Поколение судьбы - Владислав Дорофеев 2 стр.


(реквием)

Алие

В Азии три обычая:
голову преступнику отрубают и высушивают в склепах;
будь важным -
отрави важных положением;
тела рубят,
бросают близ храма,
по останкам
елозят голые.

Дитя от соски,
или Пересвет -
все под ножом заржало,
раздражаясь смертью.

По коридору плакала карета,
стада верблюдов вслед,
я ж в перевернутой короне
кулаками с пола вытираю в крови исповедальные кресты.

Мусульманка с коротким лицом,
с луною на груди,
с теплыми, сухими пращами ног,
ты потешишь,
жуя европейскую пружину.

Голос завился в жабе,
тропическим ливнем утопило меня тело,
ноздри спеленуты рекою,
как берега,
или повешенные в ураган.
Смех твой -
летом воронка в реке,
плач – обруч.
Рожденная подо мной,
холодная, как кукла,
или каменная баба с вертикали витрины в степи,
ты, невеста,
кричишь: "Ты – нежный!"
Конь и всадник -
жернова -
перетирают траву в крик.

Соломенный ветер застыл,
обломился у основания;
туча удочеряет степь.
Степь -
черепаха с глазами,
визжит,
скалится синими клыками.
Красная сажа ладони,
намазанная салом заката;
пыль на губах,
на веточках полыни,
зажатых меж губ -
колючих и шевелящихся одна
относительно другой.

Под бежевым облаком
руки твои -
горькие, как хрусталь.

1981.

* * *

Коновальчуку

Морозом пахнет тишина.
Огромный череп старика.
В уют спасения Господня
войду и привалюсь к стене.

Зачем здесь кладбище
и церковь с толстыми дверьми?
Я на последнем кладбище
танцую вальс с Татьяною в те дни.

Смерть распустилась,
к тюльпану жаркими устами
припала, вместе с черными очами
в зеленом трупе пробудилась.

Но будет про цветы,
их грустный тлен
напомнит сердца плен,
когда от тела мы отчуждены.

По улице поеду на машине,
возьму я водки в магазине,
гермафродит где спорит с продавщицей,
которая шагов, ключей его боится.

Старуха толстая вернулась,
кружок коленями замкнула,
ей надлежит, конечно, умереть,
прощаясь, воздуха согреть.

Зачем дома нужны Земле,
зачем чужие закрывают двери,
червивый дьяк поет во сне,
старик целует удивленный зверя.

Все умирают.
Я вместе с ними.

1981.

* * *

Неторопливый город. Облако на небе.
Ряд книжек на салатовой стене.
Читают "Фауста" на третьем этаже.
И может быть в лесу находят Гебу.

Вороны. Церковь. Звуки похорон.
Спокойный красный цвет и снег.
Конь скачет. Падает барон.
И кто-то лобызает след твой ног.

Ты мягкие спускаешь мне качели,
сама купаешь тело в тени Рима -
тут кони голые свернули к колыбели -
ты рассмеялась и играешь нимбом.

В тоске туманных вечеров
я чувствую прохладу зова,
в грядущей суете дворов
бегу к тебе и снова
признанием хочу осмыслить память.

1981.

* * *

Пусть предложили мне вина,
я пить устану, брошу в снег
стакан, и подойдет жена,
не открывая тонких век.

"Да, снова сам и о себе".
Свет грянул снегом в окна.
"Я завтра нужен стану всем,
откроют люди око".

Дикарка спросит: "Где ты жил?"
Я отвечаю: "У тебя".
Она: "И ты кого любил?"
Я говорю: "Себя, себя".

1981.

* * *

Есть девятнадцатая вечность,
безмолвие и равновесие,
и нежная весна, беспечность,
любви высокое поветрие.

1981.

* * *

Такое время – все фигуры в равной краске:
Гомеры в Ленины, а петрашевцы в гомеопаты.

1981.

Ящерка

Ящериц много, велико их число в старом городе,
моей обители – старом городе,
в дупле, в воздухе;
человек-дятел проскреб до сердца, к центру
мощь воздуха;
ствол всех обнимал, прятал после страха,
грозу ствол берег от проклятия.

Ящерица прогрызла ход под дом мой,
в песок ушла жить,
дом красивый, красный, под желтыми облаками
красуется наличниками и кровлей резными.

Ящерица зеленая, на лапках по пяти крючков после пальцев,
под стеклом увеличительным, громадным, страшным
пальчики растут, как овраг.
Человек показывает пальчики чужие (ящеркины) сквозь стекло.

Ящерица тело свое прячет в хвост,
потеряла она хвост -
не страшно,
душа ящерки хвосту не принадлежит;
пусть человек наступит на ящерку -
человек смышлен,
от того медлен -
не наступить на ящерку.
На хвост стопа встала -
тело пусть бежит в Землю,
ящерка в нору бежит.

Ящерку задушит доктор,
наблюдатель-доктор;
ящерка любит дом,
знает прямые, как спица ходы в Землю;
доктор тело портит присутствием души;
ящерка – это любовь доктора.

Ящерка – доктор.

Ящерка – бурдюк. Воля ящерки темна, сильна,
как ядерный сгусток,
в камень ящерка прячет покой свой, но ищет труд наш;
лебеди пролетают, я вижу и пишу;
ящерка – объект наблюдения,
мир рядом – добр к ящерке;
я отмечаю события мира,
локатор губ повернут на восток,
солнце следит за губами.

Преподаватель – женщина;
сомкнуты губы тщеславием и развратом,
острый подбородок к свету направлен глазом диким.
Женщина – преподаватель к дому идет,
встречает доктора и меня.
Мы-два,
смотрим к ногам своим.
Что? Ноги!
Преподаватель-женщина стукается,
отстает от себя,
спрашивает видь.

Ящерица-саламандра говорит преподавателю-женщине,
женщина-переводчик переводит
наш
язык
к своему
языку;
весело всем нам, входящим в иное время года.

Женщина-преподаватель видит нарушение этикета.
Говорим
мы-два,
что зубы наши зелены, волосы прямы,
дети не родились, огонь – наш рок.
О, весело!
Мы-три
стоим у норы ящерки и смотрим.

Ящерка любит песок.
Песок возле дома, возле церкви, всюду.
Ящерка не боится волка.
Мы-раз
в темя волку не смотрим.
Волк не носит, не играет монетами.
В лес -
там скалы,
в воду -
там воздух.

Взор растят, направляют просящие -
таких ящерка любит.

Ответ женщине-переводчику.
Лесу и скалам лучше, легче,
если Земля рожает идиотов, просящих.

1982.

Вторая молитва поэта

Жёны режут мужей в этом городе кротких проклятий,
удивляюсь себе, почему я корёжусь на сонной земле,
почему продолжаю свой сон продолжения бреда,
почему мне темно и глаза убегают в ночное окно?
И всегда мне светло только в облаке снежном,
и в такси я сажусь, забываю надеть кимоно,
и рублем я последним трясу на углу опустелом,
и боюсь человека отдать я безликой судьбе;
и становится страшно средь прутий, веревок и камня,
и не сплю, вспоминаю ночные ступени причала,
и иду по ночных фонарей веществу.
Поседею пускай и уйду в парафиновый снег,
и на утро звонок телефонный и спросят, в душе матерясь:
"О, почём на сегодня, зверьё в зоопарке?
И могу ли продать я себя для вольера?"
И меня забивают в бездонную дырку
и все дальше и дальше в вонючей трубе,
и еще я не знаю как жить, как работать на хлеб,
если жить разрешается телом и собственной кровью?
И от женщины склеп остается в постели,
словно дряхлые вороны, бродят родители лысые,
почему-то мешают убить и мешают любить.
Запахнувшись постелью, сидишь в уголке,
нелюбимая, ветру чужая,
и не ждешь, отступаешь, боишься.
И не верю опять египтянке последней,
и забираю собственные руки, и ухожу куда-нибудь опять,
и тайну ремесла несу, и удивляю собственные сны,
и болью мозга плачу вместо слез,
и никогда не стану жить как захочу,
и стану петь, когда люблю.

1982.

* * *

Потом я уходил с чужой квартиры,
искал приют в дешевом доме,
устал от женщины без тайны,
и ненавидел всех, кто приходил.

1982.

Оркестр

1.
Кистепёрые звуки
плотные, как плевок верблюда,
засели в приемниках слушателей
допотопных, как звёздные корабли,
стартующие назад к уключине и топору,
который вошёл в тело дирижера,
и с открытием Австралии
взлетел,
освободившись от якоря веса
настойчивого, как стекло,
рванув к небу сети высоты;
и стон короткий,
как "вжиг" смычка по пиле,
настроил скворца-дирижера,
и полетели крыльями стрекозы
пальцы по пульту горбатому,
который, как очкастая кобра,
вставшая в позу угрозы,
когда ее водяной эмоции угрожает расплата
за резкую память к угрозам;
и поколения приходят в движение,
когда изгибается старой кошкой змея
в позвоночнике скорее нарисованном,
нежели осложненном вмешательством движущегося тепловоза -
как любит это делать жизнь,
которая роскошна, как женщина,
в нераскрытых глазах которой
ночь пухлая, как вода,
и текучая, как песок -
ноги той и этой – объятия,
здесь и там нужна ласка
земли и сына земли
мужчины,
который раскрывает глаза перед антрактом
и возвращает сознание
перевёрнутой колбой в зал,
где пустеют кресла,
как после работы потопа;
и сидит, сидит в русском зале японец
и жует вместе с женой пищу,
короткими шажками
подвигая рис на палочках в рот
маленький, как наволочка,
или размером с утиный кряк,
а рис, как капли
или роса на палочках или травинках -
щеткой пасти кита, пропускающей планктон, -
как шаги верблюда, который устал
и бежит комете подобный по скалам,
где-то на экране в тёмном зале,
который так похож на каюту
трансатлантического дирижабля -
и слегка воздушная атмосфера кругом,
как атака пчелы, которая обречена,
но выполняет инстинкт верно и живо,
словно вода из артезианской скважины,
которая может сравниться со звуком гитары,
и при этом кажется, что просыпается гитана -
"и-и-и-й" – кричит ее открывшийся рот -
она спешит и плюет расстояния назад,
подобно возвращающемуся бумерангу -
он плоский и чуть закругленный,
словно рыба в зубах большой рыбы шумит;
так дробь тела любовницы в объятиях,
сошедшегося с ней мужчины,
легка и невероятно обманчива своими требованиями -
так просит бумеранг иной цели,
если он промахнулся и прилетел назад,
так и саранча, понятный свой смысл почуявшая,
так и грифы понимают свою падаль в бурю,
когда сырой,
как туша освежёванного кита,
дождь
слетается подобно фигуркам карусели,
которые хотели сойтись вместе,
и кружились с гримасой вины на мордах
звери, потворствующие карусели,
так наготу вдруг обнаружившие люди,
которые слетели с деревьев в бары
и на площади к своим трибунам -
так совы разыскивают своих мышей -
так и люди сквозь ветви разглядели родники.
Первым рассыпалось сердце,
как сухая халва при малейшем нажатии,
и словно пух разлетелись песни,
составляющие сад сердца,
части которого похожи на кости,
обнаруженного в старой земле животного:
полные его воображаемые конечности сгнили и обновили землю,
про которую мы ранее,
которое было вчера или назавтра,
писали,
что она стара,
как изображенное в берегах озеро,
которое лоснится от натуги пойти рекой,
и тем напоминает кисти на бровях рыси,
которая пугает поэтов
от изголовия их египтянок,
которые с распростертыми на лоне подводных вод ногами
и грудью зарытой в воде -
как извилины мозга,
видимо незаметные.
В подворотню -
хлопая ключами,
как лопатой о мостовую,
с которой необходимо скинуть снег,
который покорен,
пока
как раб тает под ногами -
бредёт гусыней к гнезду шлюха;
и мало кто, кроме самой шлюхи,
знает, что она -
правда;
она открывает рот, когда ест,
и языки пламени,
отраженные от фарфоровых бликов ее пасти,
прыгают,
как через скакалку,
с которой тренируется кенгуру,
обучая детей почти невесомых,
как сгнившая листва;
а рядом,
где ночь пирует на покрывале плотном,
на веселом метровом слое мха -
там ложится во всю длину своей глубины корень сирени
с раскрытыми жабрами,
сквозь которые появляются лица под маской,
которая стоит, как постамент
на перроне в самом углу и ждёт носильщика,
который подойдет шагами лани
по линии гениальной прямой,
вырвет массу веса из поклона Земле,
и встанет толпа,
на коленях живущая,
и рванет солнце из ладоней потных после лопаты,
с лезвия которой еще не упали комья земли цвета подвала
и света в нем.
Если забыть обо всём
или уйти из дома на войну,
где первой жертвой был череп Солнца,
или, если прокрутить рапидом пленку,
когда пленки в кассете много,
как струй в дожде,
то у Луны,
сделав поперечный срез ее скорлупы,
обнаружим пять слоев и разум,
брошенный на произвол судьбы в купель
и проверяемый на выживаемость,
плывущей по поверхности дощечкой,
такой полосатой,
как у кабана шкура -
она вся в шрамах и ссадинах,
которые свидетельствуют об очередном успехе -
первенстве в самой большой стае чёрного леса,
который еще чернее ночью, чем днём.

2.
Растет птенец,
как ветер,
набирающий силу и не думающий о себе,
как не думает музыкант или хороший артист,
который,
проникая в каждую пору и капилляры тела,
вдруг гаснет,
как гаснет внезапно кровь, что хлынула горлом коровы -
и умирает движение струй течения,
навстречу которому попался остов затонувшего корабля,
иллюминаторы уже давно закрыты ровным слоем соли
седой, как свежий алюминий.
Под кругом света,
как под голым лбом мыслителя,
сидят люди,
положив ладони жаркие,
как топки,
на скатерти;
они ещё не отмыли залитые битумом глаза бога Аб-У.
И свистят на манер китов соловьи,
лишённые жаберных щелей,
обречённые,
совсем как белка, убитая в парке на дорожке,
которая как хребет нужна старикам,
которые гуляют в тени деревьев,
вырастающих из медленных мест земли.
Так сугробоподобные люди вынесли на свет жирный свет -
свет света, дивные глаза, зелёные и не зелёные,
и поплыли в облаке нежном,
как земляника или мякоть хурмы,
они.

1982.

* * *

Есть только гения печальное искусство,
и третье ощущение поэзии одной дано -
пять чувств есть наши полюса,
и я тебе, господь, предался именем и чувством.

1983.

Чудачок

Волохову

Сын Данта в ботинках от "Гиганта"
подходит к нам с улыбкою ваганта,
приветствует: "О, демоны, о, маги!"
"О, Волохов, купи продам я краги!"
Он хитро замечает: "Владислав,
ты правнук Велемира, но не пиво,
залитое в телесный автоклав,
мешает нам настроить эту лиру.
Пройдемся мощными ступнями,
прогромыхаем гениальными костями
осенним ипподромов городов.
Я кончу в Риме, склеп уже готов!"
Молчу, по Герцена за ним иду,
на мне Европы каменный жилет,
навстречу негритянский слет,
он обсуждает мрачный геноцид.
Веселые под черной кожей греки
толпятся на лужайке, как бы дети.
Две серые ладони телом дама
мне подает негроидная самка.
Я их трясу и говорю: "Вот – пава,
любимая коричневого мавра".
Мы подошли и пиво, как река,
таким же цветом в Грузии Кура.

1982.

* * *

Назад Дальше