Поженились, зажили крепкой семьей, оба домовитые. Сын народился – всем на диво. Голова светлая, щеки розовые, глаза ясные и очень быстрый ум. Это заметили, когда ему два года исполнилось. А уж когда в четырехлетнем возрасте он в шашки стал обыгрывать всех да к шахматам потянулся маленькими ручонками, мы поняли, что сын у Савкины необыкновенный, что ждет его большое будущее. Я почитывал шахматную литературу, и меня поражала интуиция малыша. Первые ходы он делал в параллель с противником, но потом с капабланковским чутьем уходил на свои тропки. Проигрывал, но не горевал, а искал и находил интересные решения!
Только играть ему разрешали все реже. Часто болела у него голова, тянуло ко сну. Белокровие! Приговор подписан, оставалось надеяться на помилование. Надеялись. Ждали. Всячески оберегая сына. А он страстно, как ребенок, хотел играть и выигрывать. Во все игры. Он грубо сопротивлялся постоянным "не надо", "отдохни", "посиди в тенечке". Он рвался в мир, он жаждал борьбы.
Но уже летом Ваня резко изменился, стал как серьезный взрослый человек, как сильная личность, выполнять все просьбы родителей. Он подчинился предписаниям медицины, он понял, что сначала нужно выиграть главную схватку.
А родители не знали, радоваться этому или нет.
Лето быстро отсчитывало дни. Ваня стал удивлять взрослых разговорами и мыслями. Скажет что-нибудь, а люди думают-гадают, откуда это у малыша. А он жить хотел. Он хватал бойким умом своим информацию из телепередач, бесед взрослых, пьяных споров у доминошного стола, сплетен бабушек и молоденьких мамаш у подъездов двухэтажек, сопоставлял этот разнолюдный материал и выдавал такие мысли, что взрослые плечами пожимали.
– Мам, а зачем так много танков строят? Некому будет автобусы водить.
– Надо хлеб дороже продавать, чтобы мы берегли его.
– Ты думаешь, в космосе лучше будет жить, чем на Земле?
Наступила осень, загнав доминошников и прочий люд по квартирам, а там и зима постучалась смело в двери. На поселке выросли сугробы. Стало тихо. И меньше стало сплетен. Но о Ване мы не забывали. Любая встреча жилпоселовских обитателей начиналась с вопроса:
– Ну как он, поправляется?
Ваня не поправлялся. А перед Новым годом, за три месяца до своего шестилетия, он ошарашил всех дикой детской непосредственностью:
– Мамочка, – сказал он Катерине перед сном. – Ты мне, когда я умру, трубочку маленькую в могилу вставь. Над головой. Я буду на небо смотреть, на птичек. Они весной прилетят. Потому что они здесь потомство разводят. Вставишь, мам, ладно?
Катерина ответил "ладно", рассказала ему сказку и ушла на кухню плакать с соседкой.
Через пять дней Ваня умер.
Вечером (я ничего не знал, листая лекции по физике) ко мне пришел Ленька, племянник Николая, и сказал, размазывая слезы по щекам:
– Умер Ваня. Надо могилу копать, сможешь?
– Когда? – вскочил я с табурета.
– Завтра утром, – шмыгал носом мой друг. Такой же балагур и шутник, как и его дядя, такой же щедрый русский человек с широкой костью, побитый горем, он не стеснялся меня. – Мы покрышку старую достали. Спалим ее, копать можно будет. У тебя экзамены, я понимаю, но родственникам нельзя. Обычай такой, понимаешь.
– Могилу выкопаем, – я прервал его. – Кто еще?
– Толька, Женька, Вовка.
– Кайло раздобудь. Лучшее средство для мерзлого грунта.
Мой друг ушел. Я уже не мог читать, писать шпоры, думать о физике. Меня всю ночь терзала мысль о коварстве и ненасытности злой нашей матушки-природы, которая родит, когда вздумается, убьет, кого захочет. Даже такой крохотный, такой талантливый человек ей оказался не нужен. Ух.
Утро пришло быстрое и тяжелое. Поел наскоро и к Савкиным. Хотел на Ваню взглянуть. Но труп был в морге.
– Вечером привезем, – шепнул сосед Савкиных. – Чтобы еще немного дома побыл. А то. – он запнулся.
– Где могила? Место хорошее? – спросил я.
– У сторожки. Там покрышку запалили.
Мы говорили тихо, боясь выпрямить плечи, а из комнаты Савкиных донеслось:
– Нужно хоть какую-нибудь трубочку найти, я обещала. Это его последнее желание.
Катерина вышла на кухню и спросила меня:
– У тебя нет трубочки? Он так любил с тобой в шахматы играть.
Я испуганно промолчал.
Тут же из комнаты вышел Николай. Он взял ее, бесслезную, за плечи, она повернулась к нему, я поспешил на улицу. Мороз хлестнул по щекам. Зашумел под ногами снег. Белые деревья опустили набухшие носы. А на кладбище черным столбом в раннее небо дымила резина.
Покрышка под листом ржавого железа сгорела, земля слегка прогрелась. Сантиметров на тридцать. Глубже был мерзлый грунт. Что это такое, я узнал летом в Сибири. Мы долбили мерзлый грунт кирками, ковыряли лопатами, готовы были грызть его зубами, лишь бы поскорее пробиться сквозь мощный пояс вечной мерзлоты. Но там мы строили дома людям. Было лето, проекты красивых усадеб. Там не было горя. Здесь трещал рождественский мороз, давились в слезах родственники Савкины, приходившие смотреть, как идут дела, и не было никакой положительной эмоции.
Спасла водка. Она притупила мысли и боль в сбитых ладонях, оставив одну лишь злость. Злость вгрызлась в мертвый грунт, углубилась на два с половиной метра, как просила Катерина, сделала могилу большой и просторной. Закончив работу, мы окружили развороченную нами же рану в земле, задумались. Вовка, человек не впечатлительный, но добрый, сказал, сбросив на рыжую глину скомканные варежки:
– Надо же, мужики! Точно в таком составе мы лет пятнадцать назад копали себе блиндаж, помните?
– В карьере, – встрепенулся Женька. – Хороший получился блиндаж. Пацанов десять влезало.
Он вдруг осекся и добавил:
– Мне восемь лет было.
– А мне шесть, – сказал я.
К могиле подошли Николай и Ленька. Они молчали постояли на жестком холмике, пачкая ботинки и не замечая этого, и Николай угрюмо выдавил:
– А можно нишу сделать? Чтобы гробик задвинуть. Жалко по гробику такой землей тяжелой бить.
– Сделаем!
Савкины ушли, оставив на табурете еще бутылку водки, соленые огурцы, шмат сала и черный хлеб. Мы выпили парами (одна – в могиле, другая – пьет), выкопали нишу, и пришел вечер на кладбище.
Утром поселок хоронил Ваню Савкина. Убитые горем шли за гробиком люди. Зима морозом красила их лица. Крупная, в черной шали и в черном пальто шла Катерина.
Когда гробик заколотили гвоздями, опустили в могилу и задвинули глубоко в нишу, она с мужем под руку бросила холодный ком земли вниз и прошептала: "Трубочку нужно. Он просил".
О трубочке она не забыла и на поминках. Ее старались отвлечь от этой мыслим, но она упорно твердила: "Он просил. Это его последнее желание".
Впятером, вместе с Ленькой, сидели мы на грубо склоченной скамье за длинным столом и слушали разговоры о Ване. После третьей стопки нужно было уходить, но Николай остановил нас:
– Посидите еще. Не чужие вы. На глазах росли. И Ваня вас любил.
– Останьтесь, мужики! – попросил Ленька с покрасневшими веснушками на большой голубоглазом лице, и мы остались.
Катерина притихла. Муж спокойнее вздохнул и сказал нам:
– Пойдем покурим!
На лестничной клетке бродил угрюмый холод. Дым вперемежку с грустными вздохами тянулся вверх к разбитой нами же года три назад форточке. Хотелось что-то сказать, но мы не знали, чем помочь этому сильному человеку, избравшему нас в собеседники.
– Н-да! – выдавил я, потому что еще не курил, а стоять без дела было как-то неудобно. – Устала она.
– Что ты! – подхватил Николай. – Два года мучилась, надеялась. Измоталась совсем. А в последние дни так напугала меня: "Трубочку надо вставить, он просил", – твердит и твердит. Страшно. Теперь, кажется проходит.
– Должно пройти! – Женька загасил бычок.
– Еще и дети у вас будут! – обрадовался чему-то я.
– Уже не будут, – скривил губы Николай.
– Какие ваши годы! – настаивал я, но Савкин, обреченно махнул головой:
– Раньше нужно было. Но Ванечка болел. – Савкин бросил окурок в банку и попросил. – Посидите еще. Совсем что-то хреново.
Мы до глубокой ночи просидели у Савкиных.
Утром соседка догадалась бухнуть в дверь кулаком, я проснулся и поехал сдавать физику.
И в нашем институте случались веселые истории на экзаменах. Но кафедр физики и математики они не касались. Точные дисциплины, точные ответы, соответствующие оценки и никаких чудес. Я это знал, но шел по ледяной Москве в институт.
– Ты чокнулся?! – встретил меня староста группы. От тебя несет, как от пивной бочки!
– Не шуми ты, с похорон я, понимаешь.
Он понял, но остерег меня:
– Ольга сыпет по-черному. Два неуда из пяти. А ты пьяный в стельку. Выгонят же из института.
– Выгонят.
Не знаю, какая сила тянула меня в аудиторию, но вдруг я резко открыл дверь.
– Держи шпоры! – староста сунул мне в карман несколько бумажек.
Дело простое, экзамены. Списал, решил задачу, пошел отвечать и ответил. По билету. Не дыша ни в рот, ни в нос. Думал, проскочу. Но Ольга Сергеевна, ученица великого физика, удивленно оценивая меня умными глазами, подсадила к себе еще одного студента и принялась за любимое занятие: перекрестный опрос: "А ты что знаешь? А ты?"
Я знал совсем мало. Мой коллега по несчастью, говорил быстро и уверенно. Чтобы дать работу и мне, Ольга Сергеевна приказала:
– Напиши первое уравнение Максвелла.
Понимая, что в метре от преподавателя списать может только Кио, я не стал испытывать судьбу и уткнулся в бумагу авторучкой, глазами, мозгами – всем существом своим. Но вдруг вспомнил разговор с Савкиным:
– Какие ваши годы!..
– Нет, поздно уже.
Студент слева от меня умолк. Ольга Сергеевна обратилась ко мне:
– Написал?
– Вот, – сказал я и с удивлением увидел на листе формулу, начертанную моей же собственной рукой.
– Можешь объяснить, что это такое?
Глядя в окно, чтобы не дыхнуть на нее, я говорил, будто считывал с обмороженного стекла:
– Уравнение Максвелла позволяет определить.
– Предположим, – буркнула Ольга Сергеевна, а я, находясь в очень странном состоянии, по-моему, не описанном еще ни физиками, ни лириками, продолжал:
– Это интегральная форма.
– Хорошо, – экзаменатор посмотрела на замысловатые фигурки в окне. Ей они не могли ничего сказать. И тогда она потребовала строго: – Напиши уравнение в дифференциальной форме.
Я знал, что из-за этих уравнений она уже нескольким студентам испортила каникулы, но не это мучило меня. Вспоминая уставшее лицо Катерины, я сжимал в злобе скулы и писал что-то на бумаге: "За что ее так? Чем провинилась она перед людьми? "Трубочку вставьте! Ваня очень просил". Не справедливо же это!"
– Написал?
– Да, – я вновь посмотрел в окно и отчеканил зло. – Если считать, что векторы электромагнитного поля.
Затем, не отворачиваясь от окна, грубо вытолкнул из груди:
– Все!
Ольга Сергеевна грустно улыбнулась и взяла зачетку. Не думаю, что он могла догадываться о моих переживаниях, но вдруг я услышал:
– Все, так все. Ставлю обоим "хорошо". Позовите еще двоих.
Задерживая дыхание, я взял зачетку и покинул аудиторию.
– Ну что? – спросил староста.
– Хорошо.
– Ты что – чокнутый?
– Не знаю, может быть. Пока.
Медленно, не отвечая на привычные вопросы: "Отшила, обула, одела, зарыла?" – шел я по коридору.
Прошло время. Годы, годы. Да не годы прошли, а уж ровно сорок лет. Рождественские морозы в эту зиму не состоялись. Нам было не холодно. На Колькиной могиле мы помянули всех, кто уже ушел. Обещали друг другу жить долго.
Ване Савкину было бы уже сорок шесть лет. Может быть, его сын в эти дни сдавал бы Ольге Сергеевне физику, а его отец, семидесятилетний, не работал бы, а переживал за внука, а то и нянчился бы с правнуками. Сильный он человек, сдаваться не хочет, возит веселого начальника.
А я иду мимо родного института и хочу, чтобы всем было хорошо.
Цыганочка жилпоселовская
Пришла чудесная осень: дни – солнечные, мягкие, вечера – теплые, пахучие, воздух – сладкий, с дымком картофельной ботвы, ночи – полные снов и мечтаний.
Ленька приезжал с работы, хлебал щи и выносил на улицу баян. У подъезда собирались пацаны и, скрестив руки на груди, слушали чарующие аккорды Ленькиной смелой игры. Любил он музыку страстно, и. будоражили Ленькины буги, рок, танго и вальсы поселок, выгоняли взрослых и детей из кухонь и комнат и – как они танцевали!
Танцевали они по-разному и в разное время. Взрослые, например, старались натанцеваться до заходы солнца, а дети дожидались сумерек и приставали:
– Леха, ну сбацай чего-нибудь путевое.
Ленька (безотказный он был человек) спокойно поправлял лямки тульского баяна, вздыхал, улыбался и разводил меха:
Не ходите дети в школу,
Пейте дети кока-колу!
Подвывали пацаны, выделывая из себя папуасов "Новой Жилпоселии", а потом бросались в бесовство "Читанагуа чучи", зачумлено похрипывая:
О, тяжкий труд!
Полоть на поле кукурузу.
После бесподобных пассажей "Читанагуа чучи" Ленька делал небольшую паузу, с чувством, толком, расстановкой раскуривал "Смерть альпиниста", а мальчишки чинно прохаживались по танцплощадке. Наконец бычок "Памира", щелкнутый музыкально-слесарным пальцем, выписывал длинную дугу, золотистой крапинкой обозначенную в густеющих сумерках, и медленно-медленно, в ритме убаюкивающего блюза начинался рок жилпоселовский. Почему жилпоселовский: да мелодия была всем очень знакома давно, с пеленок. И слова. Слова-то уж точно были – свои!
Колхозный сторож Иван Лукич
В колхозе свистнул один кирпич.
Пели мальчишки с такими понимающими улыбками, будто знали того самого Лукича, который:
Построил домик и в нем живет,
Не зная горя, табак жует!
А музыка, быстро выбираясь из блюзовых скоростей, разгонялась, разгонялась до самых отчаянных роковых страстей, и отдавали мальчишки року, некоронованному королю танцев двадцатого века, всю неуемную страсть подмосковно-мальчишеской души. Они бесились в каждом роке как в последний раз, будто чувствовали, что где-то на далеком Западе уже вихляются в твисте сверстники, рождается шейк в изломанных капитализмом мозгах, носятся в воздухе идеи разных брейков. О, неважно, что они чувствовали, скорее всего они ничего не чувствовали, просто дергал их Ленькин "туляк" за руки, ноги, нервные клетки и языки:
– Шарь, Ленька, шарь!
И все-таки не Ленькин рок был гвоздем программы тех осенних вечеров, а "цыганочка". Да не та, что бацали в "Ромэне" или в "Поплавке" у "Ударника". Там была "цыганочка" классическая. А классика, как Ленька часто говорил, быстро надоедает. Искусство же настоящее требует постоянно нового, личного, неповторимого. Таковой была "цыганочка" жилпоселовская, Ленькина. Сколько чудного накручивалось в ней, какая она была спорая на импровизацию, лихую, взрывную импровизацию!
Выйдет этакая волоокая, с жуткой синью в глазах, пышногрудая девушка в круг, тряхнет пшеничными волосами, вздернет мягкие руки, топнет упрямой ножкой, и пойдет мелкой рябью страсть души ее русской от одного к другому, от мальчишки к взрослому – к Леньке. А он уже поймал момент, меха напряглись, и аккорд, резвый, сочный, непокорный, с непередаваемыми словами свингом, тронул за сердце смелую "цыганочку", и пошла она по кругу разудалая. И не выдержал кавалер. "Эх, родимая!" – крикнул, вписываясь грубоватым алюром в игривый вираж напарницы. А Ленька им заходик по второму разу – да так, чтобы сердце екнуло, жилы затрепетали, душа запела. Эх!
Ты цыган, и я цыган,
И оба мы цыгане.
Поет водитель грузовика, а его "грузовичка", разнорабочая на стройке, они год назад вместе восьмилетку окончили, яростно топая новыми босоножками, на которые все смелее ложатся тени шумного вечера, поет под общий смех:
Цыган цыганке говорит:
"У меня давно стоит".
А что стоит и где стоит,
Ничего не говорит.
И перепляс, в котором цыганское очарование перемешивается с русской удалью, а причудливые коленца с ухарской присядкой.
– Еще, Леха!
На смену первой паре, которая растворяется в темноте, на пятачок вылетает тонконогая лань, черноглазая, и без заходов бросается в вихрь танца. И так заразительно отплясывает она свою "цыганочку", что вновь какой-нибудь водитель, или токарь, или слесарь врывается в круг и отчебучивает очередную шутку.
И-их, какие "цыганочки" видывали на поселке пацаны! Королевы ли принцессы, царицы ли баронессы, – кто их поймет в тринадцать лет, да только не эти "цыганочки" были гвоздем программы осенних вечеров.
– Петю давайте! – кричали пацаны, когда дело шло к ночи и хотелось чего-нибудь сказочного, совсем уж необычного.
Петя не всегда посещал танцы. Часто мальчишки бегали за ним, любителем бродить по вечернему поселку. Крепкий он был человек, с медвежьим шагом и глазами, голубыми, примутненными какой-то бедой, из-за которой, болтали старухи у подъездов, ему даже пришлось месяц в психушке провести. Лет Пете было за тридцать.
– Петь, ну сбацай, ну чего тебе стоит! – тащили его к баяну пацаны.
Он поначалу обычно бычился, пытался улизнуть, но сдавался, и все замирали в ожидании чуда. Ленька разминал пальцы, как перед мировым рекордом, усаживался поудобнее, отгонял мелюзгу, липнувшую к баяну, и со смаком, с оттяжечкой нажимал на клавиши, артистично приподнимая голову и поигрывая губами – будто подпевая себе. Петя потирал ладони, пропуская один заход, и наконец вступал в круг.
Первое впечатление от его "цыганочки" было плевое: гуляет человек по кругу и ставит из себя. Потому что никакой то был не танец. Ну прошелся он и руки в стороны. Все, на большее я не способен, концерт окончен.
Ленька, не обращая внимания на это, прибавляет обороты, выдает еще один заход, еще, еще. И все быстрее, быстрее. Петя за ним, четко отслеживая ритм, который задавали пальцы баяниста, чтобы разогнать ноги танцора. И в тот момент, когда, казалось, быстрее играть и танцевать было просто невозможно, Ленька бросал пальцы в перепляс. Обычно в эти мгновения по асфальту дубасили каблуки, шлепали ладони о колена, груди, бедра. В Петиной "цыганочке" украшательств никаких не было. Он не пел, не тряс плечами, не лупил по воздуху руками, не бил себя почем зря. Подчиняясь музыке, он стремительно несся по кругу, и вдруг тело его, грузное, медвежеподобное, превращалось в серую большую пушинку, которая кружилась в вихре безумного танца, украшая бешеные переборы удивительно-музыкальным шорохом длиннополого пиджака, едва уловимыми звуками из груди. Петя парил над землей, а пацаны понять не могли, какая сила удерживает его в воздухе?
– Ну, Петь, ты даешь! Опять переплясал, – Ленька опускал руки, а танцор пожимал плечами и уходил. – Все равно переиграю! – не сдавался баянист и с "туляком" своим уставшим уходил домой.