Алексей Ремизов: Избранное - Алексей Ремизов 10 стр.


III. О мире всего мира

Третья неделя, и с каждым уходящим днем входит новое – жуткое.

И эта жуть представляется мне все от праздности: на улицах, мне кажется, не идут уж, а "ходят".

Углубляется революция, – так сказала одна барышня из редакции.

И как была счастлива!

Я видел о ту пору счастливых людей: и их счастье было от дела.

– Революция или чай пить?

Другими словами:

– Стихия – палочки вертящиеся? – или упор, самоупор?

Те, кто в стихии – "в деле", – они и счастливы. Потому что счастье ведь и есть "деятельность".

И скажу, до забвения видел я тогда таких деятельных – счастливых.

Чай-то пить совсем не так легко, как кажется! Ведь чтобы чай пить, надо прежде всего иметь чай. А чтобы иметь чай – -

Есть, впрочем, одно утешение: эта стихия, как гроза, как пожар, и пройдет гроза, а ты останешься, ты должен остаться, вдохнув в себя все силы гроз.

– Но грозой может и убить!

Пришвин – увлекающаяся борода, – так его прозвали на собраниях, "увлекающейся бородой", – Пришвин все в ходу, не мне чета, но тоже не в деле, и вот приуныл чего-то.

"В мясе-то копаться человечьем – все эти вертящиеся палочки – вся эта накипь старых неоплатных долгов – месть, злоба – весь этот выверт жизни и неизбежность, проклятия – революция – нос повесишь!"

Соседки наши, учительницы, обе тихие, измученные.

Я часто слышу, как старшая жалуется:

– Несчастье мое первое, что я живу в такое время.

А другая кротко все уговаривает:

– Очень интересное время. После нам завидовать будут. Надо только как-нибудь примириться, принять все. И разве раньше лучше нам было?

– Да, лучше, лучше! – уж кричит.

И мне понятно:

"Как хорошо в грозу, какие вихри!"

И мне также понятно и близко:

"В мясе-то копаться человечьем – все эти вертящиеся палочки, – гроза, раздор, тревога и самая жесточайшая месть и злоба, выверт жизни – революция".

– Хорошо тому, кто при деле, а так – -

– Представляю себе, как вам трудно! – мне это та барышня сказала редакционная.

– Когда происходят такие исторические катастрофы, какой уж тут может быть счет с отдельным человеком! – на все мои перекорные рассуждения ответил Ф. И. Щеколдин.

– Да, потому и наперекор: ведь катастрофа-то для человека, а человека топчет!

– Видел я на старинных иконах образ Иоанна Богослова, – заметил археолог И. А. Рязановский, – пишется Богословец с перстом на устах. Этот перст на устах – знак молчания, знак заграждающий.

– Бедные счастливые палочки, куда вихрь понесет, туда и летите!

Палочками разносились по белому свету семена революции.

* * *

А сегодня Пришвина и не узнать.

Сегодня – 14-е марта: знаменательный день:

ко всему воюющему миру обратились с призывом о мире -

– Посмотрел я, – рассказывал Пришвин, – рожи красные: чего им? Какая война? Домой в деревню, к бабе. Конечно, мир.

И я почувствовал, что оживаю.

Ведь я словно умер и вот опять родился, учусь говорить, смотреть -

Сегодня я в первый раз стал писать.

А какая весна на воле!

* * *

– вижу образ Божьей Матери – венчик на

образе из чистого снега; выдвигаю ящик бумаги достать и вытянул ногу – шелковая тонкая туфелька. А живем мы не в доме – над домом.

Леонид Добронравов поет: Величит душа моя Господа!

X. Сталь и камень

Были у Веры Николаевны Фигнер.

Затевает она сборник "Гусляр".

Я уж раз ее видел на первом "скифском" собрании в январе у С. Д. Мстиславского.

Закал в ней особенный, как вылитая.

Или так: одни по душе какие-то рыхлые, как будто приросшие еще к вещам, и шаг их тяжелый, идут, будто выдираются из опута, другие же, как сталь – холодной сферой окружены – ив этой стали бьется живая воля, и эта воля беспощадна.

Я чего-то всегда боюсь таких.

Или потому что сам-то, как кисель, и моя воля – не разлучная.

И, говоря, мне надо как-то слова расставлять, чтобы почувствовать, что слова мои проникают и через эту холодную сферу.

Как-то весной, еще до войны, в "Сиренско-Терещинковский" период жизни нашей провожал меня Блок, и разговорились мы как раз о таком вот, – очень помню, на Троицком мосту, начиналась белая ночь.

– Не представляю себе, как вы можете разговаривать, например, с Брюсовым?

Блок это понял хорошо.

Но Веру Николаевну я больше слушал и старался отвечать по-человечески, а это было очень трудно, и выходило очень глупо.

Веру Николаевну я слушал и смотрел так, как на "живую" память.

Ведь с ней соединена целая история русской жизни – совсем недоступная моей душе сторона, выразившаяся для меня в имени – "первое марта".

Я это всегда представлял себе – "от убийства до казни" – как сквозь густой промозглый туман, по спине от зяби мурашки и хочется, чтобы было так, если бы можно было вдруг проснуться.

И не это, а неволя – Шлиссельбургская крепость – долгие одиночные годы смотрели на меня, и я не мог поверить, – такое терпение, такая крепь! – и верил.

Вера Николаевна предлагала нам на лето ехать к ней – в Казанскую губернию.

И я видел: деревенские вести тревожат ее – в деревне кавардак.

* * *

Узнал из газет, что приехал Савинков.

А сегодня днем на звонок отворяю дверь – Савинков!

Сколько лет не видались. В последний раз в

1906 году весной, перед Севастополем – А все такой же, нет, еще каменнее, а глаза еще невиднее, совсем спрятались.

Разговорились о стихах – Борис Викторович стихи писать стал, – о поэтах, о Маяковском, о Кузмине.

А я все хотел спросить: помнит ли он, как еще в Вологде однажды я вот, как теперь, этот вопрос:

"Революция или чай пить?"

Понял ли он – двадцать лет прошло! – что меня тогда мучило?

В Вологде, где было так тесно, я чувствовал в себе, как и теперь, этот упор -

быть самим собой.

И я не спросил, – так стихами и кончили.

А с Савинковым мне легче говорить – или потому, что много переговорено за вологодскую жизнь?

А еще легче – вспоминаю теперь – с Каляевым.

Помню навсегда, как Каляев цветов мне принес, и это тогда, как за "чай"-то мой поперечный очутился я и в тесноте, и совсем один.

А уж совсем мне легко с Розановым.

XI. И забот

……………………………………………………………………………

* * *

Помню, когда началось, в каком я был волнении: ответственность, которую взял на себя русский народ, и на мне ведь легла тысячепудовая.

Что будет дальше, сумеют ли устроить свою жизнь – Россию! – столько дум, столько тревог.

Душа, казалось, выходит из тела – такое напряжение всех чувств.

Третий месяц революции.

И от напряженности вздвига всех чувств я как весь обнажен.

Совесть болит -

По-другому не знаю, как назвать мучительнейшее из чувств: все дурное, что сделал людям, до мелочей, до горьких нечаянных слов, все вспоминаю.

И жалко всех.

Вот уж никакой стали, никакого железа – весь мир, все вещи как слились со мной, прохожу через груды, отрываясь, протискиваюсь, и за мной тянется целый хвост, а к рукам от плеч и до пальцев тяготят тягчайшие крылья, и сердце стучит, как тысяча сердец всего живого от человека до "бездушной" вещи.

И мне жалко всех.

* * *

Поздно вечером возвращался я домой по Среднему проспекту.

Сумерки белой ночи – фонари кое-где зажгли.

Шел я быстро, торопился домой.

По слепоте не раз натыкаясь на встречных, всматривался, чтобы быть осторожней.

И вдруг вижу: на меня прямо какая-то груда.

И наткнулся.

И ясно, как только могут вдруг близорукие, я все различил.

Замухрыстый солдатенка – шинель внакидку – и с ним, шинелью прикрывал он, девочка лет двенадцати.

Они переходили на ту сторону – к баням.

………………………………………………………………………..

Еще сумернее становилось, от редких фонарей слепее, еще чаще натыкался я, совсем плохо различал дорогу.

Но как ясно я видел!

Я видел наваливающуюся на меня груду – плюгащий солдатенка и, совсем как стебель, девочка, прикрытая шинелью.

XII. Отпуск

Перед нашим отъездом в конце мая, – а мы решились ехать на лето в Берестовец – поехали к В. В. Розанову прощаться.

Сопровождал нас И. С. Соколов-Микитов: под его глазом вечером не так опасно.

Первое знакомство с Розановым в 1905 г. на Шпалерной и вот теперь опять на Шпалерной, только не та, другая квартира, и, как оказалось, в последний раз.

Пошли мы к нему прощаться – такое время: уедешь, а вернешься и не застанешь, или уедешь и сам не вернешься, и не потому, что бы не хотел -

Нехорошо, бегут из Петербурга, – началось это с год – побежали от страху: немцы придут! А теперь: революции страшно – надвигается голод.

Глупые! разве можно убежать – от судьбы никуда не уйти.

Дома застали Василия Васильевича и Варвару Димитриевну.

А детей не было: уехали куда-то – пустое гнездо.

В. В. отдыхал, подождали, посидели с Варварой Д имитриевной.

А скоро и вышел, и какой-то, точно после бани, чистый: это В. Д. ему сказала, чтобы не в халате, принарядился.

Очень озабоченный, и игры этой не было розановской.

Конечно, злободневное сначала, без этого не обойдешься, и, конечно, по русскому обычаю, с осуждением – о правительстве само собой – "временное правительство".

В. В., как немногие, правильно произносил, на последнем ударяя: временное, а не временное, как языком чесали.

– Временное правительство под арестом.

Ведь какое бы ни было правительство и самое ангельское, все равно будет оно всегда осуждаемое, все равно, какая бы ни была власть, а как власть – ярмо.

А человек в ярме – человек брыклив.

И только закоренелый раб и скот рад узде – ярму.

О временном правительстве, о псевдонимах, которые верховодят.

– Подпольная Россия на свет вышла.

И о народной темноте и солдатской теми, и о Ленине – о пломбированном вагоне, и о дворце Кшесинской, и о даче Дурново, где засели анархисты.

Ну, все, что говорилось в те первые три месяцы революции.

На этом политика кончилась.

В. В. показывал монеты – свое любимое, говорил и о египетской книге – свое заветное.

И о нездоровье – раньше никогда – прихварывать стал: склероз! – но докторе Поггенполе, на которого вся надежда.

Пили чай, хозяйничала Варвара Димитриевна, как всегда, как и в 1905 г., хоть и не то – вот кто изболел за эти годы!

Чай примирил и успокоил.

И не будь нездоровья, В. В. пошел бы посмотреть – в 1905 году куда не ходил! – а теперь куда еще любопытней.

Я рассказал о вечере: устраивается на Острове такой с лозунгом танцевальный:

Будем сеять незасеянную землю!

подростки бесплатно,

дамы – 50 коп.

На минуту игра, как луч, – лукавый глаз.

Сколько б было разговору: семя! – семенная тайна! -

И опять погасло, глубокая забота.

– Мы теперь с тобой не нужны.

И сначала брыкливо, потом горько, а потом покорно:

– Не нужны.

И покорно, и тяжко, и убежденно, словно из-подо дна вышло, последнее – приговор и отпуск.

Варвара Димитриевна тоже очень беспокоится: стал В. В. прихварывать, – все может случиться.

– Доктор говорит…

И как это несоединимо – человек всю свою жизнь о радости жизни – о семени жизни – о жизни -

– Доктор говорит, сосуды могут сразу лопнуть, и конец.

Так и простились.

От Троицы-Сергия получили мы от Розанова Апокалипсис – несколько книжечек с надписью, но уж увидеться нам не пришлось.

* * *

Я долго все поминал:

"не нужен… мы с тобою не нужны".

Как! Розанов не нужен?

Теперь, в этой вскрути жизни, мечтавший всю жизнь о радости жизни?

Розанов или тысяча тысяч вертящихся палочек?

– Человек или стихия?

– Революция или чай пить?

А! безразлично! – стихии безразлично: вскрутит, попадешь – истопчет, сметет, как не было.

Вскруть жизни – революция – – и благослови

ты всю жизнь, все семена жизни, ты один в этой крути без защиты, и тебе крышка.

Так Розанова и прикрыли.

"Розанов, собирающий окурки на улице!"

Что же еще прибавить – – разве для некурящих! – тут все лицо и слепому ясно.

И прикрыли.

– А зачем, – скажут, – повернулся спиной, отверг революцию?

– Отвергать революцию – стихию – как можно говорить, что вот ты отвергаешь грозу, не признаешь землетрясения, пожара или не принимаешь весну, зачатие?

И мне слышится голос отверженного и прикрытого, и этот голос не жалоба, не проклятие, голос человека о своем праве быть человеком:

– Одно хочу я, раз уж такая доля и я застигнут бурей, и я, беззащитный, брошенный среди беспощадной бури, я хочу под гром грозы и гремящие вихри, сам, как вихрь, наперекор -

прилетайте со всех стран!

вертящиеся, крутитесь, взлетайте

жгите, жгитесь

соединяйтесь!

– я свободный – свободный с первой памяти моей, и легок, как птица в лёте, потому что у меня нет ничего и не было никогда, только это вот – еще цела голова! – да слабые руки с крепкими упорными пальцами -

прилетайте!

соединяйтесь!

– я наперекор взвиву теснящихся вещей, с которыми срощен, как утробный, продираясь сквозь живую, бьющуюся живым сердцем толчею жизни, я хочу этой же самой жизни, через все ее тысячекратные громы под хлест и удары в отдар -

прокукурекать петухом

В деревне

I

Судя по проектам и письменным распоряжениям, можно было бы ждать не такого.

Правда, всю дорогу – от Петербурга до Крут – в наше купе никто не вошел, но ехать под грозой с дубастаньем в окна и криками -

клюк-топ-дробь-мат

Думалось, уж лучше, пожалуй, и без всяких удобств, а попросту, как бывало, в Ш-м классе, или совсем не ворошиться, а сидеть на Острове и ждать погоды.

На крыше – разбегавшиеся по домам солдаты, как клюватые птицы -

мат-дробь-топ-клюк

Когда в первые дни войны мы возвращались из Берлина в Петербург, дорога была такая – я боялся загадывать на завтра и только думал на сейчас, так и теперь, удаляясь за тридевять земель от Петербурга, нет, еще неуверенней -

клюк-топ-дробь-мат

И по пути я уж всеми глазами видел, что война сама собой кончилась и нет такой человеческой силы повернуть назад, одна есть сила – "никакой войны!" – сила нечеловеческая – войнее всякой войны -

революция -

* * *

революция – пробуждение человека

в жестоком дне,

революция – суд человека над человеком,

революция – пожелания человека человеку.

Красна она не судом

– жестокая пора! -

красна озарением

– семенной весенний вихрь! -

пожеланиями человека человеку.

"Взорвать мир!" – "перестроить жизнь!" -

"спасти человечество!"

Никогда так ярко не горела звезда -

мечта человека

о свободном человеческом царстве

на земле,

Россия в семнадцатый год! -

но и никогда и нигде на земле

так жестоко не гремел погром.

* * *

Полем было ехать хорошо, несмотря на ветер.

Птицы по-прежнему поют.

По-прежнему земля зеленеет.

Поле чистое – -

По дороге на селе собрание: агитатор – из пришвинской "тучи" – разъясняет собранию о буржуазии.

– Говорить надо не буржуа, – учит, – а буржуаз. И в другом селе то же, говорит петербургский, тут все петербургские "из тучи", о интеллигенции.

– Интеллигенция, – учит, – это ненормальное явление в природе. Интеллигенция нам не говорит правды. Интеллигенция, если при старом режиме и бывала откровенна, откровенность ее была продажной. Интеллигенция при катастрофическом столкновении классов должна погибнуть.

Едем дальше, третье село – ив третьем селе – в третьем селе солдат:

– Долой царя, да здравствует самодержавие!

За войну отстроили новую каменную церковь.

Старая деревянная с колонками стоит – запустела. И старик священник помер. Новый на его место, но уж в новой церкви, в войну определился, молодой.

– Царская теличка! – ухмыльнулся кучер. – Умора!

Поп был из молодых да ранний, и как пришла революция, очень испугался: первого ведь будут громить попа! Собрал он народ в церковь и все, что слышал: и быль и небыль, и о распутинских чудесах, и о подземном телефоне в Царском Селе – из Берлина прямо в Петербург! – все вывел на чистую воду, а закончить решил Кшесинской – самое громкое имя, недаром в ее дворце Ленин засел. А как сказать: "балерина?" – не поймут. Придумал: скажу, "певичка". И сказал:

"Царская певичка, царь для которой дворец построил!"

И пошло гулять по селу:

– Царская теличка, царь для которой дворец построил!

Проехали лавку – надпись все та же:

* * *

воспрещается лущить семечки

садиться на прилавок если много

людей без дела не надо входить

в лавку за непослушание будут

подвергаться административному

взысканию

Назад Дальше