Рабочий. Господство и гештальт - Эрнст Юнгер 9 стр.


Лишь таким образом, исходя из осознания воинской позиции, становится возможным признать за окружающими нас вещами подобающую им ценность. Эта ценность подобна той, что свойственна точкам и системам на поле сражения: это тактическая ценность. Это означает, что по ходу движения войск появляются столь серьезные вещи, что от них зависит жизнь и смерть, и все же они теряют свое значение, когда движение минует их, подобно тому как какая-нибудь опустевшая деревня, какой-нибудь заброшенный уголок леса на поле сражения становится тактическим символом стратегической воли и как таковой достоин приложения наивысших усилий. Если мы не намерены предаваться отчаянию, то наш мир нужно увидеть именно в этом смысле: как абсолютно подвижный и все же стремящийся к постоянству, пустынный и все же не лишенный огненных знамений, в которых находит свое подтверждение глубочайшая воля.

Что можно видеть, так это не какой-то окончательный порядок, а изменения в беспорядке, за которыми угадывается великий закон. Смена позиции ежедневно требует новой привязки к местности, в то время как та часть земли, которую только предстоит открыть, пока еще окутана мраком. И все же мы знаем, что она действительно существует, и такая уверенность выражается в том, что мы принимаем участие в борьбе. Поэтому мы несомненно добиваемся большего, нежели предполагаем, и бываем вознаграждены, когда этот преизбыток проясняет нашу деятельность и делает ее прозрачной для нас.

Если, заговорив о человеке, мы касаемся здесь его Деятельности и воспринимаем ее всерьез, то это может иметь место лишь в смысле такой прозрачности.

Мы знаем, каков тот гештальт, очертания которого начинают таким образом вырисовываться.

УПАДОК МАССЫ И ИНДИВИДА

30

Для Агасфера, заново начинающего свое странствие в 1933 году, человеческое общество и его деятельность представляет собой странную картину.

Он покинул его в то время, когда демократия только начала обустраиваться в Европе после разного рода бурь и колебаний, и вот теперь он застает его в том состоянии, когда господство этой демократии стало столь несомненным, столь самоочевидным, что она может обойтись без своего диалектического предиката, либерализма - если не в торжественной фразеологии, то, по крайней мере, в действительности. Следствием этого состояния является установление примечательного и опасного равенства в человеческом составе - опасного потому, что надежность старого членения утрачена.

Какая же картина предстает перед бесприютным сознанием, которое оказывается загнанным в центр одного из наших больших городов и словно во сне пытается разгадать присущую процессам закономерность? Это картина возросшего движения, сурового и не взирающего на лица. Это движение зловеще и однообразно; оно приводит в действие механические массы, чей равномерный поток регулируют звуковые и световые сигналы. Педантичный порядок накладывает на этот хорошо смазанный, вращающийся механизм, напоминающий ход часов или вращение мельницы, печать осознанности, точной рассудочной работы; и все-таки целое представляется какой-то игрушкой, каким-то автоматическим времяпрепровождением.

Это впечатление усиливается в определенные часы, когда движение достигает такой степени неистовства, что притупляет и утомляет чувства. Возможно, от нашего восприятия ускользнуло бы, какая тут выдерживается нагрузка, если бы свистящие и воющие звуки, непосредственно возвещающие неумолимую смертельную угрозу, не сделали его внимательным к уровню действующих здесь механических сил. Городское движение действительно превратилось в какого-то Молоха, из года в год поглощающего такое количество жертв, которое сравнимо лишь с жертвами войны. Эти жертвы приносятся в морально нейтральной зоне; ведется лишь их статистический учет.

Однако способ движения, о котором здесь идет речь, заведует не только ритмом холодного или раскаленного искусственного мозга, созданного для себя человеком и излучающего стальной блеск и сияние. Этот способ приметен везде, куда только проникает взор, а взор в эту эпоху проникает далеко. Движение подчинило себе не только средства сообщения - механическое преодоление расстояний, соперничающее со скоростью снарядов, - но и всякую деятельность как таковую. Его можно наблюдать на полях, где сеют и жнут, в шахтах, где добывают руду и уголь, и у дамб, где скапливается вода рек и озер. В тысяче вариаций оно работает и на крошечном верстаке, и в обширных производственных районах. Без него не обходится ни одна научная лаборатория, ни одна торговая контора, ни одно частное или общественное здание. Нет такого отдаленного места, будь то даже корабль, тонущий ночью в океане, или экспедиция, проникшая в полярные льды, где бы не раздавался стук его молотка, Не гудели его колеса и не звучали его сигналы. Оно присутствует и там, где действуют и мыслят, и там, где борются или наслаждаются. Здесь есть столь же восхитительные, сколь и пугающие помещения, где жизнь воспроизводится на скользящей ленте конвейера в сопровождении говора и песен искусственных голосов. Здесь есть поля сражений и лунные ландшафты, над которыми, чередуясь, отрешенно царят огонь и движение.

Это движение можно по-настоящему увидеть только глазами чужестранца, поскольку оно, подобно воздуху, со всех сторон окружает сознание людей, которые с рождения им дышат, и поскольку оно столь же просто, сколь и удивительно. Поэтому описать его чрезвычайно трудно, а пожалуй, и невозможно, как невозможно описать звучание языка или крик зверя. Между тем, достаточно увидеть его хотя бы раз, чтобы потом узнавать в любом месте.

В нем заявляет о себе язык работы, первобытный и в то же время емкий язык, стремящийся распространиться на все, что можно мыслить, чувствовать и желать.

На возникающий у наблюдателя вопрос о сущности этого языка может быть дан такой ответ: эту сущность следует искать исключительно в области механического. Однако в той же мере, в какой накапливается материал наблюдения, растет и понимание того, что в этом пространстве не действует старое различение между механическими и органическими силами.

Странным образом все границы оказываются тут размыты, и было бы праздным занятием размышлять о том, жизнь ли ощущает, как растет в ней стремление выражать себя механически, или какие-то особые, облеченные в механические одежды силы начинают распространять свои чары надо всем живым. Последовательные выводы можно сделать и из того и из другого предположения, с той лишь разницей, что в первом случае жизнь выступает как активная, изобретательная, конструктивная, а во втором - как страдающая и вытесненная из своей собственной сферы. Пытаться рассуждать по этому поводу означает лишь переносить в другую область вечно неразрешимый вопрос о свободе воли. Из каких бы регионов ни осуществлялось вторжение и как бы к нему ни относились - в его действительности и неизбежности нет никакого сомнения. Это станет полностью ясно, если обратить внимание на роль самого человека - все равно, видеть ли в нем актера этого спектакля или его автора.

31

Правда, для того чтобы вообще увидеть человека, потребуется особое усилие, - и это странно в ту эпоху, когда он выступает en masse. Опыт, наполняющий все большим изумлением странника, движущегося среди этого невиданного, еще только начавшего Развиваться ландшафта, состоит в том, что он может целыми днями бродить по нему и в его памяти не запечатлеется ни одной личности, ни одного чем-либо выделяющегося человеческого лица.

Конечно, не вызывает никаких сомнений, что единичный человек уже не появляется, как в эпоху монархического абсолютизма, в совершенной пластичности на своем естественном, архитектурном и социальном фоне. Однако важнее то, что даже отсвет этой пластичности, перешедший на индивида благодаря понятию бюргерской свободы, начинает тускнеть и доходить до смешного везде, где на него еще обращают внимание. Так, некую усмешку начинает вызывать бюргерская одежда, и в первую очередь праздничные одеяния бюргера, равно как и пользование бюргерскими правами, в частности, - избирательным правом, а также личности и корпорации, которыми это право представлено.

Стало быть, подобно тому как единичный человек уже не может быть облечен достоинством личности, он не является уже и индивидом, а масса - суммой индивидов, их исчислимым множеством. Где бы мы не встретились с ней, нельзя не заметить, что в нее начинает проникать иная структура. Масса предстает восприятию в виде каких-то потоков, сплетений, цепочек и череды лиц, мелькающих подобно молнии, или напоминает движение муравьиных колонн, подчиненное уже не прихоти, а автоматической дисциплине.

Даже там, где поводом к образованию массы служат не обязанности, не общие дела, не профессия, а политика, развлечения или зрелища, нельзя не отметить этой перемены. Люди уже не собираются вместе - они выступают маршем. Люди принадлежат уже не союзу или партии, а движению или чьей-либо свите. Несмотря на то, что само время делает очень незначительной разницу между единичными людьми, возникает еще особое пристрастие к униформе, к единому ритму чувств, мыслей и движений.

Поэтому наблюдателя и не должно удивлять, что тут исчезли почти все следы сословного членения. Последние остатки сословного представительства находят себе прибежище на отдельных искусственных островках. Сословные жесты, сословный язык и одеяния вызывают у публики удивление, если они как бы не ищут себе оправдание в каком-либо поводе, смысл которого можно охарактеризовать как некий праздничный атавизм. Места, где церковь принимает сегодня свои решения, находятся не там, где ее представители появляются в облачении священников, а там, где они выступают в одеждах политических уполномоченных. Равным образом, война ведется не там, где солдат предстает в блеске сословных рыцарских отличий, а там, где он выполняет невзрачную работу, обслуживая рычаги своей боевой машины, где он в маске и защитном комбинезоне пересекает отравленные газом зоны и где он склоняется над своими картами под шум громкоговорителей и трескотню радиопередатчиков.

Подобно тому, как от сословного членения и от обилия лиц, представляющих соответствующие сословия, мы обнаруживаем лишь следы, можно видеть, что и разделение индивидов по классам, кастам или даже по профессиям стало по меньшей мере затруднительным. Всюду, где мы стремимся обрести порядок сообразно этической, социальной или политической классификации и найти свое место в нем, мы находимся не на решающих фронтовых позициях, а пребываем в одной из провинций XIX века, до такой степени выхолощенной за десятилетия деятельности либерализма с его всеобщим избирательным правом, всеобщей воинской повинностью, всеобщим образованием, мобилизацией земельной собственности и другими принципами, что любое дальнейшее усилие, предпринятое в этом направлении и с этими средствами, оказывается пустым баловством.

Однако, что пока еще невозможно усмотреть с такой же отчетливостью, так это то, каким образом начинает стираться в числе прочего и различие между профессиями. При первом взгляде у наблюдателя, скорее, не может не возникнуть впечатление их чрезвычайного многообразия. И все-таки существует большая разница между тем, как деятельность распределялась, скажем, между старыми гильдиями и как работа специализируется сегодня. Там работа - это постоянная и допускающая деление величина, здесь она - функция, тотально включенная в систему отношений. Поэтому не только многие вещи, о которых прежде это не привиделось бы и во сне, как, скажем, футбольные матчи, выступают здесь в виде работы, - но ее тотальный характер все мощнее пронизывает собой специальные области. Тотальный же характер работы есть тот способ, каким гештальт рабочего начинает проникать в мир.

Так получается, что по мере того как увеличивается прирост и дробление частных областей, а следовательно, и профессий, видов и возможностей деятельности, эта деятельность становится однообразной и в каждом своем нюансе обнаруживает как бы одно и то же перводвижение. Так возникает картина некоего странного напряжения сил, которое может наблюдаться в тысяче фрагментов. В результате все процессы начинают поразительно походить друг на друга, что в полном своем объеме опять-таки может быть схвачено лишь взором чужестранца. Это движение подобно чередованию образов в волшебном фонаре, просвечиваемом постоянным источником света. Как Агасферу различить, присутствует ли он при съемке в фотоателье или при обследовании в клинике внутренних болезней, пересекает ли он поле боя или индустриальную местность; и в какой мере человека, подкладывающего под штемпельный прибор миллионные поступления в каком-нибудь банке или почтовом отделении нужно считать служащим, а другого, повторяющего те же самые движения за прессовальной машиной на металлообрабатывающей фабрике - рабочим? И согласно каким критериям различают друг друга сами занятые этой деятельностью люди?

С этим связано начало решительных изменений, происходящих с понятием личного вклада в деятельность. Собственно основу этого явления следует искать в том, что центр тяжести деятельности смещается от индивидуального характера работы к тотальному. В равной мере становится менее существенным, с каким персональным явлением, с чьим именем связывается работа. Это относится не только собственно к делу, но и к любому виду деятельности вообще. Здесь можно упомянуть о безымянном солдате, о фигуре которого следует, однако, знать, что она принадлежит миру гештальтов, а не миру индивидуальных страданий.

Но бывают не только неизвестные солдаты, бывают и неизвестные штабные генералы. Куда бы мы ни обратили свой взор, всюду он падает на работу, выполняемую в этом анонимном смысле. Это справедливо также и для тех областей, к которым индивидуальное усилие находится будто бы в каком-то особом отношении и к которым оно охотно обращается - например, для созидательной деятельности.

Поэтому не только оказывается зачастую в тени подлинный исток важнейших научных и технических изобретений, но и умножаются случаи двойного авторства, в результате чего ставится под угрозу смысл патентного права. Эта ситуация напоминает плетение циновки, где каждая новая петля состоит из множества нитей. Хотя имена и называются, однако в их перечислении есть что-то случайное. Они подобны внезапному проблеску одного из звеньев цепи, предыдущие звенья которой скрыты в темноте. Открытия можно прогнозировать, и это придает удачным индивидуальным находкам вторичный характер: таковы в органической химии вещества, еще никем не виданные, но уже известные во всех своих свойствах, таковы звезды, местоположение которых уже рассчитано, хотя они еще и не были обнаружены ни одним телескопом.

Кстати сказать, было бы глупо пытаться перевести тот кредит, который, по-видимому, потерял здесь единичный человек, в актив коллективных сил, таких, как научные институты, технические лаборатории или промышленные концерны; скорее, в этом можно усмотреть возмещение некоего долга, полагающееся изобретателям очага, паруса и меча. Важнее, однако, видеть, что тотальный характер работы нарушает как коллективные, так и индивидуальные границы и что он является тем истоком, с которым связано всякое продуктивное содержание нашего времени.

Ту степень, которой уже достиг процесс исчезновения индивида, еще удобнее определить, рассмотрев, каким образом начинает меняться отношение между полами. Здесь возникает вопрос, возможно ли вообще такое изменение? Разумеется, оно невозможно в том смысле, в каком это отношение принадлежит к стихийным, первобытным отношениям, таким, как борьба. И тем не менее тут наблюдается то же самое изменение, которое придает войне эпохи рабочего совсем другое лицо, нежели войне бюргерской эпохи, - лицо, которое одновременно отмечено чертами как большей трезвости, так и большей стихийной силы.

В этом смысле можно сказать, что с открытием индивида было связано открытие новой любви, которой, как бы ни была она глубока, все же отмерен свой срок. Пылающие цвета "Новой Элоизы" потускнели так же, как и те наивные краски, в которых изображается пробуждение Поля и Виргинии в их первобытных лесах, и ни один китаец уже не рисует "робкой рукою вертеров и лотт на стекле". Это тоже стало Достоянием доброго старого времени, и осознание этого, как и всякое осознание такого рода, представляется человеку процессом его обеднения. Если Агасфер покидает большие города, чтобы ознакомиться с пейзажем, он становится свидетелем нового возвращения к природе. Он видит, как русла рек, озера, леса, морские побережья и снежные склоны гор заселяют племена, чье поведение напоминает образ жизни индейцев, островитян Южного моря или эскимосов.

Это уже не та природа, которой наслаждались на небольших хуторах и в охотничьих домиках в сотне шагов от Трианона, и не то "голубое небо" Италии, небо Флоренции, где бюргерский индивид паразитирует на частях ренессансного тела.

Все это можно, скорее, обозначить как своего рода новый санкюлотизм, как необходимое следствие демократии, нашедшее свое раннее выражение уже в "Листьях травы". Здесь тоже образовалась нигилистическая чешуя - гигиена, пошлый культ солнца, спорт, культура тела, короче говоря, этос стерильности, который не заслуживает рассмотрения, ибо для нашего времени вообще характерна странная диспропорция между строгой последовательностью фактов и сопровождающими ее моральными и идеологическими обоснованиями. Во всяком случае, очевидно, что здесь уже нельзя говорить об отношениях между индивидами.

Признаки, которым придается какое-нибудь значение, претерпели изменение; они имеют ту более простую, более примитивную природу, которая указывает на то, что начинает оживать воля к формированию расы - к порождению определенного типа, чьи свойства обладают большим единством и соразмерны задачам, встающим в рамках того порядка, который определяется тотальным характером работы. Это связано с тем, что возможности жизни вообще сокращаются с каждым днем в пользу одной-единственной возможности, которая как бы пожирает все остальные и движется навстречу состоянию, характеризующемуся стальным порядком. Это будущее творит для себя расу, которая ему нужна, и достаточно прислушаться к детям, занятым своими играми, чтобы понять, что от них можно ждать много невероятного.

Назад Дальше