Веселая наука - Фридрих Ницше 10 стр.


О происхождении поэзии. – Горячие сторонники всего фантастичного в жизни человечества, являющиеся в то же время защитниками инстинктивной морали, делают следующее заключение: "если пользу считали всегда высшим божеством, то чем объясняется появление поэзии? – эта рифмованная речь, которая скорее мешает, чем способствует ясности изложения, проявила, да и теперь еще проявляет быстрый рост повсюду на земле, как бы издеваясь над всякой целесообразностью, преследующей какие-либо полезные цели! Дикая прелесть поэзии, которая не представляет никаких разумных оснований для своего существования, опровергает вас, господа утилитаристы! Возвышало человека, влекло его к морали и искусству то, что всегда уклонялось от каких бы то ни было утилитарных целей"! Но я должен здесь заступиться за утилитаризм, – он так редко бывает прав, что при случае необходимо и его пожалеть! В то древнее время, когда поэзия достаточно созрела для того, чтобы выступить на сцену жизни, она явно преследовала утилитарные цели высокой важности, хотя они и были порождены суеверием. В самом деле, вводя в речь рифму, ее подчиняли такой силе, которая преобразовывает все атомы фразы, заставляет делать выбор между словами, окрашивает мысль в новый цвет и делает ее чем-то более мрачным, более чуждым, более далеким. Заметив тот факт, что стих запоминается лучше бессвязной речи, люди решили, что просьба в виде рифмованной речи должна и на богов производить более глубокое впечатление; да притом же рифмованное движение речи, полагали, может быть услышано с большего расстояния и стихи скорее достигнут слуха богов. Но прежде всего люди хотели извлечь пользу из того элементарного чувства принуждения, которое человек испытывает на себе, когда слушает музыку: ритм является средством принуждения, он возбуждает непреодолимое стремление делать уступки, соглашаться; не только наш шаг повинуется ритму, но и сама душа, – вероятно, подобное же воздействие хотели оказать и на душу богов! Таким образом, при помощи ритма богов хотели принудить к чему-нибудь, сделать над ними известное насилие: поэзия играла по отношению к ним роль магического аркана. Существовало еще одно удивительное представление: и оно, быть может, особенно сильно содействовало возникновению поэзии. У пифагорейцев взгляд этот входил в их философскую систему и являлся известным приемом, который они применяли к делу воспитания, но, еще задолго до пифагорейцев, музыке – именно ритмичности ее – приписывали способность разряжать напряженные аффекты, очищать душу, успокаивать ferocia animi. Если потеряны равновесие и гармония души, то следовало танцевать в такт певцу, – такой был рецепт их врачебный науки. При помощи его Терпандер утишил восстание, Эмпедокл успокоил бешеного, Дамон очистил юношу, иссыхавшего от любви; при помощи его излечивали и богов, которые не знали пределов своей ярости, когда действовали под влиянием мести. Опьянение и живость аффектов достигали при этом высшего своего напряжения и бешенствующий обращался в безумного, а ищущий мести упивался этой местью: – все оргиастические культы стремятся сразу разрядить ferocia божества и обратить их в оргию, благодаря чему чувство становится непринужденнее и спокойнее, и божество оставляет человека в покое. Melos, судя по корню, от которого оно происходит, обозначает болеутоляющее средство, не потому, чтобы оно само было мягким, но лишь потому, что оно оказывает смягчающее действие. – И не только в культовых песнопениях, но и в светских песнях древнейшего периода имелась в виду магическая сила ритмичности. Так, напр., стихи, которые пелись работниками, черпавшими воду, или гребцами – предназначались для того, чтобы заколдовать тех демонов, содействие которых предполагалось в этих работах. Таким путем думали заслужить их снисходительность, отнять у них свободу и превратить в орудие человека. И как только человек приступал к какому-нибудь делу, он уже тем самым создавал для себя повод затянуть песню, ибо успех любого предприятия зависел от помощи духов: песни, которые распевались при ворожбе и заговорах, являются, по-видимому, прообразами поэзии. Если стихом пользовался и оракул, – греки говорили, что гекзаметр был изобретен в Дельфах, – то и здесь ритм должен был оказывать известное принудительное воздействие. Пророчествовать – значило первоначально что-нибудь предопределить (как можно судить об этом с большою вероятностью по корню, от которого происходит греческое слово): полагали, что на будущей можно оказать известное давление, если расположить в свою пользу Аполлона: ведь он, по древнейшему представлению, обладал не одной только способностью предвидеть грядущее. По мере того, как формула произносилась в своих буквальных и ритмических выражениях, она связывала известным образом будущее, ибо формула является изобретением Аполлона, который, в качестве бога рифм, может наложить известные обязательства на богиню судьбы. – Вообще же можно спросить: разве в распоряжении у древнего суеверного человека шло какое-нибудь еще более полезное искусство, чем искусство рифмованной речи? При помощи рифм можно было достичь всего: двинуть вперед магическими силами работу, вызвать божество, приблизить его к себе, сделать его себе послушным; направить будущее сообразно своему желанию; освободить свою собственную душу от какого-нибудь чрезмерного гнета (тоски, мании, сострадания, мстительности) и не только свою душу, но также и дух самого злобного демона: – без стиха человек был ничтожеством, при помощи же стиха он становится почти самим богом. И чувство это далеко еще не вполне и теперь искоренено, – и в настоящее время, после целых столетий упорной борьбы с подобным суеверием, мудрейшие из нас случайно чувствуют в себе неразумное пристрастие к рифме, как будто истина, подхваченная мыслью, будет ощущаться сильнее, когда она будет выражена в метрической форме. Разве не потешно видеть, что самые серьезные из философов, поскольку они делают это искренне, обращаются к изречениям поэтов для того, чтобы придать своим мыслям силу и достоверность? – таким образом для каждой истины гораздо опаснее согласие со стороны поэта, чем противоречие! Ибо еще Гомер говорил: "Ведь много лжи в словах певцов!"

Хорошее и прекрасное. – Натуры художественные беспрерывно прославляют – они только этим и занимаются – все те состояния и предметы, которые находятся в покое, ибо только при них или в них человек может себя чувствовать добрым, великим, опьяненным, веселым, мудрым. Все подобным образом выделенные предметы и состояния, которые считаются для человеческого счастья важными и прочными, являются объектами вдохновения для натур художественных: они считают для себя особенно почетным открывать такие предметы и состояния и водворять их в область искусства. Я хочу сказать: сами художники и артисты не являются таксаторами счастья и счастливых, они только изо всех сил жмутся к этим таксаторам и стараются немедленно же воспользоваться их оценкой. Благодаря тому, что все художественные натуры, кроме своего крайнего нетерпения, обладают здоровыми глотками герольдов и крепкими ногами скороходов, им удается постоянно оставаться в первых рядах среди тех, которые прославляют новые блага и которым часто приписывается способность первыми называть новые блага и первыми же их таксировать. Но совершенно неправильно отводят первое место этим художественным натурам: они только обладают большей ловкостью и более громким голосом, чем действительные таксаторы. Но кто же эти действительные таксаторы? Это богачи и люди праздные.

О театре. – Сегодня я снова пережил сильное и высокое чувство и, если бы сегодня вечером мне предстояло слушать музыку или наслаждаться каким-нибудь искусством, то я прекрасно знал бы, какой музыки и какого искусства я не был бы в состоянии перенести. Мне не надо именно ни той музыки, ни того искусства, которые опьяняют своих слушателей и возбуждают на миг сильное и высокое чувство в груди тех заурядных людей, которые вечером напоминают нам не торжествующих победителей, а усталых мулов, так часто получавших от жизни удары бича. Ну что такие люди могли бы понять вообще в "высших настроениях", если бы не существовало опьяняющих средств и идеальных ударов хлыста?! – И вот у них имеются свои вдохновители так же, как имеется свое вино. Но что мне -то собственно за дело до их напитков, до их опьянения?! Зачем человеку воодушевленному опьянять себя еще вином?! С каким отвращением он смотрит на все те средства, которые должны вызывать действия, не имеющие достаточных оснований – обезьянничанье в области высоких душевных движений! – Как? Кроту дарят крылья и высокую мечту как раз в такой момент, когда он хочет залезть в свою нору на сон грядущий? Его отправляют в театр, и на подслеповатые и утомленные глаза его надевают очки с увеличительными стеклами? Люди, вся жизнь которых представляет "гешефт", а не деяние, созерцают чуждых им существ, у которых жизнь не была только одним гешефтом? "Ведь так и должно быть, – говорите вы, – ведь если они будут интересоваться такими пьесами, то образование их будет двигаться вперед". – Да! мне должно быть очень часто недостает образования: по крайней мере, подобный взгляд возбуждает у меня довольно часто отвращение. У кого в собственной жизни было достаточно трагедий и комедий, тот особенно далеко стоит от театра; или же, в виде исключения, он рассматривает и театр, и публику, и автора как нечто целое и видит в нем трагические и комические положения, и тогда разыгрываемая пьеса не имеет для него большого значения. Кто сам является чем-то вроде Фауста или Манфреда, тот мало интересуется Фаустами и Манфредами театра! – Сильнейшие мысли и страсти перед теми, кто сам не способен ни к мысли, ни к страсти, – а только к опьянению! И такие-то средства употреблять с таким назначением! И театр, и музыка являются для европейцев своего рода гашишем! О, кто мог бы рассказать нам всю историю наркотиков? – Такая история пошла бы рука об руку с историей нашего "образования", так называемого высшего образования!

О тщеславии артистов и художников. – Мне думается, что натуры художественные очень часто не знают, в чем они лучше всего могли бы себя проявить. Они для этого слишком тщеславны и направляют свое чувство на нечто более гордое, чем те маленькие растеньица, которые представляют известную новизну, так редко встречаются, отличаются красотой и могли бы так прекрасно произрастать на их почве. То, что они еще так недавно считали богатством своих садов и виноградников, теперь ими третируется, и любовь, и прозорливость их оказываются далеко не одного и того же ранга. Вот музыкант, который превосходит всех других своим искусством извлекать звуки из царства страдающих, задавленных и замученных и своим умением вложить речь в уста даже немых животных. Никто не в состоянии сравняться с ним в способности воспроизвести краски поздней осени, в умении передать неописуемо трогательное счастье последнего, самого последнего, кратчайшего наслаждения; ему известны звуки, наполняющие страшную своею таинственностью полночь души, где причина и действие выпадают из своих пазов, и в каждый момент "из ничего" может возникнуть нечто; он самым счастливым образом вызывает из самых низов человеческого счастья свои образы и пьет из того осушенного кубка, где самые отвратительные капли совершенно слились с каплями сладчайшими; он знает движения той усталой души, которая более уже не способна ни к прыжкам, ни к полету, ни даже к простой ходьбе; у него застенчивый взор человека, скрывающего свою боль, понимающего жизнь и безутешного, умирающего в бессознательном состоянии; да, в качестве Орфея каждого тайного горемыки, он выше всякого другого; и ему удается выразить в художественных образах кое-что такое, что до сих пор не подлежало искусству и считалось даже недостойным его, что именно спугивалось словами, а не схватывалось ими, – ввиду того, что эти явления в области духа обладают ничтожными, микроскопическими размерами; да, ему особенно должно удаваться все маленькое. Но он не хочет себе такой роли! По своему характеру on любит громадные полотна и смелую живопись! Он не обращает внимания на то, что дух его обладает другими вкусами и привязанностями и любит ютиться по углам полуразвалившихся домов: – там в укромном местечке он вырисовывает свои собственные образы, которые остаются на самое короткое время, всего только на один день, – только там он проявляет свою доброту, величие и совершенства, а, может быть, и одиночество. – Но он не ведает этого! Он слишком тщеславен для того, чтобы понять это.

Строгое отношение к истине. – Строгое отношение к истине! Как различно понимают люди слова эти! Есть приемы исследования и доказательства, которые мыслитель считает легкомыслием и которых стыдится, если ему подчас приходилось ими пользоваться: те же самые приемы, когда на них наталкивается и овладевает ими натура художественная, дают ей основание думать, что она теперь самым строгим образом служит делу поиска истины, и наводят на мысль, что, несмотря на свои художественные стремления, даже к своему удивлению, она руководствуется самым искренним стремлением ниспровергнуть мир видений. При этом возможно, что, благодаря своей страстной энергии, тому или другому из исследователей удается обнаружить, насколько поверхностный и самодовольный дух царил доныне в области познания. – И разве не является нашим предателем все то, что мы считаем важным? Ведь оно обнаруживает, где лежит наш центр тяжести и в области каких явлений наше значение сводится к нулю.

Теперь и прежде. – Что нам до всего нашего искусства, когда у нас утеряно высшее искусство, искусство торжественное! Раньше все произведения искусства выставлялись на самых видных местах на пути человечества; они напоминали о высоких и блаженных моментах. Теперь же при помощи произведений искусства выманивают с великого пути страстей человеческих только изнуренных и больных людей, чтобы на одно мгновение вызвать у них похотливые стремления, и предлагают им безумие и хмель в незначительных дозах.

Свет и тени. – Записки и книги отличаются различным характером у разных мыслителей: один собрал у себя в книге весь тот свет, который он ловко сумел утаить из лучей блеснувшего перед ним познания; другой же дает только тени, копии в серых и черных красках с тех образов, которые вырисовывались в его душе при дневном освещении.

Предостережение. – Как известно, в рассказах Альфьери о своей жизни, которыми он удивлял своих современников, оказалось много лжи. Он лгал из того деспотизма по отношению к самому себе, который он проявил, напр., когда вырабатывал свою особенную речь и силой заставлял себя быть поэтом. Он нашел, наконец, строгую форму величия, в которую втискивал свою жизнь и свою память, и процесс этот был до чрезвычайности мучительным. – Я не поверил бы также и автобиографии Платона, как не верю подобному произведению Руссо или vita пиоvа Данта.

Проза и поэзия. – Замечено, что великие мастера прозы почти всегда были вместе с тем и поэтами, иногда выпуская в свет свои стихи, иногда же создавая их только тайком, для себя; но хорошая проза писалась несомненно на глазах у поэзии! В самом деле, ведь проза находится в беспрерывной и искусной борьбе с поэзией: вся прелесть хорошей прозы заключается в том, что поэзия постоянно ее обходит и постоянно ей противоречит; всякое отвлеченное понятие является своего рода хитростью против нее и высказывается как бы с насмешкой; всякая суховатость и холодность приводит милую богиню в милое отчаяние; часто она начинает милостиво приближаться, но вдруг отскочит и рассмеется; часто завеса остается приподнятой и яркий свет прорывается оттуда в то самое время, когда богиня наслаждается своими сумерками и мрачными красками; часто с уст ее срывается слово и звучит такой мелодией, что она прикладывает свои тонкие ручки к своим нежным ушкам, и таким образом существуют тысячи военных уловок, которые содействуют поражению прозы и о которых люди, лишенные поэтического чутья, так называемые люди прозы, ничего не знают, – вот таковые-то, говорят, и пишут худой прозой!

Ведь все хорошее порождается борьбою: вот почему из борьбы вырастает и хорошая проза! – В нашем столетии, которое далеко не было приспособлено к хорошей прозе, ввиду недостаточного, как было указано, развития поэзии, на поприще прозаических произведений прославились четыре мужа, которые были в то же время редкими и истинными поэтами. Помимо Гете, которого наш век справедливо называет своим детищем, я считаю достойными названия мастеров прозы только Джиакомо Леопарди, Проспера Мериме, Ральфа Вальдо Емерсона и Вальтера Саваджа Лэндора, автора Jmapinary Conversations.

Зачем же ты пишешь? – А: Я не принадлежу к тем людям, которые думают с мокрымиерош в руке и еще менее к тем, которые предаются своим страстям над открытой чернильницей, сидя на стуле и коченея над бумагой. Я досадую и стыжусь всего написанного мною; хотя писать – для меня потребность, но потребность, сравнительно противная. Б: Но зачем же ты пишешь тогда? А: Говоря по правде, дружище, я до сих пор не нашел еще другого способа освобождаться от своих мыслей. Б: Но зачем же ты хочешь от них освободиться? А: Зачем я хочу? Я просто должен. – Б: Довольно! Довольно!

Назад Дальше