Но с Волошиновым было иначе; см. биографические материалы о нем. Склонный в юности к мистике, участник розенкрейцерских кружков, общавшийся на этой почве с Б. М. Зубакиным и А. И. Цветаевой, Волошинов затем столь же пламенно уверовал в марксизм. Вспомним уже приводившиеся слова Анастасии Цветаевой о "колдовской книге", увлекшей его с правильного пути. Перелом в мировоззрении произошел как раз в те годы, когда Волошинов учился лингвистике; это совпадение, скорее всего, случайно, но нельзя полностью ис-ключать здесь, например, влияние Л. П. Якубинского, тоже в эти годы пришедшего к марксизму. По-видимому, из всего круга Бахтина именно Волошинов был увлечен учением Маркса и Энгельса более всего. Судя по стихам А. И. Цветаевой памяти Волошинова, марксистом он остался до конца жизни, однако о его мировоззрении последних лет мы знаем очень мало.
Поскольку Волошинов времен МФЯ и "Фрейдизма" принимал марксизм, а Бахтин под конец жизни его отвергал, то возникает желание противопоставить этих людей с начала и до конца. Иногда такое противопоставление доходит до крайности. Г. Л. Тульчинский в серьезной статье позволяет себе весьма странную фразу: Бахтин "активно сотрудничал с партийно-советскими функционерами В. Н. Волошиновым и П. Н. Медведевым, даже публиковал под их именами книги с идеологически окрашенной критикой фрейдизма и опоязовского формализма, фактически участвуя в соответствующих идеологических кампаниях". К вопросу об "идеологических кампаниях" я еще вернусь. Но каким "партийно-советским функционером" был Волошинов? Малоизвестный беспартийный аспирант, затем доцент, затем профессор весьма скромного учебного заведения, где как-то пытались "расширить кругозор" ленинградским актерам и художникам. То же относится и к Медведеву.
Стремление резко противопоставить Бахтина и людей из его круга естественно проецируется на вопрос авторства "спорных текстов": идея "идеологической маски" (будь то "карнавальный" вариант В. Л. Махлина, будь то "конформистский" вариант Г. Л. Тульчинско-го) хорошо совмещается с идеей "авторской маски". Однако такое противопоставление снимает вопрос о сотрудничестве двух авторов, выработке ими общих идей.
Все-таки надо учитывать два обстоятельства. Во-первых, снова отмечу, что нельзя отождествлять научные и политические взгляды того или иного автора. Можно религиозно почитать марксизм и никак не следовать ему в исследовательской практике. Можно, наоборот, критически относиться к опыту "реального социализма" и даже возлагать ответственность за него на основоположников марксизма и в то же время сохранять многие марксистские идеи в научном (или квазинаучном) анализе. Примеры последнего мы в наши дни встречаем очень часто, достаточно назвать столь любимые в нашей публицистике идеи Маркса о первоначальном накоплении капитала.
Во-вторых, нельзя не учитывать эволюцию взглядов того или иного ученого, в том числе и Бахтина. Пережив на несколько десятилетий почти весь свой круг, он просто не мог остаться тем же, каким был в 20-е гг. Сейчас, правда, некоторые бахтинисты заявляют об абсолютной неизменности его взглядов, однако это вряд ли так. В шестой главе я буду говорить об эволюции лингвистической концепции в его работах 30-60-х гг. по сравнению с МФЯ. Априорно нельзя отвергать и возможность эволюции его отношения к марксизму. О том, что такую эволюцию необходимо учитывать, пишет Д. Шеферд.
Я не хочу ставить под сомнение искренность антимарксизма Бахтина поздних лет и считать его высказывания на этот счет лишь одной из "масок" (хотя где-то старый ученый мог входить в роль "Овидия среди цыган", как его именовал В. Н. Турбин, утрированно представляя стопроцентную принадлежность к "овидиевской" культуре). Но таков был ученый после тюрьмы, ссылки, многолетнего непризнания. Проецировать этот облик на 20-е гг., когда все это было еще впереди, неправомерно. А его поздние самооценки все же, прежде всего, характеризуют Бахтина в 60-70-е гг.
К тому же нельзя не учитывать и хорошо известной склонности Михаила Михайловича к мистификаторству (определенное сходст во с ним в этом отношении имел Е. Д. Поливанов). И последователям, и В. Д. Дувакину он не раз сообщал о дворянском происхождении, об окончании им классического отделения Петербургского университета, о первоначальном осуждении на 10 лет лагерей (материалы следственного дела этого не подтверждают) и о многом другом. Собеседники Бахтина на основании его слов считали, что он "никогда не был реабилитирован", хотя, как теперь известно, реабилитация состоялась и Михаил Михайлович о ней знал. Мне самому на юбилейной конференции в Вильнюсе в 1995 г. пришлось слышать доклад исследовательницы из Польши, где, опять-таки на основании слов самого Бахтина, говорилось, что он не мог иметь ничего общего с Союзом писателей СССР и никогда в нем не состоял. И Ц. Тодоров даже в 1997 г. утверждал: Бахтин "не станет членом ни одного союза, ни одной академии". Однако он с 1970 г. все же был членом Союза писателей. Очевидно, что мистификации последних лет имели определенную направленность: выглядеть законченным образцом "Овидия среди цыган", реальность же была сложнее. Тем самым и заявления о нелюбви к марксизму в молодые годы следует прини-мать с осторожностью. Надо обращаться к свидетельствам и документам 20-х гг.
Таких свидетельств немного, но одно из них очень важно: его самооценка на следствии. По ее поводу была дискуссия, связанная с явной ошибкой в ее передаче в книге С. С. Конкина и Л. С. Конкиной; но теперь она потеряла смысл, поскольку Ю. П. Медведев опубликовал обвинительное заключение по делу, где о М. М. Бахтине четко сказано: "считает себя марксистом-ревизионистом". Отмечу, что по делу проходило 70 человек и в документе более никто так не именуется, как не именуется и просто "марксистом": преобладают "монархисты" и "кадеты". Безусловно, формулировка не придумана следствием и записана в соответствии с тем, как охарактеризовал свои взгляды Михаил Михайлович. На следствии в те годы обычно старались говорить правду, считая, что это поможет. Бахтин, например, был вынужден сознаться в отсутствии у него высшего образования. А в эпоху борьбы с "уклонами" признание в "ревизионизме" звучало ничуть не благонадежнее, чем признание в "кадетских" взглядах. Вероятно, данная формулировка отражала общий дух круга Бахтина, хотя где-то взгляды разных его представителей могли и не совпадать. Однако пора обратиться к тексту самой исследуемой книги.
IV.2.2. Марксизм и его отражение в МФЯ
Читатель, обращающий внимание на данную проблематику, не может не заметить ее неравномерное отражение в книге. Наиболее велика ее концентрация в коротком введении к книге, оно выглядит как текст, вполне обычный среди марксистских текстов той эпохи. Часто говорится о марксизме и в первой части книги, хотя и неравномерно по главам: в двух первых больше, чем в третьей. Но во второй, на мой взгляд, центральной части книги существительного "марксизм" нет вообще, а прилагательное "марксистский" встречается всего три раза. В третьей части книги ни того, ни другого слова нет.
Из трех контекстов употреблений слова "марксистский" во второй части МФЯ два однотипны. Это само название второй части "Пути марксистской философии языка" (257) и одна фраза в конце третьей главы: "Марксистская философия языка и должна положить в свою основу высказывание как реальный феномен языка-речи и как социально-идеологическую структуру" (315). В обоих случаях "марксистская философия языка" – просто некоторый ярлык для обозначения той философии языка, которую авторы призывают построить; почему она марксистская – не обосновывается. Третье упоминание (также в третьей главе) – в полемическом контексте: "Жизненная идеология в нашем понимании в основном соответствует тому, что в марксистской литературе обозначается как "общественная психология". В данном контексте мы предпочитаем избегать слова "психология", так как нам важно исключительно содержание психики и сознания, а оно сплошь идеологично, оно определяется не индивидуально-органическими (биологическими, физиологическими), а чисто социологическими факторами" (308). В данном контексте марксизм (здесь это, прежде всего, Г. В. Плеханов) – "чужое слово", вовсе не враждебное, частично сходное, но отличающееся от авторского.
Также во второй и третьей части книги отсутствуют и имеющиеся в первой части специфически марксистские термины вроде "базиса" и "надстройки". Лишь "идеология" – слово, проходящее через всю книгу, вопрос о его значении будет рассмотрен немного ниже.
Создается впечатление, что как только авторы от общих проблем философии переходят к несколько более конкретным (хотя и остающимся еще достаточно абстрактными) проблемам философии языка, марксизм уже не очень им нужен. Никакого "карнавального переворачивания официального языка" увидеть во второй или третьей части нельзя. Наоборот, как раз язык и стиль книги, сохраняющие явное влияние немецкой идеалистической философии, мало похожи на официальные. Штампы эпохи проникают туда не слишком уж часто. А говорить о "карнавальном" замысле книги трудно, в том числе и потому, что концепция карнавала Бахтина, как известно, к 1928 г. еще не существовала.
Не "карнавальная", а вполне серьезная полемика с Ф. де Соссю-ром и (в меньшей степени) с К. Фосслером составляет сущность второй части книги. В третьей же части, опять-таки без какой-либо "маскировки", продолжается та же полемика на примере более частных проблем, находящихся на грани лингвистики и литературоведения.
Нельзя, однако, отрицать незримого присутствия марксизма и в этих двух частях книги. Вряд ли можно говорить о полемике, за исключением частного спора с плехановской концепцией общественной (социальной) психологии. Характерно, что и В. Л. Мах-лин, говоря о "диалоге с марксизмом", редко обращается ко второй и третьей частям МФЯ. Лишь в связи с признанием в книге частичной правоты "индивидуалистического субьективизма" он подчеркивает следование "наследию немецкой гуманистической традиции", отброшенному "советской филологией". Этого мало для утверждений об антимарксизме "всего текста книги".
Присутствие марксизма видно скорее в другом. С марксизмом вполне согласуется общая социологическая направленность книги. Постоянно и на всем ее протяжении подчеркивается идея о соци-альном характере языка, о диалоге и общении, об отражении в языке общественно значимого содержания, о неправомерности индивиду-ально-психологического рассмотрения языка. Нельзя не признать, что все это созвучно марксизму (если, разумеется, не стоять на позиции отождествления марксизма с "тоталитарным злом" и общественной практикой в СССР в худших ее видах). Здесь МФЯ можно сопоставить с работами Е. Д. Поливанова, который находился под влиянием марксизма и также пытался построить социологическую лингвистику, хотя и иным образом, чем в МФЯ. Впрочем, здесь, вероятно, марксизм не был единственным учением, стимулировавшим интерес авторов МФЯ к социальному функционированию языка: эти проблемы ставились и столь важным для них Э. Кассирером, хотя не были для него центральными.
Акцентирование вопроса о марксизме, по сути не занимающего столь уж большое место в книге, могло казаться полезным с точки зрения "проходимости" книги, действительно вышедшей достаточно быстро после написания. Но в то же время авторы книги могли искать и находить точки соприкосновения с собственной концепцией. Недовольство наукой о языке, рассматривавшей свой объект статично, как сумму застывших правил, сужавшей объект исследования, отрывавшей язык от говорящего человека и от общества, вполне могло находить опору в марксизме с его широким и всеобьемлющим подходом к явлениям при особом интересе к социальной сфере.
См. точку зрения, близкую к развиваемой здесь: ""Марксистский след" в творчестве Бахтина – …смущающий его исследователей парадокс. А ведь, если вдуматься, никакого парадокса нет. Бродя среди развалин, оставшихся после классической философии, тяготея как мыслитель к универсальности и системности, он не мог не присмотреться с осторожным любопытством к марксизму-единственной послегегельянской философии, сохранившей в себе эти качества или, по крайней мере, декларировавшей их. Во избежание недомолвок уточню: к марксизму не как социальной теории переустройства общества, а как к цельному философскому учению Михаил Михайлович мог испытывать интерес".
О закономерной связи с марксизмом идей Бахтина 20-х гг. (не означающей их тождества) пишут и за рубежом. Английский исследователь К. Брандист резонно отмечает, что приписывание Бахтину чисто отрицательного отношения к марксизму-упрощение очень сложного вопроса и что не надо отождествлять отношение к официальной советской идеологии и отношение к марксистской мысли. А вот что пишет японский исследователь X. Са-саки: "Представляется, что и связь с марксизмом в работах круга Бахтина конца 20-х – начала 30-х гг., как и в работах Выготского, по сути неожиданно оказывается продолжением философии поступка".
Даже переосмыслив многое, Бахтин не отрицал былого интереса к марксизму. Конечно, обстановка в СССР в 20-е гг. способствовала этому, а насильственное насаждение марксизма к 1928 г. только начиналась (например, в Академии наук марксистом из ее членов называл себя тогда один Н. Я. Марр). Главный противник МФЯ – все-таки не марксизм, а позитивизм и, более конкретно, позитивистская лингвистика, к которой отнесен и Соссюр. Школа Фосслера-в чем-то союзник и источник идей, но во многом и противник; ее влияние отчасти уже преодолено в книге. Марксизм скорее оказывался союзником против той и другой разновидностей "монологизма". Это вовсе не означает, что проблематика книги была марксистской и определялась марксизмом.
Безусловно, во второй и третьей частях книги проявляются те или иные черты времени. Это и упоминавшийся выше крайне соци-ологизированный анализ "социального контекста" при выражении чувства голода, и такое замечание в полемике с фосслерианцем Е. Лорком: "Фантазировать же может буржуа не хуже пролетария. Да и досуга у него больше" (375). Но такие пассажи могут удивить лишь современного читателя, а в 20-е гг. так писали все, кроме разве что подчеркнутых "академистов" старой школы. Тогда всерьез, например, могли думать и писать, что пользоваться китайскими иероглифами могут только "джентри", не занятые трудом (при том что Япония, где иероглифы сохранялись, тогда уже была страной всеобщей грамотности). А анализ выражения чувства голода, как мы помним, представляет собой переосмысление анализа Л. Шпитцера, переведенного из психологических в социологические термины. А к каким, кстати, концепциям можно было прибегнуть в СССР в конце 20-х гг. для социологического анализа, кроме марксистских (часто достаточно примитивизированных)? Разработанных социологических концепций тогда было еще немного; помимо марксистской концепции, вероятно, можно назвать, прежде всего, М. Вебера и Э. Дюрк-гейма. В книге нет никакого следа знакомства с первой, а вторая отвергается как одно из проявлений "абстрактного объективизма".
Вульгарно-марксистскими могут казаться сейчас и формулировки заключительной страницы книги, где речь идет о размывании "ответственной социальной позиции" в современной литературе и науке. Тем не менее здесь подняты весьма серьезные проблемы, связанные, в современной терминологии, с распространением модернизма и модернистского взгляда на мир.
И безусловно, требуют рассмотрения многочисленные употребления во всей книге слова "идеология" и производных от него. Оно явно отличается от исконно марксистского понимания идеологии как "иллюзорного сознания", противопоставленного научному. Но в СССР к 1928 г. господствовало иное понимание идеологии, в отечественной традиции восходящее к Г. В. Плеханову. См., например, энциклопедическое определение: идеология – "система взглядов и идей, в которых осознаются и оцениваются отношения людей к действительности и друг к другу, соци-альные проблемы и конфликты, а также содержатся цели (программы) социальной деятельности, направленной на закрепление или изменение (развитие) данных общественных отношений". Конечно, такое широкое понимание могло и сужаться.
Что же признается идеологией в МФЯ? Е. А. Богатырева считает, что под "областью идеологии" Бахтин "подразумевает в основном сферу духовной культуры, сферу ценностного бытия, область социального общения", см. также. А Л. Матейка подчеркивает семиотический характер понятия идеологии в МФЯ, неотделимость идеологии от материальной реальности знака. А Г. Тиха-нов, наоборот, подчеркивает различие между семиотическим подходом формальной школы и идеями МФЯ, где идеология связывается прежде всего с социальным взаимодействием людей [Tihanov 1997: 605, 613].