Гораздо менее, нежели равной сему речи, требовалось к привлечению мыслей в людях грубых, коих весьма легко было обольстить, и которые притом имели столько уже распрей и дел, что не могли далее обойтись без посредников, и столько любостяжания и честолюбия, что чрез несколько времени необинуемо потребен был им властитель. Все стекались на встречу своим оковам, думая, что тем укрепляют вольность свою ибо, имея довольный разум чувствовать выгоды установления политического, не имели они довольно испытания, чтоб видеть оного опасности, самые способнейшие предощутить злоупотребление были точно те, которые считали сим самым воспользоваться; да и самые разумнейшие видели, что должно было согласиться на то, чтоб жертвовать частью своей вольности для сохранения другой, как раненый дает отрезать себе руку для сохранения оставшегося своего тела.
Такое было, или долженствовало быть, происхождение сообщества и законов, которые придали новые путы бессильным, и новые силы богатым, истребило бесповоротно вольность естественную, утвердило на веки закон собственности и неравенства, и из искусного похищения учинило право непременное; а к пользе некоторых честолюбивых подвергли на предки весь род человеческий труду, рабству и бедности. Легко можно видеть, как установление единого общества учинило необходимыми и все прочие, и как для сопротивления соединенным силам надлежало также соединиться с другой стороны. Общества, умножающиеся или распространяемые быстро, покрыли непродолжительно всю поверхность земли, и не возможно уже стало найти и единый угол в свете, где нельзя было освободиться от ига, и уклонить главу свою от меча, часто худо управляемого, который каждый человек видел всегда вознесенным над своею головою. Когда право гражданское сим образом сделалось общим правилом всех сограждан; то закон естественный не имел уже места, как только между разных обществ, где под именем права народного, был он умерен некоторыми условиями невыражаемыми, дабы сделать взаимное сообщение возможным, и тем заменить естественное сожаление, теряющее от одного общества до другого всю силу, какую оно имело от одного человека до другого, не пребывает уже более, как только в великих душах некоторых космополитов, то есть, граждан целого света, кои преодолевают вымышленную оную преграду, народы разделяющую, и которые по примеру существа вседержительного, их создавшего и весь человеческий род объемлют своим благоволением.
Сообщества политические таковым образом оставшись между собою в состоянии естественном, скоро раскаялись о тех неудобствах, которые особенных людей принудили из оного выйти, а сие состояние стало паче пагубно между сими великими сообществами, нежели был прежде во особенности между теми, из коих оные сообщества составлены. Отсюда произошли народные войны, сражения, убийства, мщения, которые приводят в ужас природу и оскорбляют разум, и все те отвратительные предрассудки, которые в число добродетелей полагают честь, чтоб проливать человеческую кровь. Самые честные люди научились считать между своими должностями и то, чтоб резать себе подобных; увидели наконец людей убивающихся между собою тысячами, не зная за что, и в единый день сражения происходило более убийств, и более ужаса при взятии одного только города, нежели в естественном состоянии чрез целые веки во всех концах вселенные бывало. Такие суть первые усматриваемые действия от разделения человеческого рода в разные общества. Возвратимся теперь к их установлению.
Я ведаю, что многие приписывали инее начало сообществам политическим, как то, завоевания сильнейшего, или соединение слабых, но в рассуждении того, что я намерен утвердить, все равно какую ни избрать из сих причин; между тем предложенная мною кажется мне самою сходнейшею с природою, по следующим доказательствам: 1) что в первом случае, право завоевания, не будучи правом, не могло основать никакого другого права, поелику победители и побежденный народ остались всегда между собою в войне разве когда парод возврати полную вольность свою, избрал бы самопроизвольно победителя своего себе главою. А до того какие бы договоры ни сочинялись, как оные не могли основаны быть на ином чем, кроме насильства, и следственно ничто суть в самом веществе, то не могло быть в таком положении ни подлинного общества, ни собрания политического, ни иного какого закона, кроме закона сильнейшего; 2) что сии слова сильный и слабый, суть доказательно во втором случае, что в промежутке находящемся между установлением права собственности, или первого захватывающего, и правом правительств политических, смысл сих слов лучше изображается словами, богатый и убогий, понеже в самом деле человек не имел до законов другого средства подчинить себе своих равных, как нападая на их имение, или уделяя им нечто из своего; 3) что как убогие не имели ничего другого потерять кроме единой вольности своей, то была бы от них великая глупость отнимать у себя самовольно то единое достояние, которое им осталось, не получая ничего напромен; а напротив того, как богатые были, так сказать, чувствительны во всех частях своего имущества, то было бы гораздо легче сделать им зло; и следовательно они больше имели нужды принимать предосторожности к сохранению себя от того, и наконец с разумом сходно верить, что вещь какая-нибудь вымышлена скорее теми, кому она полезна, нежели теми, кому причиняет она обиду.
Правление, родившееся не имело постоянного и правильного вида. Недостаток в философии и в испытании не допускали примечать иного, как только настоящие неудобства; и так не помышляли о пособлении прочим, как по мере их наступления. Не взирая на все труды самых мудрых законодателей, состояние политическое пребывало всегда несовершенно, понеже оно было почти случайное причинение, а как оно дурно начато было, то время, открывая недостатки и предлагая способы, не могло никогда уже загладить пороки первого установления, и так беспрестанно делали, так сказать, починки, вместо чтобы надлежало прежде начать тем, чтоб очистить все место, и отдалить все прежние материалы. Как учинил Ликург в Спарте, дабы возвысить потом доброе здание. С начала общество состояло только в некоторых общих условиях, которые каждый особенно соблюдать обязывался, и в которых общество каждому было порукою. Надлежало чтобы опыт показал, сколько такое составление было слабо, и как легко было прислужникам избежать уличения, или наказания за преступления, которым одно только целое общество долженствовало быть свидетелем и судиею; то надлежало, чтоб закон был уничтожаем тысячью разными образами, чтоб неудобства и беспорядки усугублялись беспрестанно, дабы могли наконец помыслить о вверении участным людям опасный залог власти целого общества, и о препоручении судиям того попечения, чтоб наблюдали за советованиями народными: ибо, если сказать, что начальники были избраны прежде нежели союз был учинен, и что служители законов существовали прежде самых законов; то сие будет такое положение, которое возражать важным образом не позволено.
Несправедливее сего было бы рассуждать, якобы народы тотчас бросились в руки начальника во всем самовластного, без условия и бесповоротно, и якобы первое средство промыслить себе безопасность общую, которое вообразили люди гордые и неукротительные, было то, чтоб стремительно предаться в невольничество. В самом деле, для чего поставили они над собою начальников, как не для защищения себя от утеснений, и для покровительства своего имения, вольности и жизни, которые суть, так сказать, стихии составляющие их существо? Но, как в обстоятельствах от единого человека к другому, самое худшее из них, какое могло кому учиниться, есть видеть себя под властью у другого, то не было ли бы против здравого разума начать тем, чтобы обнажить себя и отдать в руки начальнику те самые вещи, для сохранения которых они имели нужду в его помощи? Что равное тому мог бы он им представить за уступку толь предуборочного права? И если бы он осмелился того потребовать под предлогом их защищения, то не получил ли бы тотчас ответа басенного, то есть что ж может нам хуже сего сотворить враг наш? И так, оное неоспоримо, и правило основательное всех прав политических есть то, что народы поставили над собою начальников для защищения вольности своей, а не для порабощения себя оным. "Когда мы имеем князя, – говорил Плиний Траяну, – то для того, дабы он нас предохранил, чтоб нам не иметь господина".
Политики делают о любви к вольности таковые же софизмы, какие философы делали о состоянии природном; по вещам, которые они видят, рассуждают они о вещах разнствующих, коих они не видели, и приписывают людям склонность естественную к порабощению, по той справедливости, с каковою сии, кои в их главах находятся, сносят их господство сами над собою, не помышляя, что вольность, так точно, как невинность и добродетель, тогда только разумеют, пока ею пользую ней, и вкус их теряет так скоро, как только их кто лишится. Я знаю прохлады твоей земли, говорил Брасидас и одному Сатрапу, который сравнивал жизнь Спарты с Персеполем, но ты не можешь знать приятностей моей земли.
Как конь неукротимый вздымает гриву, бьет ногами в землю, и мечется стремительно когда только поднесут к нему удила, а приученная лошадь с терпением сносит хлыст и шпоры: так человек дикий не уклоняет главы своей под иго, которое гражданин сносит без роптания. Он предпочитает самую бурную вольность спокойному покорению. И так, не по уничижению народ, подверженного власти, должно судить о расположении естественном человеческом, в пользу или в противность рабства; по тем чудесам, которые делали все вольные пароды для защищения себя от притеснений. Я ведаю, что первые из сих непрестанно превозносят только мир и тишину, коею они наслаждаются в своих оковах, и что они miferimam feruitutem pacem appellant: но когда я вижу других жертвующих утехами своими, покоем, богатством, могуществом, и самою жизнью, сохранению сего единого блага, столь пренебрегаемого от тех, которые его потеряли; когда я вижу животных рожденных вольными, и ненавидящих неволи, как они разбивают головы свои устремляясь против оград своего заключения, когда я вижу множество диких нагих, презирающих сластолюбие европейское, и отваживающихся на голод, на огонь, на железо и на смерть у для сохранения только своей независимости: то я чувствую, что не рабам принадлежит рассуждать о вольности.
Что принадлежит до власти родительской, из которой многие выводят правительство самовластное и всякое общество; не прибегая ко опытам сему противным, Локка и Сидния, довольно приметить, что ничего в свете нет столь отдаленного от свирепого оного свойства деспотизма, как кротость сей власти, которая смотрит больше на выгоды повинующегося, нежели на пользу того, который повелевает: что по закону естественному отец не долее есть властитель над чадами, как сколько его помощь им потребна; а по прошествии того времени становятся они ровны, и тогда уже сын совершенно не зависит от отца, и должен ему только почтением, а не повиновением ибо признание или благодарность, есть подлинно должность, которую исполнять надлежит, но не право, которого бы можно было требовать. Вместо того чтоб сказать, что общество гражданское выводится от власти родительской, надлежало бы сказать сему противное, то есть, что та от него приемлет свою силу; один человек особенно не мог быть признак отцом многих иначе, как когда они оставались всегда вместе возле него; имение родительское, нал которым он точно властен, суть те узы, кои удерживают детей его от него в зависимости, и он может распределять на части свое наследство по мере того, сколько они будут достойны оного за всегдашнее к нему почтение и послушание его воли. Но весьма далеко от того, чтоб подданные имели ожидать каких-либо милостей, сему подобных от деспота своего; ибо, как они принадлежат ему сами собою и все, что они имеют, или, по крайней мере, так он утверждает; то они доведены до того чтоб принимать, яко милость то самое, что оставляет он и подданным во власть из их собственного стяжания, он делает правосудие когда их грабит, и творит милосердие когда оставляет им жизнь.
Продолжая испытывать таким образом действия чрез право, не найдется более твердости как и истинны в самовольном установлении тиранства, и трудно будет показать действительность такого договора, которой обязывал бы только одну из двух сторон, в котором бы положено было все на одну сторону, а ничего на другую, и который обратился бы в предосуждение одного только обязавшегося. Сия ненавистная система весьма отдалена и ныне от премудрых и милостивых Монархов, наипаче от Королей Французских, как то можно видеть в разных местах указов их, а особливо в следующем месте оного славного сочинения, обнародованного в 1667 году по повелению Людовика XIV.
И так, пускай не говорят, будто Государь не подвержен законам своего государства, понеже предложение противное сему есть истина из права народного, на которую лесть некогда нападала, но которую добрые Государи всегда защищали, как Божество хранящее их государства. Сколь справедливее можно сказать с мудрым Платоном, что совершенное Благоденствие государства состоит в том, чтоб Государю повиновались его подданные, Государь повиновался бы законам, а закон был бы прав, я всегда к благосостоянию общества направляем? Я не остановлюсь здесь для изыскания того, что как вольность есть самая благороднейшая способность человеческая, то не уничижают ли свою природу, не вступают ли в равенство со скотами невольниками побуждения им сродного, не обидят ли и самого Творца своего бытия те, которые отрекаются ничего себе не выговаривая, от самого драгоценнейшего из всех его даров, подвергаются чинить всякие беззакония, которые он нам запрещает, дабы тем только угодить властителю зверонравному или безрассудному, и сей Вышний Создатель должен ли быть паче раздражен видя истребляемую, как обесчещенную самую прекраснейшую изо всех тварей. Я вопрошу только, по какому праву те, кои не страшились уничижить сами себя до сего степени, могли подвергнуть потомство свое равному себе бесчестию, и отречься за него от таких благ, которые оно не от их щедрот имеет, и без которых саман жизнь тягостна всем тем, кои ее достойны суть?
Пуфендорф говорит, якобы как имение переходит к другому по условиям и договорам, так равно можно сложить с себя и вольность свою в пользу кого-нибудь. Сие то, кажется мне, самое дурное рассуждение? ибо, во-первых имение, которое я от себя отрешаю, становится мне совсем чуждою вещью, которой злоупотребление меня не трогает; но то нужно мне, чтоб не злоупотребляли мою вольность; и я не могу, не сделав себя виновником зла, которое меня принудят сотворить, отважить себя сделаться орудием беззакония: сверх того, как права собственности происходят только от согласия и установления человеческого, то всякой человек может по своей воле расположить тем, чем он обладает; но иначе рассуждать должно о дарованиях существенных природы, как то есть жизнь и вольность, коими позволено каждому наслаждаться, и о которых, по крайней мере, сомнительно, чтобы кто имел право отчуждать от себя оные; отъемля у себя первое из сих, уничижаешь свое бытие, отъемля другое, уничижишь его столько, сколько оно от тебя зависит. И так никакое временное благо не может воздать ни за то, ни за другое, то стало уже тем обидеть вдруг и разум и природу, если отречься от них за какую бы то цену ни было. Но когда бы можно было отчуждать вольность свою так, как имение, то разность была бы крайне велика для детей, которые имением отца своего пользуются только по преданию его права, вместо что как вольность есть дар, которой они от природы как люди получили: то родители их не имели никакого права лишить их оной, так что если для установления невольничества надлежало причинить насильство природе, то надлежало ее переменить, дабы непрерывным было сие право, и юрисконсульты, которые с важностью изрекли, что младенец, раздающийся от невольницы, сам невольнике, изрекли то с других словах, что человек родится не человеком.
Таким образом кажется мне весьма то подлинно, что не только правления не начались властью самопроизвольною, которая есть ни что иное, как только повреждение оных, крайнейший предел, и которая их приводит наконец к единому закону сильнейшего, против коего оные были с начала защитою, но еще когда бы и таковым образом они начались, то сия власть будучи по своей естественности не законная, не могла служить основанием правам общества, и, следовательно, и не равенству установленному.
Не входя ныне в изыскания, какие нам еще осталось учинить о естественности договора основательного во всяком правительстве; я ограничиваю себя, следуя общему мнению, тем, что приемлю здесь установление общества политического, как подлинный договор между народом и начальниками им избранными; договор, по которому обе стороны обязываются к сохранению законов по общему условию учрежденных, и составляющих узы их соединения. Как народ, в рассуждении обстоятельств, общества, соединил все свои изволения в единое, то все статьи, о которых сие изволение изъяснится, становятся законами основательными, обязывающими всех членов государства без изъятия, из которых законов один учреждает выбор и власть судей, коим поручено иметь наблюдательство и исполнения прочих законов. Сия власть простирается до всего, что может поддерживать установление общества, не доходя только до применения его. А к тому приобщены почести, приводящие в почтение как закон, так и служителей закона, которым особенно присвояются еще преимущества, награждающие их за те тяжкие труды, каковых доброе установление стоит. Начальники со своей стороны обязываются не иначе употреблять власть ему вверенную, как по намерению поручающих содержать каждого в спокойном обладании ему принадлежащего, и предпочитать во всяком случае пользу общества собственной своей корысти.
Доколе еще опыт не показал, или познание человеческого сердца не дало предвидеть неизбежные злоупотребления такого установления, то долженствовало оно казаться тем лучшим, что те сами, коим препоручалось наблюдение о сохранении оного, более всех имели в том корысти; ибо как правительство и права его, будучи устроены единственно на основательных законах, то сколь скоро бы оное рушилось, толь скоро и правители престали б быть законными. Народ не был бы уже обязан им повиноваться, а когда уже не правители, но закон стал бы составлять существо государственное, то каждый бы по праву возвратился в свою природную вольность.