Апрель 1990
Репино
Портрет, пейзаж и интерьер
Как строить твой портрет, дородное палаццо?
Втесался гость Коринф в дорический портал.
Стесняет сброд колонн лепнины опояска.
И зодчий был широк, и каменщик приврал.Меж нами сходство есть, соитье розных родин.
Лишь глянет кто-нибудь, желая угадать,
в какой из них рождён наш многосущий ордер, -
разгадке не нужна во лбу седьмая пядь.Собратен мне твой бред, но с наипущей лаской
пойду и погляжу, поглажу, назову:
мой тайный, милый мой, по кличке "мой миланский",
гераневый балкон – на пруд и на зарю.В окне – карниз и фриз, и бабий бант гирлянды.
Вид гипса – пучеглаз и пялиться горазд
на зрителя. Пора наведаться в герани.
Как в летке пыл и гул, должно быть, так горят.За ели западал сплав ржавчины и злата.
Оранжевый? Жарко́й? Прикрас не обновил
красильщик ни один, и я смиренно знала:
прилипчив и линюч эпитет-анилин.Но есть перо, каким миг бытия врисован
в природу – равный ей. Зарю и пруд сложу
с очнувшейся строкой и, по моим резонам,
"мой бунинский балкон" про мой балкон скажу.Проверить сей туман за Глухово ходила.
А там стоял туман. Стыл островерхий лес.
Всё – вотчина моя. Родимо и едино:
Тамань – я там была, и сям была – Елец.Прости, не прогони, приют порочных таинств.
Когда растет сентябрь, то ластясь, то клубясь,
как жалко я спешу, в пустых полях скитаясь,
сокрыться в мощный плюш и дряблый алебастр.Как я люблю витраж, чей яхонт дважды весел,
как лал и как сапфир, и толстый барельеф,
куда не львиный твой, не родовитый вензель
чванливо привнесен и выпячен: "эЛь эФ".Да, есть и желтизна. Но лишь педант архаик
предтечу помянёт, названье огласит.
В утайке недр земных и словарей сохранен
сородич не цветка, а цвета: гиацинт.Вот схватка и союз стекла с лучом закатным.
Их выпечка лежит объёмна и прочна.
Охотится ладонь за синим и за алым,
и в желтом вязнет взор, как алчная пчела.Пруд-изумруд причтёт к сокровищам шкатулка.
Сладчайшей из добыч пребудет вольный парк,
где барышня веков читает том Катулла,
как бабочка веков в мой хлороформ попав.Там, где течет ковер прозрачной галереи,
бюст-памятник забыл: зачем он и кому.
Старинные часы то плач, то говоренье
мне шлют, учуяв шаг по тихому ковру.Пред входом во дворец – мыслителей арена.
Где утренник младой куртины разорил,
не снизошедший знать Палладио Андреа,
под сень враждебных чар вступает русофил.Чем сумерки сплошней, тем ближе италиец,
что в тысяча пятьсот восьмом году рожден
в семье ди Пьетро. У, какие затаились
до времени красы базилик и ротонд.Отчасти, дом, и ты – Палладио обитель.
В тот хрупкий час, когда темно, но и светло,
Виченца – для нее обочин путь обычен -
вовсельником вжилась в заглушное село.И я туда тащусь, не тщась дойти до места.
Возлюбленное мной – чем дале, тем сильней.
Укачана ходьбой, как дрёмою дормеза,
задумчивость хвалю возницы и коней.Десятый час едва – без малой зги услада.
Возглавие аллей – в сиянье и в жару.
Во все свои огни освещена усадьба,
столетие назад, а я еще живу.Радушен франт-фронтон. Осанисты колонны.
На сходбище теней смотрю из близкой тьмы.
Строения черты разумны и холёны.
Конечно, не вполне – да восвоясях мы.Кто лалы расхватал, тот времени подмену
присвоит, повлачит в свой ветреный сусек.
Я знаю: дальше что, и потому помедлю,
пока не лязгнет век – преемник и сосед.Я стала столь одна, что в разноляпье дома,
пригляда не страшась, гуляет естество.
Скульптуры по ночам гримасничает догма.
Эклектика блазнит. Пожалуй, вот и всё.Осень 1991 и 1992
в Малеевке
Вокзальчик
Сердчишко жизни – жил да был вокзальчик.
Горбы котомок на перрон сходили.
Их ждал детей прожорливый привет.
Юродивый там обитал вязальщик.
Не бельмами – зеницами седыми
всего, что зримо, он смотрел поверх.Поила площадь пьяная цистерна.
Хмурь душ, хворь тел посуд не полоскали.
Вкус жесткой жижи и на вид – когтист.
А мимо них любители сотерна
неслись к нему под тенты полосаты.
(Взамен – изгой в моём уме гостит.)Одно казалось мне недостоверно:
в окне вагона, в том же направленье,
ужель и я когда-то пронеслась?
И хмурь, и хворь, и площадь, где цистерна, -
набор деталей мельче нонпарели -
не прочитал в себя глядевший глаз?Сновала прыткость, супилось терпенье.
Вязальщик оставался строг и важен.
Он видел запрокинутым челом
надземные незнаемые петли.
Я видела: в честь вечности он вяжет
безвыходный эпический чулок.Некстати всплыло: после половодий,
когда прилив заманчиво и гадко
подводит счёт былому барахлу,
то ль вождь беды, то ль вестник подневольный,
какого одинокого гиганта
сиротствует башмак на берегу?Близ сукровиц драчливых и сумятиц,
простых сокровищ надобных взалкавших,
брела, крестясь на грубый обелиск,
живых и мертвых горемык со-матерь.
Казалось – мне навязывал вязальщик
наказ: ничем другим не обольстись.Наказывал, но я не обольщалась
ни прелестью чужбин, ни скушной лестью.
Лишь год меж сентябрем и сентябрем.
Наказывай. В угрюмую прыщавость
смотрю подростка и округи. Шар ведь
земной – округлый помысел о нём.Опять сентябрь. Весть поутру блазнила:
– Хлеб завезли на станцию! Автобус
вот-вот прибудет! – Местность заждалась
гостинцев и диковинки бензина.
Я тороплюсь. Я празднично готовлюсь
не пропустить сей редкий дилижанс.В добрососедство старых распрей вторглась,
в приют гремучий. Встречь помчались склоны,
рябины радость, рдяные леса.
Меньшой двойник отечества – автобус.
Легко добыть из многоликой злобы
и возлюбить сохранный свет лица.Приехали. По-прежнему цистерна
язвит утробы. Булочной сегодня
ее триумф оспорить удалось.
К нам нынче неприветлива Церера.
Торгует георгинами зевота.
Лишь яблок вдосыть – под осадой ос.Но всё ж и мы не вовсе без новинок.
Франтит и бредит импорт домотканый.
Сродни мне род уродов и калек.
Пинает лютость муку душ звериных.
Среди сует, метаний, бормотаний -
вязальщика слепого нет как нет.Впустую обошла я привокзалье,
дивясь тому, что очередь к цистерне
на карликов делилась и верзил.
Дождь с туч свисал, как вещее вязанье.
Сплетатель самовольной Одиссеи,
глядевший ввысь, знать, сам туда возмыл.Я знала, что изделье бесконечно
вязальщика, пришедшего оттуда,
где бодрствует, связуя твердь и твердь.
Но без него особенно кромешна
со мной внутри кровавая округа.
Чем искуплю? Где Ты ни есть, ответь.1992
в Малеевке
Вид снизу вверх
Борису Толокнову
Был май в начале. Хладных и кипящих
следила я движенье сил морских.
К ним жало жажды примерял купальщик.
О, море-лев, зачем тебе москит,
пусть улетит. Уже зари натёки
кормяще впали в озеро Инкит.
Купальщик зябкий – яблоко на тёрке.
Взмахни хвостом, лев-море, пусть летит
подале, прочь от волн – горбов корпящих, -
мешает созерцанью красоты.
Зачем тебе докучливый купальщик?
Ответствовало море: – Это ты
валов моих невольная докука.
Я снизу вверх из волн на брег гляжу.
Лететь легко ль, да и лететь докуда?
Когда узна́ю – жаль, что не скажу.1993
19 октября 1996 года
Осенний день, особый день -
былого дня неточный слепок.
Разор дерев, раздор людей
так ярки, словно напоследок.Опальный Пасынок аллей,
на площадь сосланный Страстну́ю, -
суров. Вблизи – младой атлет
вкушает вывеску съестную.Живая проголодь права́.
Книго́чий изнурён тоскою.
Я неприкаянно брела,
бульвару подчинясь Тверскому.Гостинцем выпечки летел
лист, павший с клёна, с жара-пыла.
Не восхвалить ли мой Лицей?
В нём столько молодости было!Останется сей храм наук,
наполненный гурьбой задорной,
из страшных герценовских мук
последнею и смехотворной.Здесь неокрепшие умы
такой воспитывал Куницын,
что пасмурный румянец мглы
льнул метой оспы к юным лицам.Предсмертный огнь окна светил,
и Переделкинский изгнанник
простил ученикам своим
измены роковой экзамен.Где мальчик, чей триумф-провал
услужливо в погибель вырос?
Такую подлость затевал,
а малости вина – не вынес.Совпали мы во дне земном,
одной питаемые кашей,
одним пытаемые злом,
чьё лакомство снесёт не каждый.Поверженный в забытый прах,
Сибири свежий уроженец,
ты простодушной жертвой пал
чужих веленьиц и решеньиц.Прости меня, за то прости,
что уцелела я невольно,
что я весьма или почти
жива и пред тобой виновна.Наставник вздоров и забав -
ухмылка пасти нездоровой,
чьему железу – по зубам
нетвёрдый твой орех кедровый.Нас нянчили надзор и сыск,
и в том я праведно виновна,
что, восприняв ученья смысл,
я упаслась от гувернёра.Заблудший недоученик,
я, самодельно и вслепую,
во лбу желала учинить
пядь своедумную седьмую.
За это – в близкий час ночной
перо поведает странице,
как грустно был проведан мной
страдалец, погребённый в Ницце.19 октября 1996
Надпись на книге: 19 октября
Фазилю Искандеру
Согласьем розных одиночеств
составлен дружества уклад.
И славно, и не надо новшеств
новей, чем сад и листопад.Цветет и зябнет увяданье.
Деревьев прибылен урон.
На с Кем-то тайное свиданье
опять мой весь октябрь уйдёт.Его присутствие в природе
наглядней смыслов и примет.
Я на балконе – на перроне
разлуки с Днём: отбыл, померк.День девятнадцатый, октябрьский,
печально щедрый добродей,
отличен силой и окраской
от всех, ему не равных, дней.Припёк остуды: роза блекнет.
Балкона ледовит причал.
Прощайте, Пущин, Кюхельбекер,
прекрасный Дельвиг мой, прощай!И Ты… Но нет, так страшно близок
ко мне Ты прежде не бывал.
Смеётся надо мною призрак:
подкравшийся Тверской бульвар.Там до́ма двадцать пятый нумер
меня тоскою донимал:
зловеще бледен, ярко нуден,
двояк и дик, как диамат.Издёвка моего Лицея
пошла мне впрок, всё – не беда,
когда бы девочка Лизетта
со мной так схожа не была.Я, с дальнозоркого балкона,
смотрю с усталой высоты
в уроки времени былого,
чья давность – ста́рее, чем Ты.Жива в плечах прямая сажень:
к ним многолетье снизошло.
Твоим ровесником оставшись,
была б истрачена на что?На всплески рук, на блёстки сцены,
на луч и лики мне в лицо,
на вздор неодолимой схемы…
Коль это – всё, зачем мне всё?Но было, было: буря с мглою,
с румяною зарёй восток,
цветок, преподносимый мною
стихотворению "Цветок",хребет, подверженный ознобу,
когда в иных мирах гулял
меж теменем и меж звездою
прозрачный перпендикуляр.Вот он – исторгнут из жаровен
подвижных полушарий двух,
как бы спасаемый жонглёром
почти предмет: искомый звук.Иль так: рассчитан точным зодчим
отпор ветрам и ветеркам,
и поведенья позвоночник
блюсти обязан вертикаль.Но можно, в честь Пизанской башни,
чьим креном мучим род людской,
клониться к пятистопной блажи
ночь напролёт и день-деньской.Ночь совладает с днём коротким.
Вдруг, насылая гнев и гнёт,
потёмки, где сокрыт католик,
крестом пометил гугенот?Лиловым сумраком аббатства
прикинулся наш двор на миг.
Сомкнулись жадные объятья
раздумья вкруг друзей моих.Для совершенства дня благого,
покуда свет не оскудел,
надземней моего балкона
внизу проходит Искандер.Фазиля детский смех восславить
успеть бы! День, повремени.
И нечего к строке добавить:
"Бог по́мочь вам, друзья мои!"Весь мой октябрь иссякнет скоро,
часы, с их здравомысльем споря,
на час назад перевели.
Ты, одинокий вождь простора,бульвара во главе Тверского,
и в Парке, с томиком Парни́
прости быстротекучесть слова,
прерви медлительность экспромта,
спать благосклонно повели…19 и в ночь на 27 октября 1996
Поездка в город
Борису Мессереру
Я собиралась в город ехать,
но всё вперялись глаз и лоб
в окно, где увяданья ветхость
само сюжет и переплёт.О чём шуршит интрига блеска?
Каким обречь её словам?
На пальцы пав пыльцой обреза,
что держит взаперти сафьян?Мне в город надобно, – но втуне,
за краем книги золотым,
вникаю в лиственной латуни
непостижимую латынь.Окна́ усидчивый читатель,
слежу вокабул письмена,
но сердца брат и обитатель
торопит и зовёт меня.Там – дом-артист нескладно статен
и переулков приворот
издревле славит Хлеб и Скатерть
по усмотренью Поваров.Возлюблен мной и зарифмован,
знать резвость грубую ленив,
союз мольберта с граммофоном
надменно непоколебим.При нём крамольно чистых пиршеств
не по усам струился мёд…
…Сад сам себя творит и пишет,
извне отринув натюрморт.Сочтёт ли сад природой мёртвой,
снаружи заглянув в стекло,
собранье рухляди аморфной
и нерадивое стило?Поеду, право. Пушкин милый,
всё Ты, всё жар Твоих чернил!
Опять красу поры унылой
Ты самовластно учинил.Пока никчемному посёлку
даруешь злато и багрец,
что к Твоему добавит слову
тетради узник и беглец?Вот разве что́: у нас в селенье,
хоть улицы весьма важней,
проулок имени Сирени
перечит именам вождей.Мы из Мичуринца, где листья
в дым обращает садовод.
Нам Переделкино – столица.
Там – ярче и хмельней народ.О недороде огорода
пекутся честные сердца.
Мне не страшна запретность входа:
собачья стража – мне сестра.За это прозвищем "не наши"
я не была уязвлена.
Сметливо-кротко, не однажды,
я в их владения звана.День осени не сродствен злобе.
Вотще охоч до перемен
рождённый в городе Козлове
таинственный эксперимент.Люблю: с оградою бодаясь,
привет козы меня узнал.
Ба! я же в город собиралась!
Придвинься, Киевский вокзал!Ни с места он… Строптив и бурен
талант козы – коз помню всех.
Как пахнет яблоком! Как Бунин
"прелестную козу" воспел.Но я – на станцию, я – мимо
угодий, пасек, погребов.
Жаль, электричка отменима,
что вольной ей до Поваров?Парижский поезд мимолётный,
гнушаясь мною, здраво прав,
оставшись россыпью мелодий
в уме, воспомнившем Пиаф.Что ум ещё в себе имеет?
Я в город ехать собралась.
С пейзажа, что уже темнеет,
мой натюрморт не сводит глаз.Сосед мой, он отторгнут мною.
Я саду льщу, я к саду льну.
Скользит октябрь, гоним зимою,
румяный, по младому льду.Опомнилась руки повадка.
Зрачок устал в дозоре лба.
Та, что должна быть глуповата,
пусть будет, если не глупа.Луны усилилось значенье
в окне, в окраине угла.
Ловлю луча пересеченье
со струйкой дыма и ума,пославшего из недр затылка
благожелательный пунктир.
Растратчик: детская копилка -
всё получил, за что платил.Спит садовод. Корпит ботаник,
влеком Сиреневым Вождём.
А сердца брат и обитатель
взглянул в окно и в дверь вошёл.Душа – надземно, над-оконно -
примерилась пребыть не здесь,
отведав воли и покоя,
чья сумма – счастие и есть.Ночь на 27 октября 1996
Поэмы
Озноб
Хвораю, что ли, – третий день дрожу,
как лошадь, ожидающая бега.
Надменный мой сосед по этажу
и тот вскричал:
– Как вы дрожите, Белла!Но образумьтесь! Странный ваш недуг
колеблет стены и сквозит повсюду.
Моих детей он воспаляет дух
и по ночам звонит в мою посуду.Ему я отвечала:
– Я дрожу
всё более – без умысла худого.
А впрочем, передайте этажу,
что вечером я ухожу из дома.Но этот трепет так меня трепал,
в мои слова вставлял свои ошибки,
моей ногой приплясывал, мешал
губам соединиться для улыбки.Сосед мой, перевесившись в пролёт,
следил за мной брезгливо, но без фальши.
Его я обнадежила:
– Пролог
вы наблюдали. Что-то будет дальше?Моей болезни не скучал сюжет!
В себе я различала, взглядом скорбным,
мельканье диких и чужих существ,
как в капельке воды под микроскопом.Всё тяжелей меня хлестала дрожь,
вбивала в кожу острые гвоздочки.Так по осине ударяет дождь,
наказывая все ее листочки.Я думала: как быстро я стою!
Прочь мускулы несутся и резвятся!
Мое же тело, свергнув власть мою,
ведет себя надменно и развязно.Оно всё дальше от меня! А вдруг
оно исчезнет вольно и опасно,
как ускользает шар из детских рук
и ниточку разматывает с пальца?Всё это мне не нравилось.
Врачу
сказала я, хоть перед ним робела:
– Я, знаете, горда и не хочу
сносить и впредь непослушанье тела.Врач объяснил:
– Ваша болезнь проста.
Она была б и вовсе безобидна,
но ваших колебаний частота
препятствует осмотру – вас не видно.Вот так, когда вибрирует предмет
и велика его движений малость,
он зрительно почти сведён на нет
и выглядит как слабая туманность.Врач подключил свой золотой прибор
к моим приметам неопределенным,
и острый электрический прибой
охолодил меня огнём зеленым.И ужаснулись стрелка и шкала!
Взыграла ртуть в неистовом подскоке!
Последовал предсмертный всплеск стекла,
и кровь из пальцев высекли осколки.Встревожься, добрый доктор, оглянись!
Но он, не озадаченный нимало,
провозгласил:
– Ваш бедный организм
сейчас функционирует нормально.Мне стало грустно. Знала я сама
свою причастность этой высшей норме.
Не умещаясь в узости ума,
плыл надо мной ее чрезмерный номер.И, многозначной цифрою мытарств
наученная, нервная система,
пробившись, как пружины сквозь матрац,
рвала мне кожу и вокруг свистела.Уродующий кисть огромный пульс
всегда гудел, всегда хотел на волю.
В конце концов казалось: к черту! Пусть
им захлебнусь, как Петербург Невою!А по ночам – мозг навострится, ждет.
Слух так открыт, так взвинчен тишиною,
что скрипнет дверь иль книга упадет,
и – взрыв! и – всё! и – кончено со мною!