Победное отчаянье. Собрание сочинений - Владислав Резвый


Николай Александрович Щеголев (1910-1975) – один из наиболее ярких поэтов восточной ветви русской эмиграции первой волны, активный участник поэтических студий "Молодая Чураевка" (Харбин) и "Пятница" (Шанхай), талантливый критик. Щеголев не заботился о сохранении своего поэтического наследия, а по возвращении в 1947 г. в СССР и вовсе отошел от активной творческой деятельности. Настоящее издание с максимальной на сегодняшний день полнотой представляет творчество Щеголева – стихотворения, прозу и статьи на литературные темы.

Николай Александрович Щеголев
Победное отчаянье. Собрание сочинений

Редакционная коллегия серии:

Р. Бёрд (США),

Н. А. Богомолов (Россия),

И. Е. Будницкий (Россия),

Е. В. Витковский (Россия, председатель),

С. Г ардзонио (Италия),

Г. Г. Глинка (США),

Т. М. Горяева (Россия),

A. Гришин (США),

O. А. Лекманов (Россия),

B. П. Нечаев (Россия),

В. А. Резвый (Россия),

А. Л. Соболев (Россия),

P. Д. Тименчик (Израиль),

Л. М. Турчинский (Россия),

А. Б. Устинов (США),

Л. С. Флейшман (США)

Издание подготовлено при поддержке гранта РГНФ 12-21-21001 а (м) "Русские и китайцы: межэтнические отношения на Дальнем Востоке в контексте политических процессов"

Составление А.А. Забияко и В.А. Резвого

Подготовка текста и примечания В.А. Резвого

Послесловие А.А. Забияко

Стихотворения

Харбин.1930-1935

Жажда свободы

Глаза глядят туда –

В далекие долины.

Слова готовы с уст

Сорваться навсегда.

Я пуст, как эта даль

За дымкой паутины,

И черен я, как туч

Текучая гряда.

Надвинулась весна.

Избитые мотивы

Подстерегают нас,

Как придорожный волк.

Зачем я – человек?

Души моей извивы

Пронизаны навек

Суровым словом: долг.

А даль – пестрей, пестрей, –

Пересыпает краски.

Озимая трава

На солнечном костре.

И хочется стереть

С лица печать опаски

И разом оборвать

Обязанностей сеть!

<1930>

Стансы

Радость… -

Я к ней не причастен.

Солнце. -

Я с ним не знаком.

Что для меня ваше счастье?

Что для меня ваш закон?

Вечно во власти решений,

Противоречий и ссор, -

Думаю стать совершенней,

Нежели был до сих пор.

То богатырь, то калека,

То филантроп, то Марат, -

Редко зову человека

Ласковым именем: брат.

Есть у меня "Меморандум", -

Книжка для памяти, – там

Я изнываю по Андам,

По поднебесным местам.

Дни надоели. Начать ли,

Кончить… не всё ли равно?

И, – повертев выключатель,

Падаешь спать, как бревно.

Всё обиходно. Косые

Спят на обоях лучи.

Разве лишь слово "Россия"

Мне необычно звучит.

<1930>

В кинематографе

Торчит экран, – живая книга.

Оркестру велено греметь.

Сижу. Всё спутано. Интрига

Плетет живую сеть.

Удар судьбы героя ранит.

Царят коварство и обман.

Вокруг меня и на экране -

Мистический туман.

И вдруг войдет, блестя глазами

Прозрачнейшими, – Конрад Вейдт,

Встряхнет льняными волосами

Под переливы флейт.

И знаю, – не пройдет минуты, -

Артист забьется в пустоте,

Как беспорядочная груда

Из нервов и костей.

И, вновь опомнившись, заплачет,

И вновь кого-то позовет…

Над головой его прозрачен

Экранный небосвод.

Колонны слов, круги, зигзаги

Безумно мечущихся лент.

На развивающемся флаге

Горят слова: "The end".

<1930>

За временем!

Устал с утра давиться

Идущей в такт со временем

Слепой передовицей

Газеты. Жизнь, – согрей меня!

Не прихоть! – Еле-еле

Теперь справляюсь с ленью я

К концу моей недели…

Мутит (перечисление):

От улиц, от традиций

Кивков, от "дам с собачками",

Спешащих возвратиться

На мой закат запачканный…

Бывают люди сталью,

А жизнь – магнитом ласковым

Для них. Глядишь, пристали

Проворными булавками.

Бывают люди медью,

Как я. И нет проворства в них!

И – медлят, медлят, медлят,

Чтобы потом наверстывать.

Но в этот ад – в погоню

Вольют, как бы нечаянно,

Последнюю агонию,

Победное отчаянье!

<1930>

Память видит

Память видит зеленый альбом…

В нем когда-то, как ярый новатор,

Расчеркнулся я словом "любовь", –

Запятая, тире, "скучновато!"

И под этот больной экивок

(Жизнь тогда мне ничем не сияла,

Я тогда не ценил никого)

Подмахнул я инициалы, –

Н.А.Щ. – Миллионы минут

От обиды альбомовладельца

Провертелись. И вновь я в плену

Насылающих скуку метелиц.

И – за ветром, пример взяв с него,

В каждом жесте лелея решимость,

Я бегу по настилам снегов,

Как на лыжах, шагами большими.

Точно тянут меня на ремне,

Точно манят обилием денег…

Но во мне – никаких перемен,

Никаких – перерождений.

<1930>

Правдивость

Родимая, начало всех начал!

Когда слепила солнце саранча,

Когда она врывалась с треском в двери,

Когда от подозрительности я,

Теряясь в недомеках бытия,

Уж никому не ждал души доверить;

Когда разуверялся и когда,

Не спрашивая у людей, гадал

О том, что им и ясно, и прозрачно, –

Тогда и сердце, даже пред тобой,

Притворствовало, празднуя отбой

Привязанности нашей полумрачной.

Напрасно оправдания вовне

Моей высокомерной болтовне

Отыскивала ты, еще не зная,

Что я, как все, во власти пустяков

И что по складу духа я таков,

Приснившийся тебе пришельцем рая.

Родимая, начало всех начал,

Прислушайся! Я коротко сказал:

Нет слов косноязычней и короче,

Чтоб выразить ту ясность на душе,

Подобную не блику на клише,

Но вольтовой дуге на фоне ночи.

Как звуки тамбурина и зурны

Для музыканта вдруг озарены,

Зажглись мои последние недели…

И, вероятно, в мире нет тоски

Сильней, чем счастье показать таким

Себя, каков ты есть, на самом деле.

Май 1930 Харбин

Там…

Влача за собою пояс,

Глотая с тоской дистанции,

Бежит пассажирский поезд,

Вопит у ближайшей станции.

Там запад, – залит кострами,

Как кровью, – почти логически

Беседует с пустырями,

Настроенными элегически.

Там вяз, растопырив руки,

Взяв позу актера-трагика,

Вихрясь в налетевшей муке, -

Мне душу порой затрагивал.

Там дали, рябя рисунками

Ландшафтов, одетых в олово,

Страдали. И стыла Сунгари,

Как плоскость ножа столового.

Июль 1930

Диссонанс

Спрятанный в клобук Савонарола

Близок мне с девизом: пост и труд…

А в соседней комнате – виктрола

И уют.

Чувствую, что с каждым часом чванней

Становлюсь, заверченный в тиски

Горестного самобичеванья

И тоски.

Но в припадке жесточайшем долга

В свой афористический блокнот

Что-то заношу, смотря подолгу

На окно.

К желтым костякам фортепиано

Прикасаюсь скованным туше,

Думаю бессвязно и беспланно

О душе.

Пусть соседи под виктролу скачут

Вечером, лишь вынет диск луна, –

Всё равно: ударю наудачу

Диссонанс.

Если же случайно выйдет нежный,

Тихий, грустью задрожавший звук –

Приглушу его своей мятежной

Парой рук.

1930 Харбин

Поровну

На десяток плохих есть десяток хороших.

На десяток больных – десять "кровь с молоком".

На десяток разутых – десяток в галошах.

На толпу в лакировках – толпа босиком.

Дисгармония, кризис – газетный, словесный…

Удручающий ряд! Кто поймет? Кто поймет,

Что и в наше столетье веселые песни

Половина людей, точно нáзло, поет

Кто поймет? Кто поймет, отчего, насмотревшись

На бессилье людское, иду я домой

Не с тоскою, как надо бы, не присмиревший,

А натянутый, точно струна, и прямой?

А когда мне прошепчут: "депрессия!.. кризис!.."

И понятий тождественных траурный ряд, –

Я сощурюсь слегка, к говорящим приблизясь,

И ехидно скажу: говорят, говорят!

Пусть вселенная спит под метелью, в пороше,

Пусть мучительный мир в бесконечность влеком, –

На десяток плохих есть десяток хороших,

На десяток разутых – десяток в галошах,

На десяток больных – десять "кровь с молоком"!

1930

Я близок к устью

Больших дорог…

Я с той же грустью,

Я столь же строг,

Я так же занят

Одним, одним –

Ловлю глазами

Белесый дым…

Туман и сырость

Три дня подряд…

Таким я вырос,

И – что ж! – я рад

Нести всё время,

Всю жизнь мою

Себя, как бремя,

В разлад со всеми

И даже с теми,

Кого люблю.

И – через много

Шумящих лет

Я столь же строго

Взгляну на свет, –

Да, он мне ближе!

Но – что скрывать? –

Ведь я увижу,

Что я опять

Всё так же занят

Одним – одним… –

Мильон терзаний…

Белесый дым…

1930

Гонг

Стараюсь жить попроще, без утонков, –

Сплошная трезвость, здравый смысл во всем…

Вдруг – странный, тяжкий звук, как будто гонга

Удар!.. И всё меняется кругом.

Знакомый звук, как мир, больной и старый,

Пронзительный, надрывный и лихой…

Чайковский ждал такого же удара,

Бетховен, будучи уже глухой.

Толстой, насупленный, косматобровый,

В биеньи жизни звук тот различал,

И вздрагивал, и вслушивался снова,

И вышла "Смерть Ивана Ильича"…

У Чехова – "Вишневый сад"… У Блока

Расцвел над бездной "Соловьиный сад"…

Везде – куда ни глянь! – над одинокой

Душой мечи дамокловы висят…

И я, пигмей, живу и не горюю…

Вдруг грянет гонг, и станет жизнь тесна,

И хочется проклясть ее, пустую,

Проклясть ее и прыгнуть из окна.

До вечера влачится тупо время,

Живешь в каком-то гулком колесе,

Ругаешься и плачешься со всеми, –

Другой и все-таки такой, как все.

Как все, как все!.. Нет певческого дара.

Я – пустоцвет… Ну что ж! напьюсь тайком

И буду до надсады "Две гитары" –

Мотив давнишний, затхлый, стертый, старый,

Мне в уши занесенный ветерком,

Себе под нос мурлыкать тенорком…

1930

Ровно в восемь

Ровно в восемь меня ты встречала.

Я бежал и не мог продохнуть,

Наступая на цепи причалов,

Изъязвивших песчаную грудь.

Впрочем, "грудь" – устарело, избито

Для земли, для воды, для песка…

Я на прежних поэтов в обиде,

Что посмели они истаскать

Всё дотла, и всё выпить до краю,

И беспечно мотать до меня

То, что ныне во мне закипает,

Улыбаясь, дразня и маня.

Но и хуже мы муки выносим, –

В зное лета и в вое зимы

Мне осталось одно: ровно в восемь, –

Точка в точку, – встречаемся мы.

А в дурную погоду заочно

Для тебя составляю я речь,

Где любовно приветствую точность

И рассчитанность времени встреч.

<1931>

Покушавшемуся

Неделя протекала хлопотно.

К субботе ты совсем раздряб.

Пришел к реке, нырнул и – хлоп о дно! –

Оставив пузыри и рябь.

Но на мостках матрос внимательный

Не потерял момента, и, –

Стругая гладь, спешит спасательный

Мотор, надежду затаив.

Прыжок. И вынут утопающий –

Свободе личности назло.

Ах, вымокшая шантрапа! Еще

Печалится: не повезло.

Беда! становишься ехидою,

Беседуя с тобой. Ты – тот,

Кто жизнь считает панихидою,

Тогда как жизнь – переворот.

Тогда как жизнь – великий заговор

Громов и ловля на лету

Клинков, взлетающих зигзагово

В нетронутую темноту.

<1931>

За городом

Лихие цирковые Арабеллы,

Театры, мостовые мне нужны…

Полмесяца живу как оробелый, –

Не сладить с новизною тишины.

Открыты окна. Легкие удары

Калиткою. А в воздухе сквозят

Шесты шаланд, сверканье самоваров

И бочек, за которые – нельзя…

И надо мной поблескивают щели

На потолке; и небо надо мной;

И – если дождь, то летние капели

Обрызгивают музыкой земной.

Лиризм растет… Но перееду в город,

Обогатив словарь своих стихов, –

И снова стану петь, что я расколот

И устаю от всяких пустяков.

Как девочка, душа наденет капор…

Но будет верить в свежесть ветерка

И будет ждать, чтоб чудом дождь закапал

С непроницаемого потолка.

<1931>

Серебряные дни

Летом – мрачная закабаленность

И девиз: "от всего отрешись!"

А зимой, как ни странно, – влюбленность

И в тебя, и в работу, и в жизнь.

Дни серебряные, словно проседь.

Век писал бы, но твой бубикопф,

В сочетаньи с улыбкою, просит

Прекратить сочиненье стихов.

Над душой моей сложной и хрупкой

Ты смеешься чуть-чуть, – почему

И зову я тебя "острозубкой"

И не сразу, не сразу пойму.

Но у родственников – вечеринка,

Где – веселье: ты в самый разгар

Нарисуешь "поэта на ринге", –

Так, для смеха вертящихся пар.

И, следя за пунктиром рисунка,

Очаруюсь тобою я сам.

Я – мальчишка, держащийся в струнку,

Как бы наперекор небесам.

А когда под влияньем момента

Все хохочут, виктролу скрутив,

Ты велишь мне идти к инструменту

И сыграть наимодный мотив.

И в биеньи нерусского вальса,

Сонни-бой и танго "Аргентин"

Ты вселяешься вся в мои пальцы

Над просторами клавишных льдин!

<1931>

Отупение

Слов уж не было…

Я

Поникал,

Как под градом доносов,

И в пространство

Ронял, –

Клеветнической тучей гоним, –

Так тягуче слова,

Что казалось, –

Н а в у х о д о н о с о р

Слишком краткое слово

В сравнении

С каждым

Моим.

<1931>

От самого страшного

Я стою у забора. Сквозь воздух вечерний

Долетает из дальнего сада симфония,

Вероятно, продукт математики Черни,

Виртуозности Листа, – Сальери агония.

И какие созвучия! Чем обогреешь

Их полет? Прикасаясь к ушам, холодят они

До мурашек, до дрожи. И тянет скорее

В освещенную комнату. Там благодатнее.

Там и легче. А утром, когда, обозленный,

Выбегаешь и щуришься, сутки прободрствовав, –

Воспаленные веки на вязах зеленых

Отдыхают от самого страшного, черствого.

<1931>

Друзьям

Для них, нелепо запоздавших,

Создавших смуту вкруг меня,

Я нахожу слова постарше,

Чем те, которыми звенят,

Чем те, которыми пророчат,

Чем те, которыми клеймят,

Чем даже те, что счастье прочат

И затуманивают взгляд.

Друзья, вонзившиеся в сутки,

Как нить закатного луча, –

Они живут в моем рассудке

Разоблачителями чар.

И, растворяясь в их советах

Так, как в стакане – сулема,

От бьющихся в окошке веток,

От ветра – я схожу с ума!

Чтоб стать впоследствии к ним ближе,

Чем в эти снеговые дни,

Я обнимаю груды книжек,

Которые прочли они; –

Чтоб им, которые мутили

Во мне спокойствия струю,

Излить в незыблемом мотиве

Колеблемую жизнь мою!

<1931>

"Устаю ненавидеть…"

Устаю ненавидеть.

Тихо хожу по проспектам.

"Некто в сером" меня

В чьи-то тяжкие веки влюбил.

Устаю говорить.

Пресловутый и призрачный "некто" –

Надо мной и во мне,

И рога – наподобие вил.

Впрочем, это гротеск.

"Некто" выглядит благообразней, –

Только рот как-то странно растянут

При сжатых губах:

Таковы и лица людей в торжественный праздник,

Если отдыха нет, –

Борьба,

Борьба,

Борьба!

Я себе говорю:

Мы сумеем еще побороться,

А пока

Стану петь,

Стану сетовать,

Стихослагать!

И пишу,

И пою,

И горюю, –

Откуда берется

Лихорадочность музыки,

Бьющейся в берега?

Непонятно!

Ведь я потерял беспорядочность мнений.

Я увесист, как полностью собранный

Рокамболь.

Я лиризм превозмог.

Но достаточно книжных сравнений,

Как прочитанное

Обернется в знакомую боль.

Через двадцать пять лет

Ты увидишь, что мир одинаков,

Как всегда,

И что "некуда больше (как в песне) спешить".

И, вздохнув, захлебнешься

В обилии букв и знаков,

Дальше