Оратор - Марк Цицерон 5 стр.


(90) Вот каким представляется мне образ оратора простого, но великого, и притом чистокровного аттика: ведь все, что есть в речи здорового и остроумного, свойственно аттикам. Правда, не все они отличались насмешливостью: ее много у Лисия и у Гиперида, больше всех ею славится Демад, у Демосфена же ее меньше; тем не менее, ни в ком я не вижу большего изящества. Однако Демосфен предпочитал остротам насмешливость, ибо первые требуют смелого дарования, второе - большего искусства.

Умеренный род (91–96)

(91) Есть также иной род красноречия, обильнее и сильнее, чем тот низкий, о котором говорилось, но скромнее, чем высочайший, о котором еще будет говориться. В этом роде меньше всего напряженности, но, пожалуй, больше всего сладости. Он полнее, чем первый, обнаженный, но скромнее, чем третий, пышный и богатый.

(92) Ему приличествуют все украшения слога, и в этом образе речи больше всего сладости. В нем имели успех многие из греков, но всех превзошел, на мой взгляд, Деметрий Фалерский, речь которого течет спокойно и сдержанно, но при этом блещет, словно звездами, переносными и замененными выражениями.

Под переносными выражениями (метафорами) я имею в виду, как и все время до сих пор, такие выражения, которые переносятся с другого предмета по сходству, или ради приятности, или по необходимости; под замененными (метонимиями) - такие, в которых вместо настоящего слова подставляется другое в том же значении, заимствованное от какого-нибудь смежного предмета.

(93) Так, одним способом перенесения воспользовался Энний, сказав "сирота оплота и града"; другим - [если бы он подразумевал под оплотом родину; а также] в стихе " Африка содрогнулась вдруг от страшного гула", [поставив "Африку" вместо "афров"]. Риторы называют это гипаллагой, ибо слова здесь как бы подменяются словами, грамматики - метонимией, ибо наименования переносятся.

(94) Аристотель, однако, и это причисляет к переносным значениям, вместе с другим отступлением от обычного употребления - так называемой катахресой: например, когда о слабой душе мы говорим "мелкая душа", употребляя близкие по смыслу слова, если таковы требования приятности или уместности. Когда же следует подряд много метафор, то речь явно становится иносказательной: поэтому греки и называют такой прием "аллегория" - наименование это справедливое, но по существу вернее поступает [Аристотель], который все это называет метафорами. У Фалерского этот прием очень част и очень красив; но хотя метафоры у него многочисленны, метонимий у него не слишком много.

(95) В этом же роде речи - именно, в умеренном и сдержанном - уместны любые украшения слов и даже многие украшения мыслей. При помощи таких речей развертываются пространные и ученые рассуждения и развиваются общие места, не требующие напряжения. К чему долго говорить? такие ораторы выходят едва ли не из философских школ, и если рядом с ними не стоит для сравнения иной, сильнейший оратор, они сами служат себе похвалой.

(96) Итак, это приятный, цветистый род речи, разнообразный и отделанный: все слова и все мысли сплетают в нем свои красоты. Весь он вытек на форум из кладезей софистов, но, встретив презрение простого и сопротивление важного рода ораторов, занял то промежуточное место, которое я описал.

Высокий род (97–99)

(97) Третий род речи - высокий, богатый, важный, пышный и, бесспорно, обладающий наибольшей мощью. Это его слог своей пышностью и богатством заставил восхищенные народы признать великую силу красноречия в государственных делах - того красноречия, которое несется стремительно и шумно, которым все восторгаются, которому дивятся, которому не смеют подражать. Такое красноречие способно волновать души и внушать желаемое настроение: оно то врывается, то вкрадывается в сердца, сеет новые убеждения, выкорчевывает старые.

(98) Но между этим красноречием и предыдущими есть огромная разница. Кто старается овладеть простым и резким родом, чтобы говорить умело и искусно, не помышляя о высшем, тот, достигнув этого, будет великим оратором, хотя и не величайшим: ему почти не придется ступать на скользкий путь, и, раз встав на ноги, он никогда не упадет. Оратор среднего рода, который я называю умеренным и сдержанным, будучи достаточно изощрен в своем искусстве, не испугается сомнительных и неверных поворотов речи, и если даже он не добьется успеха, как нередко случается, опасность для него все же невелика - ему не придется падать с большой высоты.

(99) А наш оратор, которого мы считаем самым лучшим, важный, острый, пылкий, даже если он только для этого рода рожден, только в нем упражнялся, только его изучал, - все же он будет заслуживать глубокого презрения, если не сумеет умерить свое богатство средствами двух других родов. Действительно, простой оратор, если он говорит опытно и тонко, будет казаться мудрым, умеренный - приятным, а этот, богатейший, если ничего больше у него нет, вряд ли даже покажется здоровым. Кто не может говорить спокойно, мягко, раздельно, определенно, четко, остроумно, когда именно такой разработки требует речь в целом или в какой-нибудь отдельной части, - тот, обратя свой пламень к неподготовленному слуху, покажется бесноватым среди здоровых и чуть ли не вакхантом, хмельным среди трезвых.

Оратор должен владеть всеми тремя стилями речи (100–112)

(100) Итак, Брут, мы нашли того, кого искали, хотя и мысленно: а если бы я еще и мог схватить его руками, то даже всем своим красноречием не убедил бы он меня выпустить его. Все же несомненно мы нашли того красноречивого оратора, которого никогда не видел Антоний. Кто же он такой? Скажу вкратце и потом изъясню подробнее. Это - такой оратор, который умеет говорить о низком просто, о высоком важно и о среднем умеренно.

(101) Ты скажешь: "Такого никогда не бывало". Пусть не бывало. Я рассуждаю не о том, что видел, а о том, что мечтаю увидеть: напоминаю, что я говорил о платоновском образе и облике, которого мы хотя и не видим, но можем познать душой. Ибо не человека я ищу красноречивого, не то, что непрочно и смертно, а только то самое, что делает своего обладателя красноречивым, - а это и есть не что иное, как само красноречие, которое, однако, можно увидеть лишь духовными очами.

Скажем еще раз: это будет такой оратор, который о малом сможет говорить скромно, о среднем умеренно, о великом важно.

(102) Вся моя речь за Цецину была посвящена словам интердикта: мы разъясняли скрытый смысл определениями, ссылались на гражданское право, уточняли двусмысленные выражения. По поводу Манилиева закона мне нужно было восхвалять Помпея: средства для восхваления дала нам умеренная речь. Дело Рабирия давало мне полное право коснуться величия римского народа: поэтому здесь мы дали полную волю разливаться нашему пламени.

(103) Но иногда это нужно смешивать и разнообразить. Какого рода красноречия нельзя найти всеми книгах моих обвинений? В речи за Габита? За Корнелия? Во многих наших защитительных речах? Я подобрал бы и примеры, если бы не полагал, что они достаточно известны или что желающие могут сами их подобрать. Ни в одном роде нет такого ораторского достоинства, которого бы не было в наших речах, пусть не в совершенном виде, но хотя бы в виде попытки или наброска.

(104) Если мы и не достигаем цели, то, по крайней мере, мы видим, к какой цели следует стремиться. Но сейчас разговор не о нас, а о нашем предмете: а здесь мы очень далеки от того, чтобы восхищаться своими творениями. Ведь мы настолько строги и требовательны, что сам Демосфен для нас не совершенство: хотя он единственный возвышается над всеми во всяком роде речи, все же и он не всегда удовлетворяет наш слух - вот какова жадность и ненасытность этого слуха, чьи требования подчас превышают всякие меры и границы!

(105) А ты в бытность свою в Афинах внимательнейшим образом изучил всего этого оратора под руководством Паммена, его ревностного почитателя, да и теперь не выпускаешь его из рук. Несмотря на это, ты читаешь и наши сочинения, так что тебе ясно видно: он многое совершил, я на многое посягнул, он умел всякий раз говорить так, как этого требовало дело, я же только стремился к этому. Но он был великий оратор, наследовал великим и был современником величайших ораторов! И мы бы совершили великое, если бы могли достигнуть своей цели в городе, где, по словам Антония, ни разу не слыхали красноречивого человека.

(106) А если Антоний не находил красноречия ни в Крассе, ни в самом себе, то и подавно не признал бы красноречивыми ни Котту, ни Сульпиция, ни Гортензия, ибо у Котты не было высокости, у Сульпиция мягкости, у Гортензия слишком мало важности; их предшественники (я имею в виду Красса и Антония) в большей степени владели всеми родами речи.

Итак, мы обрели слух наших сограждан, изголодавшийся по красноречию столь многообразному, объемлющему все роды в равной мере, и мы впервые, каковы бы мы ни были, как бы слаба ни была наша речь, возбудили в них несказанную страсть к подобному красноречию.

(107) Под какие рукоплескания говорили мы в юности о каре отцеубийцам, пока, спустя немного, не почувствовали в этой пылкости излишества: "Какое достояние может быть более общим, чем воздух для живых, земля для мертвых, море для пловца, берег для выброшенного морем? А они, пока в силах, живут - и не могут впивать небесный воздух, умирают - и кости их не коснутся земли, носятся в волнах - и влага их не омоет, наконец, их выбрасывает на берег - но даже среди скал нет покоя мертвому" и т. д.: все это достойно юноши, в котором хвалят не заслуги и зрелость, а надежды и обещания. В том же духе и это, уже более зрелое восклицание: "жена зятю, мачеха сыну, соперница дочери!".

(108) Но не только таков был наш пыл, и не только так говорили мы. Даже в нашем юношеском многословии многое было простым, а иное - и более легким, как, например, в речах за Габита, за Корнелия и за многих других. Ведь ни один оратор, даже в досужей Греции, не написал так много, как написали мы: и в этих наших сочинениях есть то самое разнообразие, которое я обосновываю.

(109) Если можно простить Гомеру, Эннию и остальным поэтам, особенно же трагикам, что у них не везде одинакова напряженность, что они часто меняют тон и даже снисходят до обыденного разговорного слога, то неужели я не имею права отступить от этой высочайшей напряженности? Но зачем я говорю о поэтах с их божественным даром? Мы видали актеров, которых никто не мог превзойти в их искусстве: и не только каждый из них был превосходен в различнейших ролях своего жанра, но даже - мы это видели - комический актер выступал в трагедиях, а трагический - в комедиях, и оба имели успех. Отчего же и мне не стремиться к тому же?

(110)Говоря о себе, я говорю о тебе, Брут: правда, я уже давно сделал то, что следовало сделать; но разве ты одинаково поведешь все дела? разве отвергнешь какой-нибудь род процессов? разве в одном и том же процессе ты будешь постоянно и без изменений выдерживать одно и то же настроение? Сам Демосфен, которого, я уверен, ты любишь - ведь я видел недавно у тебя на Тускуланской вилле его бронзовое изваяние среди изображений твоих собственных и твоих предков, - сам Демосфен нисколько не уступал в простоте - Лисию, в изяществе и остроумии - Гипериду, в гладкости и блеске слов - Эсхину.

(111) У него много речей, простых с начала до конца, как против Лептина; много важных с начала до конца, как некоторые Филиппики; много переменных, как против Эсхина о преступном посольстве и как против него же по делу Ктесифонта. При желании он обращается и к среднему роду, и когда отступает от важности, то обычно прибегает к нему. Однако больше всего шума он возбуждает и больше всего впечатления производит, когда пользуется приемами важного рода.

(112) Но оставим его на время: ведь мы изучаем не человека, а общий вопрос. Мы хотим изъяснить природу и сущность самого предмета, то есть красноречия, памятуя, однако, что наша цель, как уже было сказано, совсем не в том, чтобы давать предписания: скорее мы постараемся явиться не учителями, а ценителями. Если мы при этом часто вдаемся в далекие отступления, то лишь потому, что эту книгу будешь читать не ты один, которому все это гораздо лучше известно, чем нам, мнимым наставникам: она неминуемо получит широкое распространение, если не благодаря моим заслугам, то благодаря твоему имени.

Оратор должен обладать философским и научным образованием (113–120)

(113) Итак, я полагаю, что совершенный оратор должен не только владеть свойственным ему искусством широко и пространно говорить, но также обладать познаниями в близкой и как бы смежной с этим науке диалектиков. Хоть и кажется, что одно дело речь, а другое спор, и что держать речь и вести спор вещи разные, - однако суть и в том и в другом случае одна, а именно - рассуждение. Наука о разбирательстве и споре - область диалектиков, наука же о речи и ее украшениях - область ораторов. Знаменитый Зенон, от которого пошло учение стоиков, часто показывал различие между этими науками одним движением руки: сжимая пальцы в кулак, он говорил, что такова диалектика, а раскрывая руку и раздвигая пальцы - что такую ладонь напоминает красноречие.

(114) А еще до него Аристотель сказал в начале своей Риторики, что эта наука представляет как бы параллель диалектике, и они отличаются друг от друга только тем, что искусство речи требует большей широты, искусство спора - большей сжатости.

Итак, я хочу, чтобы наш совершенный оратор знал искусство спора в той мере, в какой оно полезно для искусства речи. В этой области существуют два направления, о которых ты, основательно занимаясь этими науками, конечно, знаешь. Именно, и сам Аристотель сообщил немало наставлений об искусстве рассуждать, и после него так называемые диалектики открыли много тонкостей.

Назад Дальше