Сто поэтов начала столетия - Дмитрий Бак 13 стр.


А вот другую книгу Гейде "Слизни Гарроты" даже привычное наличие совершенных текстов не спасает от демонстративной умозрительности, достигающей апогея в разделе "Автокомментарии". Здесь небезынтересные, но чрезмерно гелертерские пояснения к поэтическим текстам напрочь перечеркивают значение последних. Все, дальше ехать некуда: богатая традиция русской метафизической лирики последних двух столетий переходит в собственную противоположность, руководства по эксплуатации стихотворений перевешивают стихотворения как таковые. Поминутные ссылки на Беркли, Хайдеггера и Гуссерля только усугубляют дело: беспрестанно на ум приходят слова о профессиональных обязанностях сапожника и пирожника. Образцы подобной мертвеющей на глазах псевдолирики, что греха таить, имеются в современной русской поэзии в робком, но крепнущем изобилии, они заразительны – так нелегко (пока еще не поздно!) и так необходимо вырваться из-под их влияния, тем более что метастазы покамест не проникли в саму поэтическую ткань. Ведь если забыть о существовании авторских отточенных и одновременно тяжеловесно-неловких растолкований, то сами по себе тексты вполне еще сохраняют первородную силу:

кто сворачивает пласты не добытых никем пород,
не названных никем насекомых кто за крылья берет
и отпускает, не оставив клейма, –
кто видит город, когда его погребает тьма…

Не правда ли, почтенный читатель?

Библиография

Листки // Арион. 2003. № 3.

"Кто сворачивает пласты не добытых никем пород…" // НЛО. 2003. № 62.

Коралловые колонии // Новый мир. 2004. № 3.

Время опыления вещей. М.: ОГИ, 2005.

Стихи номера // Критическая масса. 2005. № 2.

Стихотворения // Новая Юность. 2005. № 3(72).

Солнечноротый ангел // Октябрь. 2005. № 5.

Слизни Гарроты: Стихи с автокомментариями. М.: АРГО-РИСК, 2006.

Утро выкатило шар // Октябрь. 2006. № 10.

Дмитрий Голынко-Вольфсон
или
"…видно, это формула современности…"

Как только отзвучали девяностые (не то лихие, не то глоток свободы), стих Дмитрия Голынко-Вольфсона стал самим собою. И даже стало понятно, почему прежде он был чем-то иным. Стилизация масскультной полугламурной вымышленной реальности, почти неотличимая от плоской банальщины, вдруг резко сошла на нет, из-под ложно-надрывных повествований, густо замешенных на цитатах из словесности всех времен и народов, показался продуктивный и скудный минимализм, как нельзя более точно соответствующий не тону разговора с читателем, но результирующему вектору высказывания. "Перемелется – мука будет": вот присловье, лучше всего описывающее движение Голынко от за сто лет выевшей темя петербургоносной карнавальной буффонады – к строгой стихотворной политэкономии смыслов, к обдуманным сериям вариаций на заданные темы.

Было (цитата почти наугад):
В ночном такси – блюз флюоресцентного Зообурга! –
в обнимку с моим кузено и ди-джеем найт-клуба "Бункер"
мы неслись курцгалопом по Венскому проспекту
из казино "Ennui", где с везения сняли пенку.
Моё кузено – запястья в нефритовых браслетах –
перстеньками глаз a la Бёрдсли красавцев клеил.
Сколь ни метал бисер греха – никого не закадрил…
Не беда, для таких каналий, как мы, везде кабинет заказан.

("Сашенька, или Дневник эфемерной смерти", 1994–1995)

И так было почти всегда в голынковских картинно и намеренно затянутых историях, настолько круто замаскированных под криминальное чтиво, что от него практически неотличимых.

И вот все это перемололось, ушло, лишнее выгорело. Осталось – ясное и должное, хотя (допускаю) – не всем интересное. В первой половине двухтысячных Дмитрий Голынко-Вольфсон заново находит и разрабатывает свою особую большую стихотворную форму. Вместо поэмообразных причудливо закрученных сюжетных повествований появляются своего рода циклы стансов, серийно разрабатывающих одну магистральную тему. Вместо линейного (порою сложно-многолинейного!) повествования – музыкальное варьирование лейтмотивов, воплощенное в почти чеканных, прозрачных до четкости сериях завершенных строф, причем внутри отдельных стихов могут присутствовать знаки препинания, которые последовательно опускаются на границах строк и строф. Достаточно много в свое время было написано о переломной вещи под названием "Бетонные голубки, или Несколько тостов за Гернику Гвеницелли". Однако еще более интересны "Элементарные вещи", "Зоны неведения", "Напрасные обиды" и иные модуляции, облеченные в фирменную голынковскую форму.

Здесь получают полноценную мотивировку две ключевые особенности поэтики Дмитрия Голынко-Вольфсона, в более ранних текстах порою повисавшие в воздухе. Во-первых, склонность к захлебывающемуся монологу, который не всегда монтировался со сложным и разветвленным сюжетосложением. Теперь стремительный темп словоговорения ясным образом соответствует поставленной задаче – стремительно, основываясь на чуть ли не автоматическом порождении текстов, выпалить все теоретически и практически возможные варианты выбранной темы. И во-вторых, мотивированной оказывается интонация почти бесконечного перечислениия сходных явлений и фактов, опять-таки ранее выглядевшая случайно, а начиная с 2002–2003 годов напоминающая сериальное музицирование, стройную и демонстративно холодную словесную алеаторику.

Вот, например, как развивается в одноименном цикле тема "Элементарных вещей" (каждая миниатюра цикла у автора обозначена аббревиатурой ЭВ):

элементарные вещи
много места не занимают
видно, это формула современности
(ЭВ 1)

элементарная вещь задумана о смерти
о ее мифологии и физкультуре
(ЭВ 2)

к элементарной вещи приходят гости
и она начинает чувствовать
нет в ней стыда, нежности и приязни
нет злости, презренья – стрижка
(ЭВ 3)

элементарная вещь отправляется на рынок
уцененной белиберды, покупает
на распродаже что-нибудь приятное и полезное
анафему или любовь
товар беспрецедентно быстро приедается
(ЭВ 4)

если в ней
что-то кипит внутри – это не страх
не готовность к самопожертвованью
не стремленье к подвигу, к беспокойной жизни
элементарные вещи всегда спокойны
спокойствие перенимают у них ноги
если сорвется на крик элементарная вещь
не терпенье иссякло, это крик радости
победы: ей зачтены прошлые прегрешенья
экземы возмездья можно не опасаться
(ЭВ 5)

элементарные вещи живут вне человека
состояние вне – их конек и хобби
в человеке зарыто нечто от элементарной вещи
в этом – его величье
но человек намного крупнее элементарной вещи
(ЭВ 6)

Заявленный в заглавии цикла мотив "элементарной вещи" корреспондирует с понятием элементарных частиц, обезличенных, мельчайших кирпичиков бытия, в начале прошлого века занявших место атомов, которые на протяжении тысяч лет казались неделимыми. Элементарная вещь находится вне человека, она более дробна, чем человеческая личность, живая, одушевленная, персонифицированная, напоминающая скорее атом. Можно вспомнить, например, поэму в прозе Георгия Иванова "Распад атома", в которой речь как раз и идет о распаде личности человека индустриальной эпохи, соответствующем расщеплению атома в новейшей ядерной физике. В зрелых циклах Голынко присутствует характерный прием перевода отвлеченных рассуждений на поэтический язык, спонтанные монологи, облеченные в форму серийных стансов, не содержат прямой рефлексии, но ее предполагают. Лишенное эмоциональной непосредственности автоматическое текстопорождение обретает таким образом человеческое измерение, нацелено на ясный эстетический результат, очищенный от былой утомительной барочной избыточности ранних текстов Дмитрия Голфынко-Вольфсона.

Библиография

Директория. М.: АРГО-РИСК; KOLONNA Publications, 2001. 96 с. ("Тридцатилетние").

Бетонные голубки. М.: Новое литературное обозрение, 2003. 220 с. ("Премия Андрея Белого").

Стихотворения // Зеркало. 2005. № 26.

Что это было // НЛО. 2010. № 106.

Линор Горалик
или
"Ходить нога, кричать вот этим ротом…"

А в общем-то, совершенно неважно, в какие именно тексты воплощается литературная работа Линор Горалик, неспроста же на одной из ее электронных страниц то, что некогда было бы названо стихами, обозначено как "тексты в столбик"! Можно много говорить о превышении обычной меры условности и отдалении от прямолинейного жизнеподобия в текстах Горалик, об их сближенности с лубочными картинками, рекламными роликами и биллбордами, незатейливыми клипами на слова однозвучных новых песен о неглавном. Но если всерьез, то серийные и одиночные произведения Горалик предельно далеки как от безудержного имитаторства лубка, так и от свободной концептуалистской игры или от "новой социальной поэзии". Конечно, основной эмоциональный посыл стихов Горалик легко отождествить с жесткими тембрами социальной поэзии, как бы заставляющей человека споткнуться о собственную нечуткость и равнодушие. Так – да не так! Линор Горалик на все лады говорит о преодолении физической боли и физической же, а потому назойливо-неотвратимой, вины, не имеющей никакой явной материальной причины, не предшествуемой в прошлом никаким предосудительным либо постыдным поступком:

Если за молоком или так, в поношенном до ларечка,
можно встретить девочку – восемь пасочек, два совочка, –
у подъезда, у самого у крылечка.

Тело у нее щуплое, голова пустая.
Вся она, словно смерть, любимая,
словно смерть, простая, –
и коса, и коса густая.

Вот она выбирает пасочку и идет ко мне осторожно,
так берет документики, будто это важно.
Фотография, биография, биопсия, копия.
Это я, девочка, это я.

Голова у меня пустая,
совесть чистая,
ты моя.

Усмотреть в мире никем не заслуженную, не спровоцированную вину – вот что пытается совершить Линор Горалик в своих текстах в столбик. У этого жеста, духовного движения возможны два подтекста: глубоко личный и всеобщий универсальный, – и оба они сходятся в библейской реальности стихий и сил. Проекцией личного соприсутствия незаслуженной вине является болезнь – в первоначальном значении этого слова, производном от боли. Страждущие стоны и ропот Иова оглашают эти подмостки.

Как умирают пятого числа?
Как умирают третьего числа?
Как умирают в первый понедельник?
Лежат и думают: "Сегодня все музеи
закрыты – санитарный день.
Все неживое чает очищенья,
и чучела спокойней смотрят в вечность,
когда стряхнули месячную пыль".
Как умирают ближе к четырем –
в детсадовский рабочий полдник?
А ближе к новостям? А в шесть секунд
десятого? А в пять секунд? А в три?
А вот сейчас?
Какие ж надо святцы, чтоб никого из нас не упустить.

Проекцией универсальной служат иные события библейского масштаба, пусть и сведенные к тесным рамкам рассказа либо рождественской истории:

Как в норе лежали они с волчком, –
зайчик на боку, а волчок ничком, –
а над небом звездочка восходила.
Зайчик гладил волчка, говорил: "Пора",
а волчок бурчал, – мол, пойдем с утра, –
словно это была игра,
словно ничего не происходило, –
словно вовсе звездочка не всходила.

Им пора бы вставать, собирать дары –
и брести чащобами декабря,
и ронять короны в его снега,
слепнуть от пурги и жевать цингу,
и нести свои души к иным берегам,
по ночам вмерзая друг в друга
(так бы здесь Иордан вмерзал в берега),
укрываться снегом и пить снега, –
потому лишь, что это происходило:
потому что над небом звездочка восходила…

Здесь важны именно стилистические перебои от предельной экспрессии к бесстрастности, невыносимо болезненное-для-меня приведено в действие чем-то непреложным и жизнедарующим. В этом странном сочетании сдержанности и нетерпимости, покорности и бунта, сомнений и убежденности – ветхозаветный сюжет вечной борьбы за право вести борьбу без надежды на победу. Парадоксальное бесстрастие при виде и при чувстве боли оборачивается затаенной героикой, как в бьющих по нервам сценах еврейского погрома, запечатленных в бабелевском "Переходе через Збруч". Невыносимое горе оставлено при себе, для других обнажена минималистски оформленная немота, не сопоставимая ни с концептуалистской легкостью нанизывания условных и понарошку срисованных картинок, ни с прямолинейной публицистикой социальных поэтов.

При подобном лаконизме выразительных средств, при почти демонстративном господстве монотонной интонации равнодушия и отстранения стихи Линор Горалик отличаются очень большим диапазоном тембров. Боль, болезнь, спокойное спасение в условном и холодном, слова не пристают к чувствам, лишены экспрессии. Это очень напоминает внезапное внимание чеховского Климова из рассказа "Тиф", только очнувшегося от многонедельного болезненного бреда, к простейшим подробностям быта: к бликам света на стекле графина с прохладной водой, к звуку проезжающей за окном извозчичьей пролетки… И все это оказывается неотделимым от библейского кода первотворения и мироустройства, даже если апостолы названы русскими уменьшительными именами:

Плывет, плывет, – как хвостиком махнет,
как выпрыгнет, – пойдут клочки по двум столицам.
Придут и к нам и спросят, что с кого.

А мы ответим: "Господи помилуй,
Да разве ж мы за этим восставали?
Да тут трубили – вот мы и того.
А то б и счас лежали, как сложили".

С утра блесна сверкнула из-за туч,
над Питером и над Москвой сверкнула.
И белые по небу поплавки,
и час заутренний, и хочется мне кушать…

Смотри, смотри, оно плывет сюда!
Тяни, Андрюша, подсекай, Петруша!..

Сведение многоразличного к единому, неброское тождество далековатых друг от друга понятий, вещей и событий – все это легко узнаваемые черты стихотворной манеры Линор Горалик, чьи строки в столбик – по первому впечатлению – предназначены для ребенка либо для невзыскательного поглотителя бульварного чтива. Сказать на этой территории, этим языком о материях сущностных и существенных не каждому удается. У Линор Горалик получилось, пусть и отдают себе в этом отчет очень немногие ее читатели.

Библиография

Подсекай, Петруша // Новый мир, 2007, № 2.

Подсекай, Петруша. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2007. 48 с.

Устное народное творчество обитателей сектора М1 / Сост., предисл. и послесл. С. Петровский. М.: АРГО-РИСК, Книжное обозрение, 2011. 96 с.

Наталья Горбаневская
или
"Вот мы и дожили – но до чего?.."

Лирика Натальи Горбаневской двоится. На протяжении многих и многих лет в ней присутствуют стихотворения, в которых поэт ищет "точный маршрут к недоступным высотам", оглядывается назад, а получается что вверх, ввысь:

Это весна, равноденствие,
это зима, зиме, зимы кончается срок,
и она выходит на волю, на дальний,
самый дальний восток,
и чем дальней, тем печальней.
А весна сбивается с ног,
смывает остатки сугробов,
вымывает останки гробов,
ибо час Воскресения пробил
в выходные отверстия белых лбов,

ибо Бог – это вправду любовь,
но себя ко всему приготовь.

Последние строки весьма знаменательны, они ясно говорят о том, что религиозное чувство, одушевляющее поэзию Натальи Горбаневской, лишено малейшего оттенка назидательности, намека на застывшее морализаторство. Вроде бы вполне ясно объяснено в приличествующих текстах, как достигается благодать, но приготовить себя следует буквально ко всему, ибо многое вокруг может менять природу, бликовать, превращаться из света в тень и обратно. "Причастность тайнам" выведена за храмовые пределы, выглядит обмирщенной, но вовсе не профанированной бытом.

На этом горнем фоне неким контрастом выглядят другие стихи – торопливо проборматываемые усталым, порою опустошенным человеком, уставившимся в компьютер, медленно бредущим к вокзалу по знакомой парижской улице и в произвольном порядке выдергивающим фрагменты картинок давно минувших дней.

Книжку читаю –
книжка в руках рассыпается.
Таю, не таю –
сосулька в груди просыпается.

Сплю ли, не сплю ли –
через горло сыта сновиденьями.
Сыплются пули
пров и денья ли, Провид е нья ли.

Сыплют горохом
по тонкому льду и прозрачному.
Катятся эхом
наживо, наголо, начерно.

Для этого человека основное занятие – явно не поэзия, он обращается к стихам как бы попутно, не с тем чтобы разрешить специальную эстетическую либо моральную задачу, но просто в стремлении продублировать, прокомментировать случившееся с ним здесь и сейчас, роняя слова полуслучайные, разговорные и просторечные, словно бы и не предназначенные для чужого уха.

…Родит земля читателя?
Врача скорее.
Грех замоля, предстану ль я
пред галереей

чудесных рож, где каждый схож
со мной хоть чутку,
хорош, нестар, как санитар,
что вопреки рассудку

бросает ключ, как солнце луч
кидает в море…
Могуч прилив, все высветлив –
и страх, и горе.

Назад Дальше