НЕТ - Анатолий Маркуша 30 стр.


Хабаров посмотрел на нее со вниманием, сделал над собой усилие, чтобы не показывать того, чего показывать не следовало ни лицом, ни глазами, ни интонацией, и нарочито тусклым голосом произнес:

– Это прекрасно, но это не Есенин. Маяковский.

– Маяковский? Не может быть! Прочтите еще раз.

Я хочу быть понят родной страной,
А не буду понят, так что ж,
Пройду над родной страной стороной,
Как проходит косой дождь,

послушно повторил Виктор Михайлович. И, не глядя в лицо Клавдии Георгиевны, сказал: – И подумать только, заставили человека от таких строк отказаться. А ведь если вслушаться, если на зуб взять, ничего лучшего он не написал. Вершина.

– Вы любите Маяковского?

– Я люблю, – подавляя возникшее раздражение и заботясь, чтобы Клавдия Георгиевна ничего не заподозрила, – я люблю соленые нежинские огурцы, гречневую кашу с молоком и хороший шашлык по-карски, – сказал Хабаров. Но как Виктор Михайлович ни старался, шутка не получилась.

Клавдия Георгиевна почувствовала его подспудное, тщательно замаскированное осуждение.

– В общем-то вы правы. Я всегда была ограниченной. Всегда жила в одну полоску. Захотела в медицину проникнуть – проникла. Выбрала хирургию – все говорили: брось, не бабское это дело, иди лучше в гинекологию или специализируйся на отоларингологических операциях, а я: нет, только общую хирургию мне подавай, и пробилась. Я хороший хирург, настоящий. А еще на что-то души не хватает.

Хабаров не перебивал Клавдию Георгиевну. Ему было неудобно. "Ни к чему этот разговор получился". Но в голову никак не приходил приличный ход для отступления – ни шутливый, ни серьезный.

– В принципе я не жалуюсь, в принципе я своей жизнью довольна, – говорила Клавдия Георгиевна, – мне бы только жестокости побольше. Не умею говорить людям в лицо то, чего они заслуживают. Хочу и не могу. В горле какой-то ком сжимается – и немею. – Она замолчала, и Виктор Михайлович воспользовался этим:

– Это действительно трудно. Так хочется, бывает, сказать иногда человеку: ну и сволочь ты, братец, ну и подлец… А не говоришь. Подумаешь: вот скажу, так разве ж он поймет? Ни в жизнь! А если и поймет и, допустим, поверит, все равно лучше не станет. Подумаешь и молчишь. А на душе паршиво. Тоска.

– Да, да, это вы, Виктор Михайлович, очень точно заметили – тоска. Свирепая тоска, и некуда от нее деваться, и хочется землю грызть…

– Землю грызть, Клавдия Георгиевна, ни к чему. Не поможет. Просто надо взять хорошие стихи и читать вслух, совсем не думая, про что в этих стихах сказано, как, для чего, чему созвучно. Читать, вслушиваясь в музыку слов.

На одно колено ставши,
Он прицелился в оленя.
Только ветка шевельнулась,
Только листик закачался,
Но олень уж встрепенулся,
Отшатнувшись, топнул в землю,
Чутко встал, подняв копыто,
Прыгнул, точно ждал удара.
Ах, он шел навстречу смерти!
Как оса, стрела запела,
Как оса, в него впилася!..

И, не дожидаясь вопроса Клавдии Георгиевны, Хабаров сказал:

– Генри Лонгфелло, "Гайавата", перевод Бунина. Если когда-нибудь перед смертью у меня будет хоть пять минут свободного времени, обязательно постараюсь вспомнить "Гайавату"…

Они поговорили еще немного, и Клавдия Георгиевна, пожелав Хабарову спокойной ночи, ушла. В больничном дворе остановилась и, наверное, с минуту смотрела в тусклое, затянутое бледно-сиреневой пеленой небо. Звезды едва просматривались – звезды казались большими, больше, чем всегда, и размытыми. А Млечный Путь совсем затянулся, исчез. И с детства знакомый ковш Большой Медведицы она не отыскала. Попробовала вспомнить что-нибудь из стихов, вот только-только прочитанных Хабаровым, но перед глазами, будто напечатанная, всплыла всего лишь одна строчка: "Ах, он шел навстречу смерти!" Клавдия Георгиевна даже рассердилась: "Чепуха какая-то!.."

Из открытого, но неосвещенного окна послышался голос Вартенесяна:

– Довольно тэбе звезды считать. Спать пора.

Глава двенадцатая

Накануне вечером был "крупный разговор" и очередное выяснение отношений, и она снова выслушивала упреки, несправедливые, как все упреки на свете, улыбалась, хотя ей хотелось реветь…

Теперь, склонившись над историей болезни, подумала: "С удовольствием выписала бы его хоть сегодня. Слава богу, сейчас он транспортабелен и вообще…" Но записала, конечно, совсем другое:

"26 апреля. Состояние больного вполне удовлетворительное. Пульс 76 ударов в минуту. Живот мягкий, безболезненный. Физиологические отправления в норме".

И еще подумала: "А как привыкаешь к долгим больным, просто ужас". И еще: "Оперировать все-таки лучше, лечить – куда хуже…"

К вечеру Анна Мироновна с ужасом обнаружила, что дома она уже три дня и решительно ничего не успела. Стала вспоминать, как прошли эти дни, и получилось, что она не протранжирила ни одного часа.

Приехала поздно. Открыла дверь, ожидая, что сейчас вот пахнет в лицо скучным запахом нежилой квартиры. Анна Мироновна ужас как не любила возвращаться в пустой дом, когда на мебели лежит едва заметный, невесомый налет пыли, когда в воздухе держится сухой присадок чего-то безымянно-мертвящего, когда с подоконников молчаливо-укоризненно смотрят подсохшие листья "бабьих сплетен", будто веревочками –прикрепленные к неживым, истончившимся стеблям.

Но против ожидания дом встретил ее свежей улыбкой хорошо протертой полированной мебели и медовым блеском светлых паркетных полов, и все цветы выглядели здоровыми, хорошо ухоженными. Анна Мироновна сразу поняла – это дело рук жены Рубцова, заботливейшей Полины Дмитриевны. У Рубцовых хранились "аварийные" ключи от хабаровской квартиры.

На кухонном столе Анна Мироновна обнаружила записку: "Когда приедете, сразу звоните к нам. Если и поздно – ничего. Дадим чаю и вообще". Анна Мироновна посмотрела на часы, было начало первого. Беспокоить Рубцовых не решилась. Приняла душ, подумала: "Кофе бы хорошо выпить". Заглянула в шкаф – кофе был на месте, и сахар, и заботливо приготовленная Полиной Дмитриевной пачка несладких хлебных палочек. Знала – Анна Мироновна любит.

На другой день с утра Анна Мироновна зашла к Рубцовым. Конечно, ее заставили позавтракать и долго расспрашивали, как Витя, что говорят врачи и неужели его невозможно перевести поближе к дому. Анна Мироновна отвечала на все вопросы, стараясь как-нибудь ненароком не подать виду, что торопится.

Потом она мучительно долго ходила из магазина в магазин, разыскивая подарок Андрюшке. На прощанье Хабаров сказал:

– Ты купи дело, а не какие-нибудь там панталончики с оборочками…

Дело? В представлении Хабарова это был, вероятно, набор слесарного инструмента или какой-нибудь электрический прибор для выпиливания, в крайнем случае – для выжигания. Все эти дельные вещи в магазинах имелись, но Анна Мироновна никак не решалась выбрать что-то определенное. Слесарный инструмент казался ей грубым и большим, а электрические приборы вызывали опасения – как бы не дернуло Андрюшку током, маленький ведь еще… В конце концов она решила купить пальто. Пальто, если и не "дело" в Витином понимании, то, безусловно, вещь полезная, а не просто игрушка, которой Андрейка позабавляется день и бросит. Но такое пальто, как ей хотелось, сначала не попадалось, а потом она вдруг засомневалась в размере… Словом, на покупку подарка ушел весь день двадцать четвертого.

Вечером Анна Мироновна позвонила Алексею Алексеевичу, но не застала.

Заглянула на полчасика к Орловым и сама не заметила, как просидела у них допоздна.

Двадцать пятого Анна Мироновна сначала побывала у Рубцовых. Потом сговорилась в ближайший день-другой встретиться с Бородиным, долго и безуспешно разыскивала Рабиновича и, наконец, поехала к Андрюшке.

Пальто оказалось Андрюшке впору, но радости у него не вызвало.

– А папа говорил, что купит духовичку и научит стрелять…

– Что надо сказать? – строго перебила Андрюшку Кира. И он немедленно, как автомат, произнес:

– Спасибо, баба. Только у меня есть пальто синее и с пуговицами, как у матроса, а духовички нет. И папа давно обещал, я помню…

Кира была рада Анне Мироновне, она всегда приветливо встречала свекровь, но на этот раз держалась как-то настороженно. Не сразу, а когда Андрюшка убежал играть с соседским мальчиком, спросила:

– Ну как он?

– Сейчас лучше, а было худо. Теперь уже и садится, и ногами шевелит…

– А это надолго, Анна Мироновна?

– Что именно – надолго?

– Ну, а имею в виду, когда он сможет летать.

– Летать? Не знаю, я совсем не уверена, что он вообще сможет когда-нибудь летать… Дай бог, чтобы ходил нормально. У него очень тяжелые переломы, Кира, очень. Это я, как врач, говорю.

– А что ж он будет делать, если не сможет летать?

– Жить, – сказала Анна Мироновна. – Абсолютное большинство людей живет не летая, и ничего…

– Но я могу представить, какую он тогда устроит жизнь и себе и вам! Хабаров – не Алексей Алексеевич…

Они не закончили разговора, пришли Андрюшкины гости. Народу собралось довольно много, и Анна Мироновна деятельно помогала рассаживать, занимать, кормить ребятишек.

Перед отъездом сказала:

– Виктор говорил, что очень хотел бы взять Андрюшку на лето к нам. Вместо дачи…

– Он хочет заниматься Андрюшкой и уверен, что сможет? – немедленно отозвалась Кира.

– Хочет и очень надеется, что сможет. Соскучился он без Андрюши.

– Анна Мироновна, милая, неужели вы думаете, что я воспрепятствую? Разве за три года я хоть маленький гвоздик между ними забила? Только… только передайте ему: к вам и Виктору я Андрюшу всегда отпущу, но… к вам двоим… Вы меня поняли? И пожалуйста, не осуждайте.

Так прошли уже три дня. Целых три дня, а все, что Анне Мироновне поручил Виктор Михайлович, было еще впереди.

Алексей Алексеевич пришел к Анне Мироновне под вечер. Первым делом расспросил о Викторе, потом забавно и живо рассказал о визите к профессору Барковскому и о свидании с Севсом. Барковского хвалил, даже восхищался им, о Севсе говорил сдержанно.

– Что ж вы хотите, Алексей Алексеевич, – заступилась за Севса Анна Мироновна, – Вадим Сергеевич прежде всего Генеральный. Таким Севе всегда был и таким, я думаю, его и надо принимать.

– Верно. Но знаете, что меня удивляет: Севе не может не понимать, что, отними у него окружение сотрудников, и останутся только звание и прошлые заслуги. По нынешним временам Генеральный, даже если он гений, даже если потенциальный Эйнштейн, решительно ничего построить не может. Открыть, постигнуть, изобрести может, построить – нет. Это Севе должен понимать. И понимает! А выводов не делает.

– А какие, собственно, выводы вы хотели, чтобы он сделал?

– Я бы хотел видеть его мягче, человечней, что ли; я бы хотел, чтобы Севе принимал в расчет не только доводы головы, но и душевные, как говорится, порывы.

– Вы идеалист, Алексей Алексеевич. Голубчик, милый мой Алексей Алексеевич, если человек, скажем, глуп, ему никогда не надо говорить об этом, и вовсе не потому, что можно испортить отношения, нет! В силу своей глупости он никогда не поймет, что ему говорят правду, что кто-то может быть умнее его. Если человек, допустим, жаден, то неужели вы полагаете, что он сознает свой порок? Никогда! В лучшем случае этот человек может видеть, что кто-то другой куда жаднее.

– Значит, по-вашему, Анна Мироновна, это безнадежно?

– Что именно?

– Воздействовать на Севса.

– Ну что вы придумали, для чего на него воздействовать? Севе хорошо делает свое дело, не молод… По-моему, главное – не заблуждаться и знать точно, чего он может и чего не может…

– Вы говорите сейчас совершенно Витиным голосом.

– Возможно, – усмехнулась Анна Мироновна, – хотя раньше люди замечали, что он говорит моим голосом. Это было давно. А за последние годы я все чаще стала говорить его голосом. И смотреть его глазами. Кстати, я еще не рассказала вам, что задумал Виктор. – И она перевела разговор на книгу, которую собирается писать Виктор, на те заготовки, которые он делает с утра до ночи, и в конце передала просьбу Хабарова поделиться историческими материалами, если они сохранились у Алексея Алексеевича.

Алексей Алексеевич чрезвычайно заинтересовался затеей Хабарова и не то всерьез, не то в шутку заметил:

-Хорошие ученики всегда оказываются сообразительнее своих посредственных учителей. Этим делом по-настоящему следовало бы заняться мне. – И, уловив вопросительный взгляд Анны Мироновны, сказал:

– Да я же шучу, шучу! Все, что есть, отдам Витьке. Мне такая работа не по плечу: и стар, и образования не хватит, и вообще. Трудное он дело затеял. Тут очень точный прицел нужен, очень жесткие рамки…

Перед тем как откланяться, Алексей Алексеевич протянул Анне Мироновне маленький кожаный футляр и, смущаясь словно мальчишка, сказал:

– Поедете к Вите, захватите и передайте. Подарок. Без всякой символики и тем более без всякой мистики. Просто так.

– Помилуй бог, что ж это такое? – удивилась Анна Мироновна и смущению Алексея Алексеевича, и странному, антикварному виду футляра.

– Ничего особенного… Можете посмотреть. Она нажала на потемневшую медную кнопочку замка, крышка отскочила, и в темно-синем бархате сверкнул никогда Анной Мироновной не виденный не то значок, не то орден. По голубой эмали – распластанная черненого серебра птица. Оливковая ветвь. Меч. Какие-то слова, связанные из выпуклых латинских букв.

– Значок Мурмелона. Анри Фарман мне лично вручил в одиннадцатом году. Мои детки не оценят и не сберегут. Для них что Мурмелон, что Фарман – пустой звук. А Витя, Витя оценит и сбережет…

Поспешно попрощавшись, Алексей Алексеевич ушел, а Анна Мироновна долго не могла успокоиться. Несентиментальная по натуре, она вдруг растрогалась и разволновалась. Удивляясь собственной непонятно почему охватившей ее суетливости, стала вдруг звонить на междугородную, пробиваться в больницу. Хотела немедленно сообщить Виктору Михайловичу, что Кира согласилась отпустить Андрюшку на лето, что для этого ее не пришлось даже уговаривать; хотела рассказать о свидании с Алексеем Алексеевичем, о его подарке…

К телефону подошел Вартенесян, он не сразу разобрал, кто его вызывает, – слышимость была отвратительной, – а когда понял, что у телефона Анна Мироновна, сразу смягчил голос и первым делом заверил:

– Тут у нас все хорошо. Не волнуйся. Отдыхай.

Анна Мироновна стала торопливо объяснять ему, что надо передать Виктору Михайловичу, и Сурен Тигранович послушно повторял:

– Понятно, пэрэдам. Понятно… Понятно… Пэрэдам.

Рабиновича Анна Мироновна знала главным образом понаслышке, видела всего несколько раз, давно, а в доме у него и вовсе никогда не бывала. Виктор Михайлович всегда говорил о нем как-то подчеркнуто уважительно. Анна Мироновна помнила, что Витя познакомился и подружился с Рабиновичем еще в летной школе.

И вот она пришла к нему с письмом от Хабарова.

Невысокий, довольно полный, с курчавой, сильно прослоенной седыми волосами головой, он встретил Анну Мироновну в коридоре, помог снять пальто, учтиво пропустил в комнату, которая могла быть названа и кабинетом, и мастерской и имела, на взгляд Анны Мироновны, совершенно ужасный вид. Старые шкафы, казалось, готовы были лопнуть от книг и бесчисленного множества кое-как заткнутых в полки канцелярских папок, пронумерованных черными и красными наклейками, вырезанными из настольного календаря. К подоконнику был пристроен верстак, загроможденный какими-то электронными приборами, напоминающими разобранный радиоприемник. На длинной полке, криво прибитой над старым, накрытым чем-то тканым диваном, выстроилась шеренга пыльных самолетных моделей – частью очень похожих на настоящие машины, частью весьма условных, прозрачных – из плексигласа.

Рабинович был в военной форме, но форма сидела на нем странно. Казалось, подполковник донашивает чужую тужурку, узковатую и несвежую.

– Простите, – сказала Анна Мироновна, – я запамятовала ваше отчество…

– Григорьевич – мое отчество. Но это не обязательно. Витя зовет меня Левкой, и вы можете тоже.

– Посмотрите, пожалуйста, Лев Григорьевич, Витино письмо, а потом я скажу несколько дополнительных слов.

Он усадил Анну Мироновну в продавленное, когда-то шикарное кресло, сам расположился за столом и стал читать. Читал, хмыкал, крутил головой, делал пометки на письме.

Как ни старалась Анна Мироновна быть снисходительной, Рабинович ей не нравился. Какой-то верткий, какой-то суматошный. И дом, захламленный, нечищеный и немытый, ей тоже не нравился. Подумала: "И чего только Витя хорошего в нем находит?"

– Ну так! Прочел, – сказал Рабинович. – Замахнулся Витька серьезно, широко замахнулся. Вы в курсе?

– В самых общих чертах, настолько, насколько можно это понять, не будучи специалистом…

– Великолепно. И очень жаль, что раньше пятого я не смогу вырваться в больницу. Все, что он тут нацарапал, совершенно несерьезно. Абсолютно примитивное рукоделие! Ну, мысли. И что? У всех есть ценные мысли! Только кто их будет печатать? И потом не с этого начинают, когда лезут в научную работу. Первым делом идут в библиотеку, шевелят каталоги, смотрят, что вышло вокруг и около, интересуются защищенными диссертациями. Я знаю, знаю, знаю, что вы хотите возразить: половина диссертаций – собачий бред. Да? И все-таки полистать их надо, хотя бы для того, чтобы не ломиться в открытые двери…

– Нет, Лев Григорьевич, я как раз совсем не это хотела возразить…

– Не это? А что?

– Витя лежит. Он прикован к постели. Только-только начал шевелить ногами. О какой библиотеке может идти речь?

Рабинович будто споткнулся, будто с разбегу зацепился за что-то невидимое.

– Слушайте, я же полный идиот. Ради бога, извините меня, Анна Мироновна. Просто… как бы это сказать… Просто я не воспринимаю Витьку лежачим… Ах, как нескладно получилось.

Странное дело, но стоило Анне Мироновне увидеть смущенное, растерянное лицо Рабиновича, и она как-то сразу наполовину простила ему и суетливость, и жеваный мундир, и захламленную квартиру.

– Минуточку! Сейчас я еще раз прочту все, что он туг написал.

Анна Мироновна стала рассматривать книги, самолетные модельки, рисунок на ткани, покрывавшей диван. Рабинович читал.

– Ну вот, теперь все ясно. И, по-моему, есть один правильный ход, – сказал Рабинович, отрываясь от письма. – Как я понимаю, Витьке не терпится? Руки у него чешутся. Так? Сейчас я напишу для него предварительную программу действий, скажем, на неделю. Хорошо? Вы отвезете и скажете: вот Левкины вопросы, думай и спорь с ним. После пятого я приеду, и мы продолжим разговор. Так? Вы спешите? – спросил Рабинович, доставая из стола пишущую машинку.

– Это дело займет минут сорок.

Анна Мироновна подумала: если заезжать еще раз, времени уйдет, конечно, больше, чем сорок минут; попросить Рабиновича привезти то, что он называет "программой", к ней… Она решила подождать.

– Если не возражаете, я обожду.

Назад Дальше