– Между прочим, я ему говорил об этом, – сказал Володин, кивая на Бокуна. – И консольные стойки, по-моему, жидковаты. Чиркнет посильнее – отлетят.
– Консольные стойки не жестче, а, пожалуй, динамичнее надо делать, – задумчиво сказал Хабаров. – И вообще тут все не так ясно, как кажется на первый взгляд…
После долгого перерыва они снова были вместе и совершенно не замечали, что разговор происходит в больничной палате, что один из них лежит на казенной койке. Поглощенные общими заботами, общими надеждами и сомнениями, они и здесь "летали" точно так же, как "летали" всегда и всюду, собираясь вместе, – в аэродромной курилке, дома, на рыбалке, в перерыве между двумя таймами футбольного матча…
– Слушайте, братцы, а почему вы Эдьку с собой не взяли? – спросил Хабаров, вспомнив в самый разгар дискуссии о радисте.
– Как не взяли? Здесь Эдька, мы его в группу прикрытия определили, – сказал Бокун.
– Чего-чего? Какое прикрытие?
– Сестрицу отсекает…
– Тамару Ивановну, – уточнил Блыш.
– Однако он, кажется, увлекся и времени зря не теряет,– засмеялся Хабаров, – сумел. Ну и ну! Эдьку узнаю, но на Тамару это совсем не похоже… Голубая мечта моя, растворившись под лучами весеннего солнца, уплыла из рук, покачиваясь на коротких волнах кварцевого диапазона…
– Виктор Михайлович, насколько я разбираюсь в медицине и медиках, оскорблен. Скрывая грусть за синим дымом шутки, он проглотил слезу, разбухшую до размера адамового яблока. Не так ли? – сказал Блыш.
И прежде чем Хабаров успел ответить Антону, слово подал Бокун:
– Затяжели винт, Антон! Прибери обороты! – и, заметив, что Блыш готов возразить, повторил настойчиво: – Затяжели винт! Домой пешком пойдешь…
Хабаров подумал: "Нет, ребята обломают Блыша, не пустят себе на голову. Не тот народ. Аккуратненько обломают. Антон даже не заметит как".
Давно уже кончились полчаса, разрешенные Клавдией Георгиевной, а они и не собирались уходить. Им было хорошо вместе.
Клавдия Георгиевна заглянула в палату, там все шло по-прежнему. Клавдия Георгиевна хотела что-то сказать, но промолчала, улыбнулась и, тихо отступив от двери, пошла разыскивать Вартенесяна.
В кабинете его не оказалось, в дежурке – тоже. Кто-то из нянечек сказал:
– Сурен Тигранович пошли давеча домой.
– Домой? – Ей это показалось странным. И Клавдия Георгиевна направилась к корпусу, в котором жил персонал. Подумала: "Может, почувствовал себя плохо?" В последнее время Вартенесян стал тайком посасывать валидол. Когда она спросила: "Сердце?" – усмехнулся: "У всех есть сэрдце"…
Клавдия Георгиевна без стука распахнула дверь его комнаты и растерялась: Сурен Тигранович сидел за столом с тем самым летчиком, который давеча привозил консилиум. Вероятно, официальная часть их совещания закончилась, так как коньячная бутылка почти опустела и стол был густо орнаментирован оранжевой апельсинной кожурой…
– Сурен Тигранович…
– Пэрэстань, пожалуйста. Хоть тут снимай камуфляж. Частное слово, надоело. Вот, Миша, познакомься – моя жена, хороший, только очэнь строгий человек, ее зовут – Клавдия Георгиевна Пажина. А это, Клавушка, Михаил Степанович Агаянц, лэтчик-испытатель, друг нашего Хабарова. Рассказывает про жизнь…
– Слушай, Сурен, они там летают, а вы – тут… Это же невозможно, все-таки мы не аэродром, а больница.
– Пачему невозможно? Раз у людей есть крылья, пусть летают, если нэт, тогда выразим наше соболезнование по этому огорчительному поводу. Нэ будэм пэдантами, Клавушка. Завтра я Хабарова ставлю на ноги, и ничего страшного, если сегодня он нэмножко полетает… Садись…
Часам к пяти контакты настолько наладились и укрепились, что Бокун решился организовать и провести общий обед под лозунгом "За дружбу, взаимопонимание и независимость авиации от медицины". Вартенесян предложение принял, назначив место обеда у себя. Клавдия Георгиевна не возражала, но решительно потребовала:
– Раз обед, то все остаются ночевать. Иначе как бы нам потом с шоссе не подбросили пополнение.
Летчики ночевать согласились, хотя клятвенно уверяли Клавдию Георгиевну, что на шоссе с ними ничего случиться не может ни до, ни после обеда.
Пока Миша Агаянц налаживал шашлык, Орлов ловко чистил картошку, Володин перетаскивал припасы из машин в докторский дом, Бокун попытался было уговорить Вартенесяна усадить за стол и Хабарова:
– Мы его на руках перенесем, тихонечко… Но Сурен Тигранович не согласился:
– Нэт! Катэгорически нэт. И замолчи, пожалуйста, на эту тему. Ты нэ полетишь на самолете, если я, – для большей убедительности он несколько раз потыкал себя пальцем в грудь, – если я за штурвал сяду? Вот и сам не лезь в мое мэдицинское дэло. Скажи спасибо, что я не мэшал вам целый день. Пусть тэпэрь Хабаров отдыхает.
Они обедали долго и весело.
Потом, уже ночью, оставшись вдвоем с Клавдией Георгиевной, Сурен Тигранович сказал:
– Слушай, какие рэбята хорошие. А? Настоящие рэбята! Ты знаешь, как я про них, Клава, думаю: один, может быть, понахальней, другой поумнее, третий, может быть, хвастунишка намного, но все они харашо понимают, что такое совесть…
– У них же такая работа, Сурен!
– Работа? Нэт, Клава, это не работа, это жизнь. У меня от них на душе праздник.
– Чудак ты, Суренчик. Праздник! Но все равно – раз праздник, поздравляю, серьезно поздравляю…
Бокун и Володин спали в машине Бокуна. Орлов – в своей машине. Агаянца устроили в комнате Клавдии Георгиевны. А Эдик Волокушин как пристроился к Тамаре, так и не отходил от нее ни на шаг. Сначала мытарился в приемном покое, потом пошел провожать ее в поселок и вернулся на зорьке. В машину к Орлову, где ему было приготовлено место, Эдик не полез, не хотел беспокоить штурмана и кружил по ельничку, поеживаясь от утреннего холодка.
Оставшись один, Хабаров почувствовал, что сильно устал за день. Разговоры, общение с друзьями, конечно, не могли вывести его из палатных стен, и все-таки у Виктора Михайловича было такое состояние, будто он побывал на аэродроме, будто вновь окунулся в обычную, беспокойную, всегда напряженную обстановку Центра.
Теперь надо было погасить свет и попытаться заснуть, но, прежде чем щелкнуть выключателем, Виктор Михайлович все-таки записал на очередном листке: "Наблюдайте за полетами ваших товарищей, вы многому научитесь". Эта идея принадлежит французам – Монвилю и Коста. Проверить цитату по книге. Потом расширить: важно не только наблюдать, но еще анализировать и обсуждать. Обсуждать не обидно. Этому искусству надо непременно учиться. Опыт, скрещиваясь с опытом, должен давать хорошее "потомство" – мастерство"!
Хабарову хотелось посмотреть на первый вылет Бокуна. Виктор Михайлович нисколько не сомневался, что Бокун с "велосипедкой" справится, но одно дело прочитать отчет о полете и совсем другое – увидеть полет в натуре. Хабаров вздохнул – ничего не поделаешь, увидеть не придется. Конечно, ребята приедут, расскажут… но сколько времени пройдет.
И он снова потянулся за карандашом:
"Уменье ждать – ценнейшее и одно из самых важных качеств испытателя. – Подумал и продолжил мысль: – В девяти случаях из десяти куда труднее сдержать себя и не полететь, чем очертя голову ринуться на старт. Задача чисто психологическая: почему тех, кто легко берется за трудную работу и справляется с ней плохо хотя и осуждают, но осуждают меньше, чем тех, кто принимается за дело с оговорками, колебаниями и сомнениями, но выполняет его хорошо?.."
Хабаров погасил свет, натянул одеяло до самого подбородка, смежил веки, но заснуть не мог.
Темно-фиолетовый оконный проем, переполненный звездами, смотрел Виктору Михайловичу прямо в лицо. Хабаров ничего не вспоминал, глядя на звезды, просто в его утомленном за день мозгу почему-то сами собой возникали разрозненные видения одного давнего полета.
Он набирал высоту в ночном небе. Аккуратными мелкими движениями рулей держал силуэт самолетика на авиагоризонте чуть выше черты, обозначившей горизонт, следил за скоростью и не давал машине отклоняться от курса…
Ночь была звездная, безлунная… Все шло обычно. В какой-то момент Хабаров отвлек внимание от приборов и поглядел за борт. Никогда прежде ему не приходило в голову – до чего красивы звезды, до чего великолепен бескрайний мир неба, затканный серебристо-золотым узором. Посмотрел вперед, линии естественного горизонта не увидел. Видимо, над землей легла плотная дымка, затушевала, размыла край неба. Это тоже было красиво…
Через какую-нибудь секунду или две Хабаров испытал легкое, непонятное беспокойство. Перевел взгляд на приборы: самолетик-силуэт на авиагоризонте завалился влево, белая черта поднялась, вариометр показывал спуск. Хабаров оценил показания приборов: "левый крен, снижение", но не ощутил ни крена, ни снижения…
Конечно, он знал, что верить следует не собственным чувствам, а показаниям приборов. Еще в летной школе его учили: вестибулярный аппарат человека – орган несовершенный, поддающийся в слепом полете иллюзиям. Надо следить за приборами…
Но с ним что-то случилось: Виктор Михайлович все совершенно отчетливо понимал, а действовать не спешил.
Еще раз глянул за борт: звезды были теперь не только сверху, но и слева внизу. Подумал: "Как странно". Помедлил и еще раз взглянул на приборы. Самолетик-силуэт завалился за предел градуированной шкалы. Что-то рассогласовалось. Нет, не в приборе, в системе человек – машина.
Это было опасно.
Хабаров встряхнул головой, поерзал на сиденье и заставил себя пристально взглянуть на высотомер. Прочел: 3000 метров. Снижение.
Он убрал обороты двигателя до минимальных и попытался взять машину в руки. Машина не давалась. Высотомер сбрасывал высоту:
2500…
2300…
1800…
Хабаров еще боролся, отчетливо понимая: с каждой потерянной сотней метров шансы на благополучный исход полета убывают.
Высотомер показывал:
1500…
1300…
Решил, если до тысячи метров не удастся привести машину в горизонтальный полет, прыгать. Кстати, именно такого решения требовало от летчика и соответствующее Наставление™ 1200…
1100…
1000…
Не справившись с приборными стрелками, Хабаров еще раз глянул за борт, с тоской представил, как холодный упругий поток ветра подхватит и вертанет его сейчас, когда он вывалится из кабины.
И тут Хабаров увидел три странные голубоватые звезды. Звезды двигались строго друг за другом, излучая перед собой колеблющиеся столбики света. Столбики были парные, как усы, и очень знакомые. Впрочем, разглядывать их не оставалось уже времени.
Высотомер показал 900 метров.
"Пора", – сказал себе Виктор Михайлович и именно в это мгновение понял: следующие друг за другом парные звездочки – бегущие над дорогой автомобильные фары…
Прежде чем Хабаров успел сообразить, почему автомобили движутся не под ним, а где-то вверху, руки его сделали то, что должны были сделать, опрокинули самолет вокруг продольной оси и поставили машину в горизонтальный полет.
И сразу все вернулось на место: Земля оказалась внизу, небо – вверху, через секунду-другую пришли к положенным отметкам и приборные стрелки…
Хабаров поглядел на высотомер. До земли оставалось 300 метров. Он плавно прибавил обороты двигателю и осторожно, не спуская все еще недоверчивого взгляда с авиагоризонта, полез вверх…
Немного успокоившись, подумал: "Вот так и накрываются. – Утер кожаным рукавом куртки мокрый горячий лоб и подумал еще: – Тем и хороша опасность, что от нее никуда… Или – или…" Мысль об опасности принадлежала не ему, а одному знакомому поэту, умному, острому, блестящему, но сугубо земному человеку. Виктор Михайлович усмехнулся: этого бы великого пешехода да сюда. Ненадолго, минуты на три…
Все это Хабаров пережил вновь, лежа в неосвещенной больничной палате и глядя в темно-фиолетовый оконный проем, переполненный далекими звездами. И странное дело – в этот чае он впервые с такой щемящей, острой, направленной болью подумал: "Неужели мне больше не летать?"
Удивительное животное человек – способно надеяться, когда надежды нет, и сомневаться вопреки достоверности…
"Нет! – сказал про себя Хабаров, не звездам, не ночному небу сказал, а врачам, своим переломанным и еще неизвестно как сросшимся костям: – Нет!"
Он надеялся – полетит. И с этим уснул…
Клавдия Георгиевна очнулась среди ночи – мучительно хотелось пить. Мудрено ли? После такого шашлыка можно было выпить целое озеро. На грамм баранины в этом блюде приходилось, наверное, пять граммов перца, соли и прочей остроты… Клавдия Георгиевна бесшумно поднялась с постели и, ступая босыми ногами по прохладному линолеуму, пошла к окну: на подоконнике стоял кувшин с водой. Не зажигая света, чтобы не потревожить Сурена Тиграновича, она впотьмах пошарила рукой по столу и, не найдя стакана, напилась прямо из кувшина.
Подумала: "А хорошо…"
Откуда она могла знать, что наступивший уже тридцать восьмой день пребывания Хабарова в больнице окажется его последним днем.
Внезапно отрывающийся тромб убивает, как пуля, внезапно и наповал.
Как ей могло прийти в голову, что всего через несколько часов она будет писать:
"30 апреля. В 10 часов во время обхода состояние больного внезапно резко ухудшилось. Потерял сознание. Наступил резкий цианоз лица и шеи (воротник). Пульс нитевидный. Артериальное давление не определяется. Изо рта пенистая слюна. Начат непрямой массаж сердца, управляемое дыхание, внутрисердечно введен кордиамин с хлористым кальцием. Однако, несмотря на принятые меры, в 10 час. 15 мин. наступила смерть больного при явлениях расстройства дыхания и остановки сердца".
Глава четырнадцатая (вместо эпилога)
За десять минувших лет бумага сделалась сухой и ломкой. Бумага постарела, но не умерла. И стоит вглядеться в увядшие строки, как просыпается былая боль. Старая бумага свидетельствует, никого не обвиняя…
Эпикриз
Больной поступил 24 марта в состоянии травматического шока II степени, развившегося в результате комбинированного перелома костей таза и правого бедра…
В дальнейшем течение болезни осложнилось флеботромбозом, антикоагулянтная терапия дала положительный эффект. Состояние больного улучшилось…
30 апреля у больного возникла тромбоэмболия легочной артерии, в результате чего наступила смерть…
Сохранилась отчетливо видная подпись главврача больницы кандидата медицинских наук С.Т. Вартенесяна. Почти изгладились следы слез лечащего врача К.Г. Пажиной, едва заметна бледно-розовая черточка губной помады, оставленная на бумаге, когда Клавдия Георгиевна уронила голову на эпикриз…
Десять лет минуло, десять лет.
И снова с календарных листков смотрело на людей ласковое, теплое слово "апрель". Пахло оттаявшей землей. Едва зеленели крошечные, еще липкие листочки. На Север – караван за караваном – торопились запозднившиеся в этом году перелетные птицы.
Над главным аэродромом испытательного Центра проносились новые самолеты.
Теперь и тысяча километров в час не считалась большой скоростью…
Новые мальчишки, подросшие за последние годы, с легкостью и пониманием дела рассуждали о таких материях, как невесомость, первая и вторая космические скорости, не говоря уже о "звуковом барьере".
Но не все еще на земле и в небе сделалось совсем новым. Не все…
Федор Павлович Кравцов, сильно постаревший, огрузший, сдавал должность начлета Центра. Его преемник – заслуженный летчик-испытатель, тоже немолодой, недавно уволенный в отставку из армии, принимал дела без лишних формальностей.
Акт был составлен и подписан, оставалось только обменяться приличествующими случаю словами.
Кравцов медленно поднялся с кресла, поглядел на портрет Чкалова, перевел взгляд на висевший рядом портрет Хабарова и сказал:
– Ну, вроде все…
Преемник смущенно улыбнулся, будто был в чем-то виноват перед Кравцовым, и развел руками.
– Что пожелать вам на прощанье? – сказал Кравцов. – Плохой я докладчик, никогда не умел длинно говорить и теперь много не скажу: берегите ребят.
– Буду стараться, Федор Павлович. А вам разрешите пожелать всего доброго, надеюсь, если возникнет необходимость, вы позволите побеспокоить вас…
– О чем речь… Если могу хоть чем-нибудь быть полезен, всегда к вашим услугам.
В дверь коротко постучали, и, прежде чем последовало приглашение войти, в кабинете начлета появился чем-то встревоженный Блыш.
– Здравия желаю, товарищи начальники! Так кто из вас старший в лавке?
– Я уже не командую, – сказал Кравцов и показал взглядом на только что подписанный акт.
– Что-нибудь случилось? – спросил новый начлет.
– Пока ничего не случилось, но если так пойдет дальше, обязательно случится. Вчера двухсотку выкатили из ангара и на завтра планируют облет, когда там работы не меньше чем на неделю. Скажите Севсу…
– Понял. Зайдите через десять минут, Антон Андреевич, поговорим и, я думаю, все уладим.
– Через десять минут? Очень интересно – через десять минут! Слушаюсь! Вы хорошо начинаете, и вы поняли главное: прежде всего надо поставить подчиненных на место. Ладно, я зайду через десять минут, – и Блыш закрыл за собой дверь.
– Он всегда такой? – спросил новый начлет.
– Всегда, – сказал Кравцов. – И ничего вы с ним не сделаете, не пытайтесь…
Кравцов пожал руку нового начлета и тоже вышел. Подумал: "Все? Нет. Надо зайти в летную комнату, проститься с ребятами".
Федор Павлович прошагал по длинному коридору и растворил бесшумную двустворчатую дверь.
Над зеленым бильярдным сукном склонилось человек десять. Никто не обратил внимания на Кравцова. Летчики подписывали какую-то бумагу. Первым заметил Кравцова Бокун и громко сказал:
– Вы очень вовремя, Федор Павлович, можно сказать, в самый раз. Мы письмо тут сочинили, просим вступить с ходатайством… словом, чтобы нашему Центру присвоили имя Виктора Михайловича Хабарова…
Кравцов потупился. Он помнил, что пять лет назад такой разговор уже возникал и закончился ничем. Бородин был "за", Аснер был "за", Плотников был тоже "за", и все-таки предложение не прошло. Почему не утвердили предложение, Кравцов точно не знал, но ходили слухи, будто кто-то, стоявший над Бородиным, и над Аснером, и над Плотниковым, сказал тогда: "Этак у нас может испытательных организаций не хватить, если каждой присваивать персональное имя…" Впрочем, слух был непроверенный, давно забытый.
– А стоит ли с письма начинать? – спросил Кравцов. – Может быть, предварительно обсудить…
– Федор Павлович, а Федор Павлович! – громко перебил Кравцова Блыш. – Ну чего ты опять пылить начинаешь? Дела сдал, за наше морально-политическое состояние больше не отвечаешь, как говорится, идешь на заслуженный отдых, теперь чего ж мандражить? Скажи, только прямо скажи: или Хабаров недостоин, или, может быть, мы не заслужили чести носить его имя?
– Хабаров достоин, и вы, конечно, заслужили…
– Так чего ж тебя письмо смущает? – спросил Бокун.
– Может, ты лично не хочешь подпись ставить? – спросил Блыш.
– Вы же были его другом, Федор Павлович, – сказал Орлов.
– Если Хабаров недостоин, тогда кто же, спрашивается, достоин? – спросил Володин.
– Между прочим, я с Севсом вчера говорил: Севе поддерживает, – сказал Агаянц, – обещал лично письмо передать…
– Чего-чего? Лично? Перебьемся и без Севса, – сказал Блыш, – сами отвезем.