?

Первым к Виктору Михайловичу подбежал ведущий инженер. Прежде чем инженер успел что-нибудь спросить, Хабаров сказал:

– Вероятно, это покажется вам смешным, но я не могу летать с пассажиром…

– Что-что? – не понял инженер. – С каким пассажиром?

– Там крыса, – сказал Хабаров и махнул перчаткой в сторону кабины.

Механик поднялся на крыло, перегнулся через борт и вытащил из кабины здоровеннейшую дохлую крысу. Дохлую! И это доконало Хабарова.

– Она же мне прямо в глаза смотрела… – сказал он, вовсе не думая о реакции, которую должны были вызвать его слова.

Кто-то засмеялся, и сразу же хохот, словно огонь, попавший на сушняк, пошел ходить по аэродрому.

Не улыбнулся только Барсегян. Деликатно тронув Хабарова за кожаный рукав, он сказал:

– Извини, пожалуйста, Виктор Михайлович. Такую свинью мы тебе не нарочно подсунули. Лично я бы на твоем месте немедленно катапультировался. Даю слово! Отдохнешь сейчас?

Хабаров понял.

- Пусть осмотрят и дозаправят машину. Через полчаса я буду готов.

И Барсегян напустился на механиков:

- Зоопарк, понимаешь, развели и еще ржете! Какой может быть смех? Слезы должны быть! Вот товарищ Хабаров расскажет в Центре, как мы ему машину подготовили, весь Советский Союз хохотать будет. Над ним? Нет, над вами! Через двадцать минут Хабаров взлетел вторично.

Глава вторая

Его уложили на жесткой кровати в нелепое и унизительное положение "лягушки". Новокаиновой блокадой несколько притупили боль. Правую ногу взяли на скелетное вытяжение.

Ему вводили кровь через капельницу…

Врач записывала на шероховатых листах истории болезни:

"25 марта. Состояние больного средней тяжести. В сознании. Жалобы на боли в местах переломов. Пульс 90 ударов в минуту, ритмичный. Артериальное давление 130/70. Нарушений функций тазовых органов нет. Скелетное вытяжение лежит правильно…"

Не окончив записи, поднялась и пошла в палату. Состояние средней тяжести – это, конечно, лучше, чем тяжелое состояние, но радоваться еще рано. Тревога не отпускала ее ни ночью, ни утром, ни днем.

Отступление в прошлое было его тактической уловкой, его военной хитростью, его спасением от тревог, болей и неопределенности, окруживших Хабарова в больнице. Он как бы командовал себе: "Назад!" – и заставлял память вытаскивать из своего арсенала давно забытые, потускневшие, казалось, навсегда утраченные картины.

Учительница литературы, молодящаяся, мелко-мелко завитая Прасковья Максимовна предложила классу домашнее сочинение "Человек – это звучит гордо". При этом учительница предупредила, что каждый волен либо рассказать о горьковских героях, либо написать на так называемую "вольную тему". Важно раскрыть содержание слов Горького, проиллюстрировать их достаточно убедительными примерами или одним примером.

– И пожалуйста, не старайтесь изводить как можно больше бумаги. Держите в уме слова Антона Павловича Чехова: "Краткость – сестра таланта". Ваша главная задача быть убедительными, – сказала Прасковья Максимовна.

Это было ужасно давно, но, оказывается, Хабаров хорошо запомнил, как он обдумывал и как писал сочинение. Навалившись грудью на край стола, Виктор сидел без единой мысли в голове и разглядывал зеленый лист толстой бумаги, заменявшей давно истершееся сукно. Весь лист был изрисован силуэтами самолетов и пухлыми, будто взбитыми из мыльной пены, облаками. Рядом с самыми причудливыми летательными аппаратами, кроме облаков, парили еще взятые в аккуратные рамки основные физические формулы.

Была ранняя весна, и солнце ломилось в дом сквозь замазанное, помутневшее за зиму окно.

Сначала Виктор почему-то вспомнил чрезвычайно взволновавшую его историю гибели Льва Макаровича Мациевича.

Капитан Мациевич – один из первых русских летчиков, любимец петербургской публики – погиб 7 октября 1910 года во время показательных полетов. Он взлетел под вечер, когда солнце уже клонилось к закату. Набрав высоту, капитан описал широкий круг над аэродромом и начал второй. Внезапно его утлую машину тряхнуло, и пилота выбросило из кресла. В ту пору в авиации не существовало ни привязных ремней, ни парашютов. И вот в медном предзакатном небе стали падать два черных креста: один – большой, опутанный расчалками – самолет, другой – маленький, нечеткий, до ужаса обреченный – человек…

Никогда еще не летавший, но страстно увлеченный самолетами, небом, Виктор представил себе упругую, холодную струю воздуха, бившую в лицо капитана, стремительно растущую в его глазах зеленую землю и цепенящий ужас, охвативший беспомощного пилота…

Описание катастрофы Виктор незадолго перед этим прочел в популярном авиационном журнале. Статья называлась "Первая жертва русской авиации".

Разглядывая самолеты, облака и физические формулы, украшавшие стол, представляя капитана Мациевича, крестом падающего в пустом небе, Виктор мысленно произнес: "Нет!"

Что именно означало "нет", он и сам точно не знал.

Не так должен был погибнуть один из лучших пилотов России? Вполне возможно.

А может быть, Виктору пришло в голову и другое: "На этом факте сочинения не напишешь".

Он перечитал заглавие "Человек – это звучит гордо" и решил: "Пожалуй, правильнее было бы сказать: человек – это должно звучать гордо". Но классиков не редактируют. Во всяком случае, ученики средней школы…

Назад Дальше