Матрица Апокалипсиса. Последний закат Европы - Бодрийяр Жан 20 стр.


Довод против самоубийства: ну разве можно так вот неэлегантно покидать мир, который столь охотно служит нашей печали?

Сколько ни накачивайся алкоголем, все равно не достигнешь самоуверенности того креза из психиатрической лечебницы, который говорил: "Чтобы пребывать в полном покое, я купил весь воздух без остатка и превратил его в свою собственность".

Чувство неловкости в присутствии смешного человека возникает у нас оттого, что мы не можем представить себе его на смертном ложе.

Кончают с собой только оптимисты, утратившие возможность оставаться таковыми впредь. Ведь какой смысл умирать тем, кто не видит смысла в жизни?

Кто такие желчные люди? Да просто те, кто берет реванш за свои веселые мысли, высказанные во время общения с другими людьми.

Я ничего не знал о ней; тем не менее наша беседа приняла мрачный оборот: рассуждая о море, я высказался вполне в духе Екклесиаста. И каково же было мое удивление, когда, выслушав мою тираду об истерии волн, она обронила: "Нехорошо это – умиляться над самим собой".

Горе неверующему, который для борьбы со своими бессонницами не располагает ничем, кроме жалкого набора молитв!

Случайно ли то, что все, кто открывал мне глаза на смерть, были отбросами общества?

Для сумасшедшего хорош любой козел отпущения. На свои поражения он смотрит как обвинитель; предметы ему кажутся такими же виноватыми, как и люди, – кого хочу, того и осыпаю упреками. Бред – это экономика в развитии, поскольку при умалении наших прав мы сосредоточиваемся на наших поражениях, судорожно цепляемся за них, будучи не в силах обнаружить их корни и их смысл; а вот здравый смысл обрекает нас на экономику замкнутого типа, загоняет нас в автаркию.

"Не стоит, – говорили вы мне, – ругать то и дело установившийся порядок вещей". Но моя ли вина в том, что я оказался всего лишь жалким рекрутом невроза, Иовом, ищущим свою проказу, липовым Буддой, всего лишь ленивым, сбившимся с пути скифом?

Сатира и вздохи, как мне представляется, стоят друг друга. Что памфлет раскроешь, что какое-нибудь пособие для умирающих – все там верно… С непринужденностью жалостливости принимаю я все истины и растворяюсь в словах.

"Ты будешь объективен!" – проклятие нигилиста, который верит во все.

Будто какая-то крыса проникла в наш мозг, когда мы находились в апогее наших разочарований, и принялась там мечтать.

От заповедей стоицизма не приходится ждать, что они приучат нас к мысли о пользе унижения и ударов судьбы. Все учебники нечувствительности слишком рациональны. А вот если бы каждому хоть немного побыть в шкуре клошара? Облачиться в лохмотья, стать на перекрестке с протянутой рукой, терпеть презрения прохожих или благодарить их за кинутый ими обол – какой урок! Или, скажем, выйти на улицу и начать оскорблять незнакомых людей, получать в ответ пощечины…

Я долгое время посещал суды с единственной целью – понаблюдать там за рецидивистами, полюбоваться их чувством превосходства над законом, их готовностью к деградации. А при этом они выглядят еще сущими младенцами в сравнении с проститутками, держащимися в зале суда просто чудо как непринужденно. Такая отстраненность не может не удивлять: ни малейшего самолюбия – оскорбления не причиняют им боли, и никакое определение их не ранит. Их цинизм – своеобразная форма их честности. Например, величественно-отвратительная семнадцатилетняя девица отвечает судье, пытающемуся вырвать у нее обещание сменить профессию: "Этого, господин судья, я вам обещать не могу".

Оценить пределы своих сил можно только в унижении. Чтобы утешиться за неиспытанный позор, нам следовало бы оскорблять самих себя, плевать в зеркало, дожидаясь момента, когда нас почтит своей слюной публика. Да хранит нас Господь от блистательной судьбы.

Я столько лелеял идею рока, столько подпитывал ее ценой огромных жертв, что она в конечном счете стала реальностью: из абстракции, каковой она была, она сделалась плотью, которая трепещет, возвышается передо мной и подавляет меня мною же подаренной ей жизнью.

Атрофия слова

Воспитанные на робких поползновениях, боготворящие фрагмент и знак, мы принадлежим клинической эпохе, когда в расчет принимаются лишь случаи. Нам интересно лишь то, что писатель умолчал, лишь то, что он мог бы сказать, нас привлекают лишь его безмолвные глубины. Если после него остается творчество, если он был внятен, наше забвение ему обеспечено.

Вот она, магия несостоявшегося художника, магия неудачника, растранжирившего свои разочарования и не сумевшего заставить их плодоносить.

Столько страниц, столько книг, являвшихся источниками наших волнений, которые мы теперь перечитываем, чтобы изучать в них свойства наречий или особенности прилагательных!

В глупости есть некая серьезность, которая, если ее получше сориентировать, могла бы приумножить количество шедевров.

Без наших сомнений относительно нас самих наш скептицизм был бы бессмысленным, был бы ни к чему не обязывающей условностью, чем-то вроде философского учения.

Что касается "истин", то мы больше уже не хотим терпеть их груз, не хотим больше быть ни их жертвами, ни их пособниками. Я мечтаю о таком мире, где люди были бы согласны умереть ради одной-единственной запятой.

Как же я люблю мыслителей второго ряда, которые из деликатности жили в тени чужого гения и, опасаясь обнаружить его в себе, добровольно от него отказывались!

Если бы Мольер стал всматриваться в свои глубины, то Паскаль со своей глубиной показался бы просто журналистом.

Убежденность убивает стиль: тяга к красноречию – удел тех, кто не может забыться в вере. За неимением прочной опоры они цепляются за слова – подобия реальности, в то время как другие, сильные своими убеждениями, презирая видимость слов, наслаждаются комфортом импровизации.

Остерегайтесь тех, кто поворачивается спиной к любви, к честолюбию, к обществу. Они отомстят за то, что от всего этого отказались.

История идей – это история обид одиноких людей.

…В наши дни Плутарх написал бы "Параллельные жизнеописания Неудачников".

Английский романтизм был удачной смесью шафранно-опийной настойки, изгнания и чахотки; немецкий романтизм – алкоголя, провинции и самоубийства.

Есть такие писатели, которым очень бы впору пришелся какой-нибудь немецкий городишко в эпоху романтизма. Так легко себе представить, скажем, Жерара фон Нерваля, жившим где-нибудь в Тюбингене или в Гейдельберге!

Выносливость немцев не знает границ, причем даже в безумии: Ницше терпел свое безумие одиннадцать лет, Гельдерлин – сорок.

Лютер, предвосхищение современного человека, вобрал в себя все виды неуравновешенности; Паскаль сосуществовал в нем с Гитлером.

"Приятно лишь истинное". Отсюда проистекают все изъяны Франции, ее отказ от Расплывчатости и от Полумрака.

Не столько Декарту, сколько Буало следовало бы довлеть над этим народом и подвергать цензуре его гений.

Ад достоверен, как протокол.

Чистилище столь же фальшиво, как вообще любая ссылка на Небеса.

Рай – набор фантазии и пошлостей…

Трилогия Данте представляет собой самую удачную реабилитацию дьявола, когда-либо предпринятую христианином.

Шекспир – встреча розы и топора…

Загубить свою жизнь – значит приобщиться к поэзии, не прибегая к помощи таланта.

Только поверхностные мыслители обращаются с идеями деликатно.

Упоминание административных невзгод среди мотивов в пользу самоубийства кажется мне самым глубоким из всего сказанного Гамлетом.

Поскольку способы выражения износились, искусство стало ориентироваться на нонсенс, на внутренний некоммуникабельный мир. Трепетание внятного, будь то в живописи, в музыке или в поэзии, вполне обоснованно кажется нам устаревшим или вульгарным. Публика скоро исчезнет, а за ней исчезнет и само искусство.

Цивилизации, начавшейся со строительства храмов, суждено завершать свое существование в герметизме шизофрении.

Когда мы находимся за тысячу верст от поэзии, мы в ней участвуем, участвуем, когда нами внезапно овладевает желание завыть, являющееся последней стадией лиризма.

Быть Раскольниковым, не оправдываясь потребностью в убийстве.

Афоризмы сочиняют только люди, испытавшие страх среди слов, страх погибнуть вместе со всеми словами.

Как жаль, что мы не можем вернуться в те века, когда живым существам не чинили помехи никакие вокабулы, вернуться к лаконизму восклицаний, к блаженству неразумия, к радостному безъязыкому изумлению.

Быть "глубоким" легко: для этого достаточно окунуться в море собственных изъянов.

Любое произнесенное слово причиняет мне боль. А ведь как было бы приятно послушать рассуждения цветов о смерти!

Модели стиля: ругательство, телеграмма и эпитафия.

Романтики были последними специалистами в области самоубийства. После них здесь все делается кое-как… И чтобы повысить качество самоубийств, нам явно необходима какая-нибудь новая болезнь века.

Снять с литературы ее румяна, дабы увидеть ее истинное лицо, было бы столь же рискованно, как лишить философию ее тарабарщины. А вдруг все творения духа сведутся к иначе представленным пустякам. А субстанция – нечто существенное – вдруг обнаружится лишь за пределами членораздельной речи – в гримасе или в каталепсии.

Книга, которая, разрушив все, сама не разрушится, не должна вызывать у нас гнева.

Раздробленные монады, мы приблизились к завершению эры осторожных печалей и предсказуемых аномалий; есть много признаков того, что грядет всевластие безумия.

"Истоки" писателя – это не что иное, как его темные пятна; тот, кто не обнаруживает их в себе или вообще считает, что ему нечего стыдиться, обречен заниматься плагиатом или критикой.

Любой западный человек, испытывающий муки совести, выглядит как герой Достоевского, имеющий счет в банке.

Смертоубийство требует от хорошего драматурга тонкого чутья; ну кто после елизаветинцев умеет убивать своих персонажей?

Нервная клетка уже настолько ко всему привыкла, что надо навсегда расстаться с надеждой на появление в будущем такого безрассудства, которое, проникнув в мозги, разнесло бы их вдребезги.

После Бенжамена Констана еще никому не удалось правильно воспроизвести тональность разочарования.

Тому, кто усвоил рудименты мизантропии, дабы двигаться дальше, нужно пойти на выучку к Свифту: только после этой школы он поймет, как придавать своему презрению к людям интенсивность невралгии.

С Бодлером физиология вошла в поэзию, с Ницше – в философию. Благодаря им названия недугов, поражающих человеческие органы, зазвучали как песнь, обрели статус мыслительных категорий. Им, изгнанникам здоровья, выпало на долю возвеличивать болезнь.

Тайна – слово, которым мы пользуемся, чтобы обманывать других людей, чтобы заставить их поверить, что в нас больше глубины, чем в них.

Если Ницше, Прусту, Бодлеру или Рембо удалось пережить все колебания моды, то обязаны они этим своей бескорыстной жестокости, своей дьявольской хирургии, обилию своей желчи. Если что и обеспечивает долгую жизнь творчеству того или иного писателя, если что и не позволяет ему устаревать, так это его свирепость. Голословное утверждение? А вы задумайтесь о престиже, которым пользуется Евангелие, книга агрессивная, книга ядовитая, каких надо еще поискать.

Публика набрасывается на авторов, имеющих репутацию "гуманистов"; она ведь знает, что тут ей нечего опасаться: остановившиеся, как и она сама, на полпути, они предложат ей какой-нибудь компромисс с Невозможным, какое-нибудь связное видение Хаоса.

Нередко словесная разнузданность порнографов проистекает из избытка стыдливости, из застенчивости, не позволяющей им выставлять напоказ свою "душу", а главное, называть ее своим именем: более неприличного слова нет ни в одном языке.

В конце концов, вполне возможно, что за видимостью скрывается какая-то реальность, но глупо надеяться на то, что язык в состоянии ее описать. А тогда зачем обременять себя каким-нибудь мнением вместо какого-нибудь другого, отступать перед банальным или бессмысленным, перед необходимостью говорить и писать, что в голову взбредет? Минимум благоразумия заставил бы нас защищать одновременно все точки зрения в эклектизме улыбки и разрушения.

Страх перед бесплодием заставляет писателя производить сверх отпущенных ему ресурсов и добавлять к пережитым измышлениям многие другие, заимствованные или сфабрикованные. Под "Полным собранием сочинений" покоится обманщик.

Пессимисту приходится каждый день придумывать все новые и новые оправдания своему существованию: он является жертвой "смысла" жизни.

Жан Бодрийяр, Эмиль Сиоран - Матрица Апокалипсиса. Последний закат Европы

Вавилонская блудница. Из серии гравюр "Апокалипсис". Художник Альбрехт Дюре

Макбет – это стоик преступления, Марк Аврелий с кинжалом.

Духу свойственно крупно наживаться на поражениях плоти. Он обогащается в ущерб ей, грабит ее, злорадствует при виде ее несчастий, в общем, ведет себя с ней совершенно по-бандитски. Так что цивилизация обязана своими успехами подвигам разбойника.

"Талант" – это самое надежное средство все исказить, представить все в ложном свете и составить неверное представление о самом себе. Истинным является существование только тех людей, которых природа не обременила никаким дарованием. Поэтому трудно себе представить мир более фальшивый, чем литературный мир, и более далекого от реальности человека, чем писатель.

Спасение невозможно, а если и возможно, то лишь в имитации молчания. Все дело, однако, в том, что говорливость наша – дородовая. Раса фразеров, раса велеречивых специалистов – мы просто химически связаны со Словом.

…Погоня за знаком в ущерб означаемому предмету; язык, воспринимаемый как самоцель, как конкурент "действительности"; словесная мания даже у философов – признаки цивилизации, где синтаксис восторжествовал над Абсолютом, а грамматик – над мудрецом.

Гете, безупречный художник, является нашим антиподом, примером для других. Чуждый незавершенности, этому современному идеалу совершенства, он не желал понимать опасностей, подстерегающих других людей; свои же собственные опасности он ассимилировал до такой степени, что совсем от них не страдал. Его светлая судьба обескураживает нас; после тщетных копаний в ней с целью обнаружить там возвышенные или низменные секреты мы вынуждены согласиться с Рильке, сказавшим: "У меня просто нет такого органа чувств, чтобы воспринимать Гете".

XIX век достоин всяческой хулы уже хотя бы за то, что он дал такую власть отродью толкователей, этих машин для чтения, что он потворствовал этому изъяну духа, воплощением го является Профессор – символ упадка цивилизации, дурного вкуса и примата старания над капризом.

Видеть все извне, систематизировать несказанное, ни на что не смотреть прямо, инвентаризировать взгляды других!.. Любой комментарий какого бы то ни было произведения либо плох, либо бесполезен, так как все опосредованное бессодержательно.

В былые времена профессора корпели главным образом над теологией. У них хотя бы было то оправдание, что они ограничивались Богом, тогда как в нашу эпоху буквально ничто не ускользает от их убийственной компетенции.

Что отличает нас от наших предшественников, так это наша бесцеремонность в обращении с Тайной. Мы ее даже переименовали, в результате чего на свет появился Абсурд…

Подлоги стиля: придавать обыденным печалям необычный оборот, приукрашивать мелкие несчастья, набрасывать покровы на пустоту, существовать через слово, через фразеологию вздоха или сарказма!

Просто невероятно, что перспектива заполучить себе биографа никого не заставила отказаться от обладания жизнью.

Будучи достаточно наивным, чтобы отправиться на поиски Истины, я когда-то приобщился – впустую – ко многим дисциплинам. Я начал было уже утверждаться в скептицизме, когда мне пришла в голову идея испросить в качестве последнего средства совета у Поэзии: кто знает, может, именно она мне и нужна, может, за ее произволом прячется какое-нибудь окончательное откровение? Тщетные потуги! Оказалось, что она продвинулась в отрицании еще дальше, чем я, что заставило меня отказаться даже от моих сомнений…

Что за уныние аромат Слова для того, кто вдохнул запах Смерти!

Поскольку порядок вещей предполагает поражения, вполне естественно, что выгоду от них получает Бог. Благодаря снобам, которые жалеют его или третируют, он все еще остается в моде. Однако как долго продлится этот интерес к нему?

"У него был талант, однако никто им уже не занимается. Он забыт. И поделом: он не сумел принять меры предосторожности, чтобы оказаться неправильно понятым".

Ничто не иссушает дух так, как его отвращение к вынашиванию расплывчатых идей.

Чем занимается мудрец? Его занятия сводятся к тому, что он видит, ест и т. п., то есть невольно смиряется с этой "раной о девяти отверстиях", каковой, согласно Бхагавад-гите, является человеческое тело. Мудрость? Достойно переносить унижение, навязываемое нам нашими дырами.

Поэт: хитрец, который умеет забавы ради изнывать от тоски, который корпит над своими замешательствами и доставляет себе их любыми средствами. А затем наивные потомки умиляются, вспоминая его…

Почти все произведения созданы с помощью внезапного дара имитации, заимствованных волнений и украденных экстазов.

…Пространная по самой своей сущности, литература живет, питаясь избыточной кровью вокабул, питаясь раковой опухолью слова.

Европа не располагает достаточным количеством руин, чтобы в ней процветал эпос. Однако есть все основания предполагать, что из зависти к Трое она захочет пойти по ее следам и сумеет предложить такие значительные темы, которые окажется не под силу освоить ни роману, ни поэзии.

Я бы охотно записался в последователи Омара Хайяма и разделил бы с ним его безграничную печаль; но он все же верил в вино.

Лучшим, что во мне есть, тем крошечным лучиком света, который отдаляет меня от всего, я обязан моим редким беседам с несколькими отчаявшимися мерзавцами, с несколькими безутешными мерзавцами, которые, оказавшись жертвами строгости собственного цинизма, были уже не в состоянии привязаться ни к одному пороку.

Жизнь, эта фундаментальная ошибка, является еще в большей степени доказательством плохого вкуса, которому не в силах помочь ни смерть, ни даже поэзия.

В этой "огромной общей спальне", как названа вселенная в одном даоистском тексте, кошмар является единственным способом трезвомыслия.

Назад Дальше