Сто поэтов начала столетия - Дмитрий Бак 17 стр.


В некоторых стихотворениях переход от аналитической эзотерики метавысказываний к непосредственному чувству оформлен и композиционно, при этом сквозь ветвящиеся тропки смысловых "ризом" постепенно проступает прозрачная логика перехода от хаоса к ясности, чуть ли не к "любовной лирике":

Драгомощенко – Фигуриной

Отпивая глоток в неопределенном времени, в незавершаемом действии –
Найти место, на столе. Расположение вещи. Но стол и есть место для
Для разнообразных вещей. Странное дело, Потебня грезил
внутренними формами "слов", он начинал с сущности, с платоновских идей в камне,
Начинал и прекращал. Его прекращение не дошло до нас, как, к примеру, "синий".
Однако начало его речи залегало в "столе". Зачем Потебне стол? Это ведь Харьков?
Что-то другое и не имеющее отношения к длине цветовых волн. Нет.
Нет – лучше, чем "да", даже "да" в алмазах бессмертия и чехова. Я люблю
"Нет", я вырос из этого сада. В этом саду мы не всегда спали с Леной
Под одним деревом, – это так трудно сегодня вспоминается, но я, когда хочу,
Помню все, что необходимо, мне нужны ее картины, руки, ее дикий смех,
Как все священные коровы, потому что она опоясана шнурами
Моей подозрительности и ожидания, потому что я открываю голову и смотрю
Картины, на которых одно и то же – это как смерть, которая всегда та же,
Смерть, как учительница/учитель, заползающая в наш рот при произнесении
Любого слова, – но, если что-то есть, значит, и этому есть конец. Елена.
Я тебе должен.

…Но главное-то совсем не в этом, я толкую вовсе не о пронзительном одиночестве неавангардного авангардиста Аркадия Драгомощенко в русской поэзии. Эти без малого (после Хлебникова) сто лет одиночества ныне пришли к странному финалу. Реальность настигла отшельника, его логико-лингвистические изыскания о природе поэзии в последние годы приобрели совершенно иной смысл. Слишком много вдруг оказалось вокруг (не побоюсь этого слова) значительных и разных русских поэтов, умеющих орудовать и горшком и ухватом, и верлибром и в рифму. Поэтические манеры тесно прилегают друг к другу, они разнообразны только по видимости, а на деле являются продуктом как никогда прежде высокой степени автоматизированности всех версий стилистики и поэтики. Так высказывания в чате, претендующие на разнообразие, постепенно утрачивают свойства несходства – все и разом. Отдельных высказываний не различить именно потому, что шум времени обращен в информационный шум, как в глобальной социальной сети. От столетней давности кризиса невозможности существования традиционного искусства мы пришли к его сугубой возможности и осуществимости. Что станет ответом на кризис всевозможности авангарда? Необходим если не выход, то по крайней мере понимание насущности новой и сложнейшей поэтической простоты, когда уже не только Аркадию Драгомощенко ясно:

Только то, что есть,
и есть то, что досталось
переходящему в области,
где не упорствует
больше сравнение.

Библиография

Описание: Избранные стихи. СПб.: Гуманитарная академия, 2000. 384 с.

Реки Вавилона // Новая русская книга. 2001. № 2.

Литература // Критическая масса. 2001. № 1.

На берегах исключенной реки. М.: ОГИ, 2005. 80 с.

Два стихотворения // Крещатик. 2005. № 3.

Стихи // Иностранная литература. 2006. № 10.

…в белом кителе, в купоросных кристаллах сирени // Знамя. 2008. № 5.

Глазного яблока дрожь // Дети Ра. 2009. № 3(53).

Поскольку люблю свет рам // Знамя. 2009. № 8.

кто действительно разбирает буквы // Знамя. 2010. № 6.

Тавтология: Стихотворения. Эссе. М.: НЛО, 2011. 452 с.

Александр Еременко
или
"Скажу тебе, здесь нечего ловить…"

Многозначительное молчание Александра Еременко длится уже годы и, оставаясь само по себе величиной пустой, фигурой отсутствия, наполняет окружающую поэтическую среду всякий раз новыми смыслами. Не только стихи Еременко, но и его литературная позиция – одна из немногих констант, один из последних устоев, скрепляющих стремительно ветшающий каркас представлений о бронзовом веке русской поэзии. Именно на фоне незыблемой скалы, безмолвного присутствия поэта Александра Еременко можно пытаться начертить контуры пейзажа с наводнением – истории поэзии новейших времен.

В ранние годы внезапно разрешенной свободы все менялось стремительно: лавинно рушились вавилоны тиражей лауреатов ленгоспремий, возвышались акции тех, кто ранее прозябал в самсебяиздате и андерподполье. И едва ли не один только титулованный "король поэтов" восьмидесятых годов ни на пол-октавы не возвысил голос, не взвинтил темп публикаций и выступлений, а уж о повально захлестнувшей многих и многих грантовой лихорадке и речи не было. Жил человек, как жил всегда, и некогда произнесенное в скудные годы квартирных чтений оставалось веским и теплым, злым и соленым, терпким и нужным. И не то чтобы правильно было бы бросить камень в грантополучателей, мечтателей и многопечатателей девяностых и начала двухтысячных годов: кто-то восполнял недополученное, кто-то просто не мог иначе. Но по мере всеобщего углубления в эпоху смутных признаков покоя и воли со всеми ее садами радостей земных – все более явной становилась еще одна, для многих неочевидная вариация творческого поведения: свобода отказа от прямолинейного пользования свободой. Именно в то время окончательно затвердели в коллективной памяти нескольких поколений читателей свинцовые формулы Еременко: и …мастер по ремонту крокодилов , и О чём базарите, квасные патриоты… , а также …выходит девочка дебильная, В густых металлургических лесах… – далее везде.

Тут-то и пресеклась первая часть симфонии молчания Александра Еременко. 4’33’’ миновали, наступило время нервного allegro, отмеченное сборником стихотворений разных поэтов, написанных о Еременко либо ему посвященных. О "Ерёме" понадобилось специально напомнить – не потому что забыли те, кто помнил, а по причине неприсутствия его стихов и жестов в сознании нового поколения вошедших в круг читателей и почитателей русской поэзии.

Здесь начинается самое главное, длящееся по сей день затмение привычных представлений "о поэте и поэзии". Стихотворчество быстрого реагирования в нынешние скудные годы новых очаковских времен немедленно сменило регистр: вместо надежд и иронии, обращенной в прошлое, нарождается и крепчает скорбная интонация неприятия современности, новая социальность оборачивается прессингом и троллингом по адресу сужающегося сектора дозволенных высказываний на фоне возрождения неволи и потуг по созданию единых учебников всех наук. Все эти новоявленные актуальные интонации, разумеется, глубоко логичны, обусловлены самою природой времени, но… Но что же Еременко? А Еременко-то безмолствует по-прежнему! В этом молчании опять различимы новые смыслы. Становится очевидным, что и в советские, и в ранние постсоветские времена противники и сторонники разных версий ортодоксии были скованы одной цепью общего смысла: существовали на фоне и вопреки друг другу.

Видимость свободы обмена буквами в информационную эпоху обернулась губительными последствиями для всех былых оппонентов – слышнее всего для "широкого читателя" оказались облегченная ироничность и поверхностная эстрадность. В отсутствие мученического ореола патентованная верность поэтической подлинности уходит в артхаусную тесноту, "обычному" человеку почти совершенно не внятную. Геройски рискованное писание в стол или в тамиздат вышло в тираж: пиши и говори сколько угодно, тебя больше не услышат, и вовсе не по причине цензурного террора или прямых репрессий. Все изменилося под нашим зодиаком, все перевернулось, и почти только один Ерема остался верен себе. Волны громких возгласов перекрыли друг друга, стало слышнее, что он в последние годы не вовсе молчит, а скорее шепчет:

Скажу тебе, здесь нечего ловить.
Одна вода – и не осталось рыжих.
Лишь этот ямб, простим его, когда
летит к тебе, не ведая стыда.
Как там у вас?
………………………………………………
Не слышу, Рыжий… Подойду поближе.

("Борису Рыжему на тот свет")

Если приглушить фон разнозвучных рулад классиков и дебютантов, то театральный шепот молчащего свидетеля былой и нынешней эпохи Александра Еременко станет еще слышнее и многозначительней:

В воюющей стране
не брезгуй тёплым пивом,
когда она сидит, как сука на коне.
В воюющей стране
не говори красиво
и смысла не ищи в воюющей стране.

Не очень-то верится, что это произнесено не сегодня, а, по крайней мере, позавчера, тем более отчетливо важным является совсем уж апокалиптическое изречение Александра Еременко:

Больше я не скажу ни строки.
А в конце, чтобы всё было честно,
На Язык возложите венки.

И ведь самое существенное состоит в том, что это не самоличный отказ от стихов в очевидной логике антигорациевой риторики невозможности памятника из слов и строф. "Анти-Памятник" по версии Еременко выглядит радикальнее. Не только поэтический язык пресекается на наших глазах, но язык как таковой. Расширим логику Горация-Державина-Пушкина и иже с ними до четырех возможных сценариев конъюнкции, регулирующей взаимоотношения внешней реальности языка и аристотелевски "подражающего" ей поэтического слова.

Первый сценарий: реальность незыблема, поэтический слог невечен, проще говоря, внешняя жизнь живее всех поэтик.

Второй: внешняя жизнь все так же абсолютна, но и поэзия также бессмертна (это, собственно, и есть ситуация всех "Памятников").

Третий: окружающее не-бесконечно, но лишь искусство (поэзия) его сохраняет, придает смысл. Это вариант любого жизнетворческого искусства, симолистского, например.

Александр Еременко провозглашает (вслед за поздним Баратынским?) еще один, четвертый (анти-Бродский) сценарий – "весь умрет" не только поэт, но и язык как таковой. Новый "последний поэт" явился? Посмотрим сказал слепой, рассудим еще, насколько эта эсхатология, простите на парадоксе, жизнеспособна! Но как бы там ни было, пора произнести, кроме всяких шуток: признаки окончательного ухода поэзии из фокуса пристального коллективного внимания и уважения есть, и они нарастают. По крайней мере – в одной отдельно взятой стране…

Значит правда, что ли, "Блажен, кто молча был поэт"?

Библиография

Opus Magnum. М.: Деконт+, 2001. 526 с.

Новые стихи // Знамя. 2005. № 1.

Литература других регионов // Дети Ра. 2006. № 5.

Стихи // Урал. 2007. № 4.

В густых металлургических лесах: Сонет // Дети Ра. 2010. № 11.

Хроника текущих событий // Знамя. 2012. № 10.

Михаил Еремин
или
"Продлиться пересказом или утварью…"

Есть, есть еще люди в наше время! Вот Михаил Еремин писал не только в Ленинграде семидесятых-восьмидесятых, в пору расцвета так называемой "филологической школы", но и сегодня, в нынешнем Санкт-Петербурге продолжает создавать свои причудливые, всегда исключительно восьмистишные миры. В восьмистишиях Еремина всегда присутствуют слова необычные, порою изысканно-редкие, диковинные: "циркумцеллионствовать", "реотаксис", "калибиты", "эрратические", "антецедентные", "амредиты"… Слова, подобные приведенным, далеко не всегда придуманы самим поэтом, есть много случаев привнесения в стиховую ткань специальных терминов, имеющих весьма конкретное значение для посвященных и неведомых большинству читателей, ленящихся "заглядывать в академический словарь".

Термин по-разному взаимодействует с "обычными" словами в зависимости от композиционной разновидности конкретного стихотворения. Возьмем, например, восьмистишие-пейзаж, каких у Еремина немало:

Полночна констелляция,
Пруд – лоно лунно – без морщинки,
И – тени, тени, тени… – акустическое одиночество.
Упругую поверхность возмутить
(Затрепетала спугнутая элодея.),
Припав губами. Жажда –
Извечнее
И приснее воды?

Здесь несколько слов имеют терминологическое значение либо обозначают отвлеченные понятия, которые без некоторого смыслового смещения, казалось бы, не могут быть просто через запятую включены в перечень созерцаемых предметов и явлений пейзажа. Так, "констелляция" в прямом значении – "сочетание светил на звездном небе", в переносном – значимое взаиморасположение и взаимосуществование предметов или факторов. Прямое и переносное значения тесно взаимодействуют, поскольку в поле зрения входят вещи и обстоятельства, благоприятствующие созерцанию звезд (полночная пора, поверхность пруда). Однако звезды в стихотворении не упоминаются – в том числе и потому, что пруд непрозрачен, зарос элодеей – растением, которое называют еще водяной чумой. Речь, значит, вовсе не о привычной "картинке", которая готова сама собою возникнуть при одном упоминании о полуночи вблизи воды. "Констелляция" означает как раз "сочетание факторов" – весьма разнопорядковых: не только доступных зрению, но и "слуховых", кстати, также описанных не без слов-терминов ("акустическое одиночество"). Напиться из мутного, заросшего элодеей пруда можно только при наличии сильной жажды, именно об этом вполне бытовом событии здесь идет речь. Но бытовая конкретность тает, если вспомнить, что сопутствует глотку ночной воды. Во-первых, возвращается на первый план зрительная составляющая пейзажа, чуть ранее уступившая первенство слуховой: нарушается незыблемость водяного зеркала. Во-вторых, стартовая точка ереминского описания пейзажа, отмеченная словом "констелляция", возвращается к первоначальному, прямому значению. "Констелляция" – это не обязательно сочетание видимых светил, их расположение фиксируется не глазом и даже не телескопом. Пусть небо напрочь закрыто облаками, положение планет в любой момент известно и астроному, и астрологу.

Следовательно, речь идет не о взаимном расположении звезд, теней и акустически различимых звуков вблизи ночного водоема. Конкретная картинка ночи превращается в раздумье, в центре которого соотношение "жажды" и "воды" – субстанций, тесно связанных между собою через посредство человеческой эмоции, желания. Существует ли жажда без и до воды? Можно ли помыслить желание утолить жажду без наличия в сознании образа водной стихии? Здесь ясно различим один из центральных мотивов философской лирики Еремина – стремление заглянуть за грань появления слова (=акта творения), попытка прочувствовать и описать контуры чувства либо мысли еще до их вербализации.

Поэтический первоисточник подобных усилий очевиден: мотив забытого слова необыкновенно важен для иного стихотворца, написавшего, между прочим, самые знаменитые русские "Восьмистишия" двадцатого столетия, так же всматривавшегося в парадоксы наименования предметов и явлений ("быть может, прежде губ уже родился шепот…" и так далее).

Если вернуться к процитированному стихотворению Михаила Еремина, то очевидно, что итоговое рассуждение о соотношении понятий жажды и воды также оказывается разомкнутым. Пусть "жажда" и не принадлежит к ряду специфически ереминских экзотических слов-терминов, но его значение в финале тоже стремительно преобразуется, расширяется, подобно кругам, расходящимся по поверхности воды, тронутой губами пьющего. Речь не только о физиологической жажде, но и о неутолимом ментальном стремлении соприкоснуться с неведомым, пусть неясным и "мутным" (пруд, заросший элодеей). Так любой конкретный пейзаж преображается в логически стройную и строгую цепь рассуждений.

И это еще сравнительно простой случай! Ведь у Еремина есть стихотворения, где отсутствует даже намек на зримую очевидность внешнего мира:

А если и тщиться
Проникнуть во глубь
И выспрь
Тернарного – недра, окрест
И вечное горнее – мира,
То при пересчете небесных светил, адиафор и дыр
Не остановиться ли на предпоследнем
Числе натурального ряда?

Вопреки непростоте умственных построений, поэт проводит раздумье читателя по строжайше определенному маршруту. Игра значениями в конечном итоге не размывает контуры определенности, но ведет к непреложному результату. Грамматические усложнения (например, заключение в скобки целых периодов) только усиливают у всякого читателя, привыкшего разбирать интеллектуальные ребусы Еремина, острое ощущение парадокса. Поддаваясь логике его стихотворных силлогизмов, мы обнаруживаем в себе новую способность – подобно автору, на равных правах непосредственно ощущать впечатления не только от восприятия зримого, но и от созерцания феноменов, доступных лишь внутреннему, умственному зрению.

Вот, казалось бы, одно из самых очевидных поначалу восьмистиший, в котором речь идет о незабвенных временах бытования неофициальной, неподцензурной литературы и жизни на задворках навязшей в зубах тоталитарной ортодоксии:

Нет, не грустить о славных временах
Народных пирожков с начинкой
Из ливера еретиков, – но, скажем, примерять личины
(Напялил, словно маску, кости таза,
Изящно позвоночник изогнул –
Подобно хоботу противогаза,
И стал неузнаваем вельзевул.) и
Беседовать о самоценности плацебо.

Никакого подобия "пейзажа" здесь нет и в помине, но бесспорный логический ход (недопустимо грустить о временах застойного обилия и стабильности, поскольку то и другое было результатом насилия – пирожки начинены выеденной печенью еретиков) предельно усложняется. Что можно противопоставить ностальгии по советской фальшивой идиллии? Ответ далеко не очевиден. Cмирение? любовь к тяготам настоящего? Несвобода, если задуматься, гораздо легче и определеннее свободы (здесь, на прокуренных кухнях – "мы", "свои", а "они" – там, в их кабинетах и прочих местах обитания лжи и фальши). Да, было именно так, но если эта ясность и определенность утрачены, то опасность примерять вельзевуловы личины только усиливается, остается вместо лечения принимать плацебо – "пустые" таблетки, лишь имитирующие терапевтический эффект. Получается, что "грустить о славных временах" советского застоя – означает мечтать вовсе не о дешевых пирожках, но о временах неотчужденной убежденности в своей правоте, подлинности дружб и враждебных столкновений. В пору бесхребетных компромиссов тотальной имитации всех добродетелей, когда эпидемия лицедейства захлестнула все вокруг, устроит ли тех, кто помнит времена иные, суррогатное лечение пороков сладенькими пустышками-плацебо?

Михаил Еремин на протяжении десятилетий не меняет голоса, его восьмистишия выстраиваются в единую цепь размышлений о материях важнейших и насущных. Но усложненность речи уже не выглядит защитой от навязчивой простоты подцензурной поэзии позднесоветской эпохи. Времена сменились, и стихи Еремина в новом контексте звучат с прежней (и одновременно новой) силой. Они по-прежнему адресованы не всем, но чем больше читателей начала столетия расслышат негромкий голос петербуржца Михаила Еремина, тем будет лучше – и для внимательных читателей, да и для судеб наступившего века тоже.

Назад Дальше