Итак, субъективность языка означает, что Я говорящего находится на вершине пирамиды и определяет все наиболее существенные моменты организации высказывания. Отсюда, между прочим, следует вывод, что наш язык насквозь субъективен, и на нем в принципе невозможно объективное суждение о мире. Именно поэтому нам и пришлось "придумывать" науку и ее особый, отчасти искусственный метаязык терминов, символов, формул, чтобы вырваться из плена тотальной языковой субъективности, чтобы преодолеть ее воздействие. С другой стороны, и субъективный антропоцентризм можно рассматривать как проявление того же несовершенства человеческой природы, невозможности человека выпрыгнуть из своего "Я". По сути дела, субъективность языка тоже выступает как универсальное средство адаптации человека к внешней, внеязыковой среде посредством ее освоения, ее приспособления к нуждам человека.
Антропоцентрическая организация лексической системы языка. Антропоцентризм буквально пронизывает все уровни организации языковой системы и ее реализации в речи. В лексике же как в операционной среде непосредственного взаимодействия человеческого опыта с внеязыковой реальностью антропоцентризм проявляет себя наиболее разнообразно и, так сказать, повсеместно.
Глубоко антропоцентричны основные категории лексической системы – синонимия, антонимия и, главным образом, полисемия. Г.И. Кустова пишет, что "причина самого существования полисемии в естественном языке – когнитивная: полисемия – это одно из основных средств концептуализации нового опыта. Человек не может понять нового, не имея какого-то "данного", поэтому он вынужден использовать "старые" знаки и приспосабливать их к новым функциям, распространять их на другие ситуации".
В языке постоянно ПОЯВЛЯЮТСЯ новые значения, причем некоторые из них исчезают, даже не успев попасть в словарь. Это значит, что человек располагает "порождающим" механизмом – МЕХАНИЗМОМ СЕМАНТИЧЕСКОЙ ДЕРИВАЦИИ, – который "включается" по мере необходимости и обеспечивает потребности говорящих в новых значениях. Устройство этого механизма, в свою очередь, связано не только с имманентными законами языка как системы знаков. Язык – это часть человека. Если к нему применима метафора механизма, то с уточнением: это ЕСТЕСТВЕННЫЙ механизм. Принципы его устройства и функционирования согласованы с природой человека – и подчиняются тем же законам и тем же ограничениям, что и другие внутренние механизмы и информационные системы человека.
Поскольку язык обращен к миру и "описывает" мир, то количество значений в языке, вообще говоря, ничем не ограничено, кроме потребностей человека и его возможностей хранить и извлекать из памяти эти значения. При этом ВСЕ значения, разумеется, РАЗНЫЕ, поскольку они соответствуют разным внеязыковым реалиям. Два одинаковых значения – это одно и то же значение.
Но поскольку язык – часть человека, то количество СПОСОБОВ образования значений не может быть бесконечным, и эти способы не могут быть "любыми", какими угодно. Невозможно себе представить, чтобы механизм, пусть даже и "естественный", работал совершенно хаотично, без всяких правил, чтобы каждое новое значение создавалось по уникальной технологии. Это совершенно противоречит и принципу простоты, и принципу экономии, и, наконец, просто здравому смыслу. Более естественно предположить, что существует конечное (и, по-видимому, обозримое) количество СТРАТЕГИЙ образования значений и ТИПОВ значений. МОДЕЛЬ (тип) значения – это, помимо прочего, еще и способ упаковки, когнитивная модель объекта или ситуации. И как бы ни была изменчива и разнообразна внеязыковая реальность, человек, по понятным причинам, вынужден пользоваться ограниченным набором инструментов для освоения этой реальности.
Но главная причина полисемии – когнитивная: человек понимает новое, неосвоенное через данное, освоенное и известное, моделирует новые объекты и ситуации с помощью уже имеющихся у него семантических структур, "подводя" под освоенные модели новые элементы опыта [Кустова 2004: 23–24].
Антропоцентризм в лексике также проявляется во включении в лексическое значение слова, так сказать, "человеческого измерения". Ю.Д. Апресян утверждает, что для многих языковых значений представление о человеке служит естественной точкой отсчета. Так, мы оцениваем размеры животных, соотнося их с нормальными размерами человеческого тела: слоны, носороги и бегемоты – большие животные, потому что они больше человека, а зайцы, кошки, хомяки – маленькие животные, потому что они меньше человека.
"Надо сказать, что число "антропоцентричных" значений в естественном языке гораздо больше, чем обыкновенно думают. Еще Ч. Пирс, размышляя над такими, казалось бы, чисто физическими понятиями, как "тяжелый", "твердый", "прочный", допускал, что в них может входить представление о человеке. В самом деле, что такое ТЯЖЕЛЫЙ (о весе)? По нашему мнению, в наивном сознании значение этого слова связывается не столько с массой тела, сколько с количеством усилий, которые нормальный человек должен затратить для манипулирования соответствующими объектами – для их смещения, поднятия, переноса. ТВЕРДЫЙ, в первом приближении, значит 'такой, поверхность которого трудно деформировать', а ПРОЧНЫЙ – 'такой, который трудно разрушить'. Возникает вопрос, какая сила мыслится в этих случаях в качестве потенциального каузатора деформации или разрушения? Можно, конечно, считать, что природа этой силы безразлична, – ведь деформировать поверхность предмета или вовсе разрушить его может и камень, извергнутый вулканом. Тогда нужно убрать смысл 'трудно' из толкований рассматриваемых слов, заменив его смыслом типа 'редко' (деформируется, разрушается). Если же считать, что смысл 'трудно' в толкованиях прилагательных ТВЕРДЫЙ и ПРОЧНЫЙ не случаен, – а в сущности не видно, как можно было бы обойтись без него, – то придется признать, что в качестве конечного потенциального каузатора деформации и разрушения мыслится человек.
Ясно, что "человеческий фактор" входит, кроме того, во все оценочные слова и в большинство слов, связанных с понятием нормы, ибо система норм – человеческое установление" [Апресян 1986: 32-33].
Мысль Ю.Д. Апресяна о том, что число "антропоцентричных" значений в естественном языке гораздо больше, чем обыкновенно думают, подтверждается и нашими собственными наблюдениями над "поведением" семантики прилагательных, обозначающих, казалось бы, "стопроцентно" объективные признаки предмета – железный, квадратный, речной и т. д. Например, значение слова железный обычно определяют как 'сделанный из железа', и это правильно. Но как быть со следующим словоупотреблением этого прилагательного: В темноте я наткнулся на какую-то железную коробку? Говорящий, употребив это прилагательное, не может знать, что коробка действительно сделана из железа (а не из чугуна или, допустим, стали). Но он уверенно выбирает именно это обозначение потому, что в его картине мира, в его опыте взаимодействия с внеязыковой действительностью, "прототипический" металл – это железо. Поэтому реально и в значение слова железный мы должны добавить "антропоцентрическую координату" – железный: 'такой, который представляется говорящему сделанным из железа'.
Еще одна сторона антропоцентрической организации лексики связана с особенностью функционирования так называемых абстрактных существительных. Оказывается, и это убедительно показано в знаменитой книге Дж. Лакоффа и М. Джонсона "Метафоры, которыми мы живем" (1980), в концептуальной системе человека большинство отвлеченных значений метафорически представлено овеществленно, в виде конкретно-чувственной сущности.
Процесс овеществления, или реификации, в концепции Дж. Лакоффа и М. Джонсона описывает Е.В. Рахилина в цитированной выше работе. При "проецировании" реальной действительности в язык человек сравнивает и отождествляет разные конкретные объекты. Оперируя абстрактными понятиями, человек делает то же самое (ведь когнитивная деятельность, как мы помним, едина в разных своих проявлениях), а именно, сравнивает и отождествляет абстрактное с конкретным: мы говорим письмо пришло, употребляя глагол, описывающий пешее перемещение человека по отношению к неодушевленному объекту, обнаруженному в почтовом ящике. Каким же образом мы выбираем именно этот глагол? Мы знаем, что то, что произошло с письмом на самом деле, – это, по выражению Р. Лэнгекера, абстрактное движение, и мы сравниваем суть этого движения, его общую характеристику, а другими словами профиль этого движения, с такими же общими характеристиками знакомых нам ситуаций конкретного движения: прийти, убежать, войти и под.; оптимальным образом "подходящим", т. е. тождественным по своему семантическому типу (профилю), оказываются глаголы прибытия, и среди них наиболее нейтральный – прийти. Это и есть в самом общем виде механизм метафоры. Он сродни аналогии, строящей и перестраивающей, как известно, морфологические системы языков; собственно, метафора – это и есть принцип аналогии, только действующий в семантике. Поэтому в когнитивной модели языка метафора занимает не периферийное, а центральное место.
В.А. Успенский в работе "О вещных коннотациях абстрактных существительных" утверждает, что любая абстрактная лексическая единица в узусе имеет тенденцию к овеществленному представлению и в контексте "ведет себя" именно как конкретная. Так, авторитет можно уронить или положить на чашу весов. Это значит, что авторитет представлен в концептуальной системе человека как 'тяжелый предмет из твердого, небьющегося материала'. Горе, к примеру, – 'тяжелая жидкость' (так как оно обрушивается, подавляет, придавливает), а радость, напротив, – 'легкая светлая жидкость' (она переполняет, разливается, переплескивается через край). При употреблении выражения искоренить зло имплицируется представление, что у зла есть корни, а в контексте луч надежды надежда переосмыслена как источник света.
Антропоцентрическая организация грамматической системы языка. Не менее разнообразно представлен антропоцентризм и в грамматике естественного языка. Это не удивительно, поскольку в антропоцентрической модели языка вообще отсутствует жесткое противопоставление лексического и грамматического способов языкового представления содержания внеязыковой действительности.
Например, как уже было показано выше (см. главу 1), базовое для грамматической системы любого естественного языка членение на части речи вовсе не отражает "реально существующего" в мире деления сущностей на предметы, признаки и процессы, но имеет ярко выраженный антропообусловленный характер. Поэтому многие действия и состояния язык не просто осмысляет как отвлеченные "предметы", но и в самом деле думает о них как о вещи или лице, веществе, вместилище или среде (пространстве). Так, в высказывании Я жду звонка Джона действие звонить осмыслено как 'вещь', в высказывании Повторение – мать учения – действие повторять осмысляется как 'лицо', а в высказывании Джон с головой погрузился в чтение книг – действие читать осмыслено как 'вместилище, контейнер'. Это и есть, в сущности, реификация (овеществление) как вид концептуальной метафоры, по Дж. Лакоффу и М. Джонсону.
С другой стороны, в мире языка существительные, т. е. предметы или лица, могут приобретать характеристики, в норме присущие действию, например, иметь вид, как глаголы (об этом говорила еще А. Вежбицкая). Причем это касается не только отглагольных существительных, которым вид мог достаться, так сказать, по наследству. Достаточно того, чтобы в их толкование так или иначе входила сема 'действие, процесс, состояние'. Например, существительное автор будет совершенного вида, так как автор мыслится как человек, закончивший действие писать, а писатель – несовершенного вида, неактуального значения, так как это тот, кто вообще пишет.
В принципе различие между глаголом и существительным – это различие в концептуализации некоего фрагмента реальности, т. е. в точке зрения говорящего, а не в реальном противопоставлении процесса и признака. Так, Р. Лангакер полагает, что выражения с аналогичным набором лексических показателей, но при этом различающиеся полярной грамматической реализацией одного и того же понятия типа Что-то взорвалось и Раздался взрыв различаются и по типу концептуализуемой сцены. По мнению Р. Лангакера, использование глагола заставляет вообразить происходящее как что-то длящееся или случающееся во времени, тогда как использование существительного ведет к представлению этой сцены в виде единого (одномоментного) объекта восприятия. Взрыв – это как бы нечто ограниченное, соответствующее одному и отдельно взятому состоянию из всего действия (взрывать), это единица действия, квант действия.
Аналогичные различия в концептуализации говорящим объектов действительности можно увидеть и между существительным и прилагательным. А. Вежбицкая анализирует семантические различия слов типа горбун, добряк от слов типа горбатый, добрый. По ее мнению, используя существительное, мы обращаем внимание на характеристики, конституирующие объект, т. е. стабильные и важные, существенные для него в целом: ср. калека и горбун, добряк и самка и пр. в отличие от больного, горбатого, доброго и т. п., которые пригодны только для выражения признака единичного объекта.
Для более точной квалификации этого явления А. Вежбицкая вводит понятие типа, или сорта (kind), на которое всегда указывает существительное (добряки – это определенный сорт людей, сорняки – определенный тип вредных растений, юноши – это определенный возрастной разряд между детьми и взрослыми и т. п.). Этого у прилагательных нет, и именно поэтому существительные воплощают или объективируют такие концепты, которые не могут быть сведены к набору признаков. А это – предикатное, классифицирующее значение, которое не может идентифицировать объект без специальных показателей референции (типа Мой знакомый горбун…). Она называет это различием между категоризацией и описанием [приводится по: Кубрякова 2004].
Антропоцентризм в грамматике, в частности, проявляется и в том, что большинство таких грамматических категорий, как род, число, падеж существительного, вид, время и наклонение глагола не столько передают обобщенно-формализованную информацию об "объективных" свойствах предметов, действий, состояний, событий, сколько неявным образом включают в себя точку зрения говорящего субъекта.
В уже цитированной работе Ю.Д. Апресяна приводится ряд показательных примеров, когда видо-временные формы глагола включают в свою семантику место наблюдателя, т. е. отражают так называемый временной дейксис. Так, если мы сопоставим высказывания Тропка кончается у обрыва и Тропка кончилась у обрыва, мы увидим, что реально видо-временные формы настоящего и прошедшего времени здесь вовсе не выражают временного противопоставления (кончилась не означает, что действие кончаться для субъекта тропка завершилось до момента речи говорящего). Здесь описывается одно и то же временне состояние мира – настоящий момент, но при этом закладывается разная позиция субъекта восприятия (Е.В. Падучева) или место наблюдателя (Ю.Д. Апресян). В высказывании Тропка кончается у обрыва позиция наблюдателя – как бы вне тропки, а в высказывании Тропка кончилась у обрыва предполагается позиция наблюдателя на тропке, которую он прошел.
Аналогичным образом сопоставляются настоящий и прошедший временной планы в высказываниях Володя любит гулять в Летнем саду и Володя любил гулять в Летнем саду. Означает ли выбор формы прошедшего времени, что Володя прекратил совершать действие любить? Никоим образом. Просто Володя по каким-то причинам вышел, выпал из личной сферы говорящего (сменил работу, уехал из города и пр.), и в настоящий момент говорящего не интересует, чем занимается Володя – иначе бы говорящий сказал: любит гулять. Таким образом, получается, что форма прошедшего времени характеризует оценку говорящим некоего факта, а не объективное время протекания данного события по отношению к моменту речи.
Включением позиции говорящего (наблюдателя) характеризуются и многие категории синтаксиса – например, категория обособления. Только просодическая организация высказывания (на письме это выражается запятыми) реализует существенное различие в позиции наблюдателя в двух, казалась бы, сходных конструкциях, в одной из которых, однако, нет позиции уточняющего обособления, а в другой – есть: Далеко в лесу раздался громкий выстрел vs. Далеко, в лесу, раздался громкий выстрел. В первом случае наблюдатель находится в той же сфере пространства, на которую распространяется результат действия, пусть и на расстоянии от источника звука. Во втором случае наблюдатель вообще находится вне этой сферы пространства, т. е. не в лесу.
Очень чувствителен к выражению точки зрения говорящего на событие и порядок слов (разумеется, только в языках с синтаксически – не семантически! – свободным порядком слов). Так, в высказывании Из окна выглянул старик речь может идти о любом старике, как известном говорящему, так и неизвестном, тогда как в высказывании Старик выглянул из окна имеется в виду только определенный старик (в английском языке здесь был бы обязателен определенный артикль the).
От порядка слов зависит и такая важная информация, как то, что именно находится в фокусе внимания говорящего. Вспомним известный пример с аптекой. В высказывании На углу улицы – аптека в фокус попадает аптека, так как говорящий описывает пространственную структуру района в целом (можно задать вопрос: "А что находится на углу улицы?"). А в высказывании Аптека – на углу улицы в фокусе будет уже угол улицы, так как теперь говорящий описывает конфигурацию улицы по отношению к аптеке, т. е. что аптека на углу, а не, скажем, в середине улицы (здесь уже можно задать другой вопрос: "А где находится аптека?").
В целом можно утверждать, что синтаксис естественных языков предоставляет человеку уникальную возможность по-разному концептуализировать одно и то же явление окружающей действительности, породить разные модели этого явления, увидеть в нем, так сказать, разные "виртуальные реальности".